Текст книги "Энциклопедия юности"
Автор книги: Михаил Эпштейн
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Кайф
Э
Это словцо я впервые услышал в университете, и сначала меня привлекла его двойная иностранность (восточное, пришедшее с Запада). Но то, что оно обозначало, мне совсем не понравилось (как до сих пор раздражает и близкое по смыслу английское «fun»). В студенческой среде «кайфовать» означало расслабленно посиживать в компании, попивать вино, обмениваться ничего не значащими фразами. Попросту убивать время без малейшего сострадания к жертве. Гедонизм, т. е. сознательный поиск наслаждений, максимально острых ощущений, мне казался гораздо более осмысленным занятием, чем это кайфование на грани полной энтропии. Причем любая попытка направить общение к какому-то смыслу, структуре, цели, дискуссии воспринималась бы как «ломание кайфа», нарушение тусовочного этикета. Когда на улицах южных стран (Грузии, Турции, Израиля) я вижу юношей, часами подпирающих стены домов в расслабленном ожидании неизвестно чего, я вспоминаю слово «кайф», пресное в самой своей пряности.
Ю
Такое впечатление, что слово впервые услышал я от Битова в 1967 году у него на Невском. Так и вижу передо собой лицо пожившего молодого человека, расширяющего глаза, и рот, который в тот момент показался мне ставрогинским: «Ка-а-айф…» (Не в связи с алкоголем, кстати.) Адаптировал, привез в Москву. Не сказать что нравилось, но употреблял. Потом встретил у Селина, затем и в Париже, где изредка, но произносили это арабское kif или kif-kif. Имея в виду конкретное состояние, вызываемое марихуаной, или сам этот продукт.
Советская наша юность от марихуаны была свободна – моя, во всяком случае. И «кайф» я говорил, в виду имея ту степень удовольствия, выше которой нет.
За членский билет Союза писателей СССР я расплатился овнутрив самоцензуру. В Париже, куда себя вывез, сознание оставалось в ее тисках. Первая попытка написать нечто в полной свободе привела к созданию (неоконченного и утраченного при переездах) романа под рабочим названием «Вечный кайф». Оно, мне думалось, должно было выражать стремление к небытию и персонажей, несчастных «ловцов кайфа», и государства. Романтика ускоренного саморазрушения, которую выражал своими песнями Высоцкий: «Пропадаю!..» Такой из Парижа виделась мне моя юность конца 60-х – начала 70-х.
Квартира
Ю
Первое появление у тебя на Донском. Осень 1967-го? Вспомнилось окольным ходом, через деталь – поскольку у тебя в кабинете я сразу увидел один из первых пэйпербэков жизни. Популярная американская книжка по философии. Желто-красная – наглая. Меня тогда удивил уровень английского у тебя, 17-летнего выпускника школы с уклоном в точные науки. Как и само наличие пейпербэка. Подарил тебе американский турист, с которым ты разговорился в центре. Сразу, «не зажимаясь», ты одолжил мне книжку, и в профилактории МГУ, я помню, выписывал в столбик англоязычные философские термины…
В правом углу проходной комнаты был стол, за ним покрытый скатертью «алтарь» с фотографиями и безделушками, окно, в левом углу телевизор. Свет из окна, должно быть, мешал сидящим на бугристом молескиновом диване образца 30-40-х. В простенке слева был застекленный шкаф, тоже с книгами (прочитанными тобой в школе и не актуальными).
В гостях у Миши. 1971 или 1972
Твой кабинет: справа старомодная и очень удобная кровать, на которой мы с Ауророй переночевали весной 72-го. Окно в две незатейливые рамы. Слева стол, застекленный старинный шкаф и еще один, новый, со скользящими стеклами, где, среди прочих книг, одиноко стоял 4-й том Эйнштейна (неизменно веселивший омонимичностью с тобой, – как и добавившийся позже Эйзенштейн).
На предыдущей странице фото, снятое тобой: я у тебя с сигаретой за спитым чаем на кухне – твое любимое место в углу, которое ты мне уступал, садясь лицом к изоконному свету.
В общежитии мне было жутко представлять тебя в твоем доме – за спиной мертвое кладбище (вспомни описание в «Доме на набережной» Трифонова), крематорий… Между Донским монастырем и заводом «Красный Пролетарий». Небытие. Танатос.
Лицом ты, впрочем, обращен был к Эросу – в виде женского общежития текстильного института. Бинокля ты не имел: впрочем, силуэты раздевающихся девушек я видел невооруженным глазом, и как волновали взлетающие руки!
Что касается моих московских квартир – помимо 5-го корпуса и ГЗ на Ленгорах… Кусково, флигель… в крещенские морозы заниматься там любовью (если не «делая революцию» тем самым, то бросая вызов Т-системе) можно было только после длительного разогрева и с раскаленными рефлекторами, от красных спиралей которых и прикуривалось… Плетешковский переулок у метро «Бауманская», там с Леной зимовали мы на кухне, разогреваясь с опасностью для жизни газом. Солнцево, ул. Северная, дом 1. Блочный и уже снесенный. Двухкомнатная квартира, которую ты знаешь, была в форме креста. И снова Москва – Новопесчаная (она же Вальтера Ульбрихта) на «Соколе». («Аристократический район», – сказала Марина Вишневецкая, когда я провожал их с подругой на такси после того, как мы отгуляли нашу с Ауророй свадьбу: оттуда фото «Миша и Сережа».) И молодая писательница была права. Напротив нас жил Юрий Трифонов. И вообще в этом районе жили непростые люди. Перед нашим подъездом я однажды увидел растоптанную пачку сигарет с изображением парусника. Senior Service. Не американских даже. Английских. Нигде не достать. Их курит Джеймс Бонд в романе «Шпион, который меня любил». И какой-нибудь советский «Бонд», живущий рядом. Может, через стену…
Квартиру на Новопесчаной нам оставил младший брат генсека КПИ Роберто Карильо, убывая в длительную командировку по линии своей компартии в Румынию. Там, под эгидой Чаушеску, вещала на франкистскую Испанию радиостанция «La Pirenaica». Долорес Ибаррури основала это радио в Москве 22 июля 1941 года. Под эгидой Сталина (который ее любил). На 12 лет раньше, чем нам с тобой известное Radio Liberty, но принципы те же: противопоставить франкистскому Национальному Радио Испании альтернативный «Голос». Во время войны радио испанских коммунистов работало в столице Башкирии Уфе, в 45-м вернулось в Москву, а через десять лет, 5 января 1955 года, по причинам, которые остаются невыясненными, переместилось в Бухарест. Интересно, что Франко подавлял передачи «Пиренаики» точно так же, как Советский Союз американскую «Свободу» из Мюнхена и другие неугодные «голоса». Утверждают, что делал он это с помощью американцев, которые, таким образом, с одной стороны, с глушением боролись, с другой – помогали глушить. Международный коммунизм со штаб-квартирой, как мы знаем, на Старой площади помогал испанскому радио в Румынии. Последняя его передача, которая вышла в эфир 14 июля 1977 года, была из Мадрида: трансляция первой сессии кортесов, посвященной разработке новой, демократической конституции Испании (под которой стоит и подпись вице-президента парламента Игнасио Гальего, отца Ауроры). Роберто Карильо до этого дня не дожил. Проработав на «Пиренаике» с 1973 года, он умер в Бухаресте летом 76-го.
Вернувшись тогда из Франции, мы обнаружили, что жить в Москве нам негде. Русская вдова Роберто, доставившая в Москву его тело, взломала замок, поставила новый и никогда не открывала нам дверь, вернув себе свою квартиру на Новопесчаной со всем нашим содержимым (включая старинный письменный стол «как у Битова»).
К счастью, в то время в Москве находились родители Ауроры. Они приютили нас в своем номере в закрытой гостинице «Октябрьская» в Плотниковом переулке. Они вернулись в Париж, а мы остались. Жили с нашей трехлетней Анитой в роскошном номере (который прослушивался, а возможно, и просматривался); питались в ресторане с руководителями всевозможных компартий, включая экзотические; сидели в кинозале на фильме Панфилова «Прошу слова» в присутствии только еще одного зрителя, кому интересен был Шукшин-актер, и то была Анджела Дэвис; снова и опять встречались с Долорес Ибаррури, давшей разрешение на брачный наш альянс; видели подвыпившего Леонида Ильича… «Советские товарищи», то есть руководство МО, терпело нас месяц, второй. Уверяя, что вот-вот будет готова наша новая квартира. Потом меня попросили сдать зарубежный паспорт, чтобы мы сгоряча не совершили попытку вернуться во Францию. Я увидел в том недобрый знак. Сдача дома с обещанной нам квартирой затягивалась. Наконец «товарищи» решили, что вчерашний подпольный писатель собрал достаточно материала для романа о закулисах международной борьбы за коммунизм. Нас переместили на конспиративную квартиру МО. Перевозил нас самый страшный человек из всех, мной встреченных в советской жизни. Куда страшнее того монстра из организации «СМЕРШ», с которым сражался в кинобондиане Бонд. Но такой же огромный. Исключительной силы, несмотря на пенсионный возраст. Напомнил человека с топором в Плетешковском переулке. Но этот внушил нам ужас и без топора. То есть все прочие включительно были все же по эту сторону бытия. Этот возник с другой. Из-под земли, где подобных держат наготове. Для дел, которые по плечу только недо– или сверхчеловекам. Существам по ту сторону Добра и Зла. Внелюдям. Белые фетровые с кожаной отделкой бурки. Еле сходилось, светло-серое, в елочку, демисезонное пальто. На голове был рыжий малахай, болтались «уши» с завязками. Старался быть приятным. Улыбался, не открывая рта. Но это было в пронзительных его глазах: да, убивал. Не раз, а многажды. И вас готов. С ребенком вместе. Но распоряжение вышло другим. И этот серийный киллер «по казенной надобности» вносил нам чемоданы. Щелкал включателями. Показывал квартиру. Что здесь и где. Умалчивая, конечно, о том, где встроены микрофоны.
Нижний Кисловский переулок, где находился дом, спрятан за неомавританским – и осужденным за архитектурный идиотизм Толстым в романе «Воскресение» особняком Морозова. Дом дружбы с народами зарубежных стран. Раздвинув шторы и занавеси, я смотрел, как там за окнами движутся гэбэшные силуэты. Квартира была уютная и теплая. В спальне стоял огромный рыжий сейф, в котором я нашел черную пластмассовую расческу с надписью Made in Nicaragua и сделал выводы о предыдущих обитателях.
И наконец своя жилплощадь с постоянной московской в ней пропиской. Новая двухкомнатная. С видом на Музей Советской армии. Открыв дверь ванной, тут же ее закрыл: нагадили. Хорошо хоть в ванну, а не под линолеум. Отмывая его, Аурора поранилась осколком. Строители-лимитчики распили и разбили тут бутылку: жильцам на счастье. Палец не заживал, возникла угроза заражения крови. Пошла раскручиваться спираль, известная мне по прочитанному в 15 лет рассказу Сэлинджера «Грустный мотив», где умирает героиня – афро-американская джазовая певица. Райполиклиника лечить иностранку отказались: вдруг умрет? Кто будет отвечать? Аурора слегла со своим почерневшим пальцем, я бегал в поисках неразбитых телефонов-автоматов. Дозванивался до Международного отдела. Пробился: «Вопрос жизни и смерти…» Завсектором Испании помог с Кремлевкой. Палец был под угрозой ампутации, но спасли и жену, и палец. Тут бы Советский Союз благодарить. Но чаша терпения переполнилась. Шесть лет в МГУ, подготовительный факультет включая. Плюс пять лет наших с ней «хождений». Итого: одиннадцать. Впоследствии Аурора добрым словом о них не вспоминала. Проклиная отца, который вместо Сорбонны отправил после французского лицея ее в Москву.
Испанский паспорт у нее был (выданный работающим на коммунистов франкистским консулом в одной из скандинавских стран). Оставалась выездная виза. Получала их дочь своего отца, разумеется, не через ОВИР, как простые совсмертные вроде меня. Через Старую площадь, техотдел, которой их и печатал. Такова причина моего появления в здании ЦК КПСС в сентябре 77-го: в 1-м подъезде там работал Брежнев, а в 5-м (предварительно повидав Андропова Ю. В.) я получил из рук завсектора Испании заветный «вкладыш» для моей жены.
Она в это время отлеживалась в последнем нашем московском доме, так называемом «Белом»: улица Трифоновская, где рядом с нашим «Белым домом» были бензоколонка и часовня Св. Трифона, которую пользовали как склад для мазута и горючего… Аурора с дочерью уехала оттуда в сентябре в аэропорт Шереметьево. Я остался один. Подал документы в ОВИР, стал ждать новый зарубежный паспорт. Делая все то, что можно предположить от человека, принявшего решение о самоизъятии из этой жизни. Прощался с Москвой. С тобой – помнишь, как ты меня устраивал на ночлег в вашей прихожей на Донской? Провел незабываемую ночь, головой упираясь в дверь, за которой происходило безумство новобрачных, а ногами в твою входную-выходную. Что еще? Я знал, от кого зависит жизнь. Мне сказал об этом тесть, который знал их всех, со Сталина начиная. Bandidos! С адреналином вместе поднимались Страх и Трепет. Не совсем по Кьеркегору. Скорей, по Библии. Со страхом и трепетом совершайте свое спасение. Устраивал на хранение бумаги. Жег их в бочке по ночам. Однажды из дырок почтового ящика глянул бледный колер официальной бумажки. Неужели отказ?
Но мне решили не препятствовать.
После юбилейных ноябрьских праздников 1977 года захлопнул дверь, которую успел утеплить на зиму. Для кого-то, кому достанется бросаемая мной жилплощадь. «Квартирный вопрос» на этом решен. Остались только традиционные «проклятые».
Такси доставило на Белорусский.
А далее – везде…
Э
Детство я провел на Дубровке (до 8 лет), отрочество в Измайлове (до 14), юность и молодость у Донского монастыря (с 14 до 32 лет), первую зрелость на Аргуновской (близ Останкина, 1982–1986) и на Смоленке (1986–1990)… Та квартира, о которой ты говоришь, была самой долгой в моей жизни, 18 лет, ровно совпав с брежневской эпохой (1964–1982). Папа получил ее в награду за многолетнюю беспорочную службу и в обмен на нашу часть деревянного дома в Измайлово. Одно слово: квартира. Две смежные комнаты, кухня, совмещенный санузел, общая площадь 23 кв. м. на троих.
Сразу после переезда меня ритуально избили дворовые мальчишки, просто подошли и ударили, когда я через двор шел в магазин. То ли как чужеродца, то ли как чужедомца – чтоб знал, кто здесь хозяин. А отъезд из нее 18 лет спустя ознаменовался тем, что квартиру посетила знаменитая поэтесса и публицистка «того» лагеря Татьяна Глушкова. Она самого В. В. Кожинова обвиняла в уступчивости евреям и либералам. Дело в том, что новую квартиру мне, уже отцу троих детей, выделил Союз писателей. Даже литературных боссов разжалобило мое положение – трое взрослых (мы с женой и мама) и трое маленьких детей в 23 кв. м. Но взамен трехкомнатной квартиры, которую мне согласились дать, они хотели оставить себе, в писательском жилом фонде, нашу двухкомнатную. А мы, естественно, хотели, чтобы двухкомнатная осталась маме, а наша многодетная семья получила отдельную. И вот Союз писателей стал посылать к нам потенциальных жильцов, которым приглянулась бы наша квартира. Первой посетила Татьяна Глушкова. Она пришла в такой ужас от «еврейского духа» квартиры, что не только отказалась в нее переезжать, но, видимо, своим ужасом заразила других писателей – и квартира осталась маме. Впрочем, я не исключаю благотворной роли Александра Рейжевского, который был тогда председателем жилищной комиссии и испытывал ко мне простую человеческую симпатию. Возможно, именно он послал Глушкову впереди всех, чтобы отбить желание у других писателей. Такая вот камерная сценка времен Андропова и покорения Афганистана.
КГБ
Ю
Аббревиатуру эту я заключаю в венец лавровый и вешаю на шпиль «моего» МГУ. Я говорил про «qui pro quo» с нашим однокашником, сыном начальника 5-го Управления КГБ[18]18
Сергей Филиппович Бобков, прототип главного героя рассказа «Москва, ты кто?» (См. Приложение)
[Закрыть]. Нечто в том же духе произошло у моей жены до встречи со мной. У нее в МГУ была хорошая русская подруга, дочь капитана дальнего плавания и соседка по комнате в общежитии. В Москве она вышла замуж за сына шефа КГБ. Однажды Андропов с супругой навестили молодоженов без предупреждения и обнаружили, во-первых, что дверь квартиры у них не заперта, а во-вторых, что в гостях у них иностранка. За дверь беззаботная молодежь получила нагоняй тут же, а потом с невесткой провели отдельную беседу, итог которой был сообщен Ауроре: «Мне нельзя встречаться с иностранцами».
Аурора всегда была «под колпаком», и когда у нас все началось, попал под него и я. Мгновенно начались опросы в общежитии о характере моих чтений и разговоров. Выяснялись намерения и собирался компромат. Ничего хорошего мне это не сулило. Когда пошли провалы на пересдачах, я понял, что меня готовят к отправке по маршруту, которого больше всего боялся совстудент: Отчисление – Советская армия – Non-Being. Но наша лав стори получила благословение Пассионарии и превратилась в международный брак, который перевел все «дело» в высшие сферы.
Вот почему фактом моего невозвращения занимался лично Андропов, раздувший всю историю до масштабного абсурда – допросы всех, кто меня знал в Союзе, посылка людей в Париж, затем и в Мюнхен, где я едва не оказался в той же ударной ситуации, что Троцкий в Мехико-сити. Не паранойя – факт биографии. Склонен считать, что победа Горбачева и «нового мышления для страны и мира» отвела занесенную «длинную руку».
Э
Да, это было удивительно – на фоне Афганистана и состязания двух мировых систем вдруг вспыхнуло дело С. Ю. После твоего отъезда-невозвращения мне звонили в мое отсутствие, вызывали на встречу. Мама мне передала, и я, развезя все свои и чужие рукописи по нелитературным семейным знакомым, отправился переждать в Ленинград. Больше не звонили, мне повезло так никогда и не встретиться с этим племенем. А у мамы за неделю-две до смерти были видения, полные страха: ей казалось, что за нами пришли, ворвались в квартиру, пытают ее, допрашивают о тебе и обо мне.
Ю
«Может приехать на свой страх и риск», – слетело с вершин Лубянки в период перестройки. В Прагу из Германии однажды позвонил поэт К***, сосед по последнему дому в Москве. С ним работал полковник с ласковой фамилией Котеночкин. Предлагал командировку в Париж – уговорить меня вернуться. Поэт предупредил против поездок в РФ. «У них на тебя зуб».
Сколько можно его иметь на невозвращенца застойных времен, никаких военно-государственных тайн никому не выдавшего по причине неведения таковых? Я понимаю: «хранить вечно», «контора бессмертна», но все же… Тридцать лет спустя? и при другой, казалось бы, «формации»?
См. АНДРОПОВ, ДИССИДЕНСТВО, ОТЪЕЗД
Китай
Ю
Подростком записался в кружок интернациональной дружбы в Доме пионеров. Вытащил адреса: в Лиепае, Лейпциге и Шанхае. Две девочки и семнадцатилетний Щи-Чи-хай. Нашу дружбу по перу прервала их «культурная революция».
Кто еще? В школьной юности – Ли Бо, древнекитайские поэты. В юности эмгэушной – Лао-цзы. С каким же чувством я вынужден был – вопреки дао недеяния – пойти в Женский день 8 марта 1969 года на «демонстрацию народного гнева» по поводу событий на Амуре, на острове Даманском.
Явка была обязательной. Из деревянных школьных ящиков желающим раздавали чернильницы-непроливашки и баночки с чернилами. Гуманитарии брать воздерживались. Добросить до стен китайского посольства было непросто, но некоторым «естественникам» удавалось.
После этого сталинское здание с флагом КНР долго стояло запятнанным – облицованные плитками стены его крыльев, выходивших на проспект Дружбы, куда в знаменитую «стекляшку» ходили мы утром после ночных азартных игр. Под дефицитное пиво красивые блондинки там приносили блины на индивидуальных сковородочках: такова была особенность этого непростого заведения у бастиона коммунистического недруга.
Книги
Э
Первую настоящую книгу я сам себе купил в 13 лет, в книжном киоске у кинотеатра «Родина» на Семеновской пл. (быв. м. «Сталинская»). Это был «Философский словарь», М., Политиздат, 1963. Он до сих пор у меня стоит. И киоск стоит на том же месте, хотя кинотеатр закрыт (я проезжал там на трамвае в 2003 г.). Ровно сорок лет спустя в изд. Алетейя, СПб., 2003, вышел «Проективный философский словарь. Новые понятия и термины», под моей редакцией и с предисловием. Там 165 статей 11 авторов, в т. ч. около 100 моих. А еще 14 лет спустя, в 2017 г., вышел «Проективный словарь гуманитарных наук» – мой, авторский, с 440 статьями… С чего начал, к тому и вернулся.
Вообще, к книгам я был жаден и приобретал больше, чем успевал прочесть. Многие выходные посвящались походам в книжные и букинистические и топтанию на Кузнецком мосту среди чернорыночников. Хороших книг при тотальной цензуре было так мало, что промелькнувшее надо было немедленно покупать, надеяться на повторную встречу в магазине и тем более на библиотеку не приходилось. Книга была для меня не библиографической ценностью, а неким входом в будущее, пусть и иллюзорным, поскольку я старался впрок запастись знаниями о том, что в дальнейшем сможет меня заинтересовать. Мне, например, грезилось, что когда-нибудь я захочу написать о морфологии облаков, и я закупал книги по метеорологии. Само присутствие книги на полке меня успокаивало и насыщало неким виртуальным знанием, тем более что я отовсюду прочитывал по нескольку страниц, а остальное досоздавал в воображении. Особенно любил энциклопедии и словари практически по любой отрасли знания, кроме сугубо технических. В результате к отъезду из России у меня скопилась огромная библиотека, более чем в 10 тыс. томов. Основные разделы: справочный, философия, русская литература, зарубежная, эстетика и литературоведение, лингвистика.
Есть ли книги, мне особенно дорогие? К книжной материи – изданию, переплету – я равнодушен, и все же есть книги, содержание которых навсегда связалось для меня с их видом, фактурой, а может быть, и запахом. Серая «Дхаммапада» в пер. и с коммент. В. Н. Топорова, 1960; черный, толстый, но малоформатный том Ф. Кафки, 1965; розовая П. Гайденко, «Трагедия эстетизма», 1970, открывшая мне С. Кьеркегора; черный Ю. Лотман, «Структура художественного текста», 1970; синий О. Мандельштам в Библиотеке поэта, 1973; малоформатный, в суперобложке «Поль Валери об искусстве», 1976…
Ю
Читаю – «и сам извлекаю умение создавать». Замечательно сказал молодой Достоевский.
На Пяти углах был книжный шкаф, куда я имел неограниченный доступ, потому что «библиотека» собиралась дедом для меня. Две книги из этого шкафа теперь у меня в Америке. Первая – проф. Г. Д. Гримм «Пропорциональность в архитектуре» (Ленинград – Москва, ОНТИ, 1935). В нее вложен документ, дающий мне представление о том, чем занимался мой дед зимой с 1940-го на роковой 1941-й: «Состав проектного задания на реконструкцию дома ул. Халтурина, № 1». Речь о доме принца Ольденбургского на бывшей Миллионной. Вторая книга с ласточками и пауком на обложке; это перевод с французского: Г. Купэн, Искусства и ремесла у животныхъ (С. Петербургъ, Изд. А. Ф. Деврiена). Так роскошно издана, что затрепать ее трех-четырехлетнему было непросто, но видно, что я над ней трудился.
Я помню все книги и собрания сочинений из этого шкафа, куда погружался на ленинградских каникулах. Одна из книг была (роскошно) издана к 300-летию дома Романовых и статистически определяла место России в мире 1913 года. Сухие цифры, но такой могучий андидот против антицаристской пропаганды и оплевывания всего, что было достигнуто Россией до большевистского переворота. Экспорт зерна поражал – особенно во время хлебных бунтов начала 60-х. Меня не удивляет, что я стал антикоммунистом. Удивительно, что не стал я при этом монархистом. (Особенно с любимой «темой» в нумизматике: русское серебро. Впрочем, не менее увлеченно «собирал» и весь мир.)
Самая памятная книга детства – «Гаргантюа и Пантагрюэль», подаренная мамой «для аппетита». (Не помню, чтобы у меня отсутствовал, но книга разжигала. Гусиных и прочих ножек не было, зато была горчица. Мечтая о дижонской, я уплетал «русскую горькую» с черным хлебом. С тех пор и полюбил, – вместе с французской ментальностью.)
До раблезианского периода самые первые из «толстых»: про кругосветные путешествия адмирала Головина на шлюпах «Диана» и «Камчатка». Я бил себя скалкой по пяткам, чтобы понять, что испытали наши матросы в японском плену.
Про бравого солдата Швейка – смешная, но «вульгарная» и местами непонятная: что такое «проститутка»? Почему их катают так, что к спинам прилипают окурки? «Идиот»: тут далеко я не продвинулся, но название озадачило. Как можно было назвать книгу ругательным словом? И, наконец, самая страшная: «Сказание о казаках». Там много было «зверств». Белые против красных – и наоборот. Девушка-садистка там инспектирует и осмеивает половые члены тех, кого потом заколют штыками. И там есть жуткое убийство конокрада посредством земли. Станичники его подбрасывают в воздух и разбегаются, давая ему упасть. (Не мог даже представить, что через несколько лет этот способ мне продемонстрируют на мне же. И кто? Милиция, которая меня бережет!)
Книги про Гека, Тома и Тиля Уленшпигеля – это после Рабле. В первой от отца убегали, во второй он зиял отсутствием, а в третьей пепел отца стучал в сердце сына (как было не отождествиться?). Потом «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо», Шерлок Холмс. Дедуктивный метод меня свел с ума: в Риге, куда мы ездили из Булдури, увидел в витрине книгу под названием «Криминалистика» и страстно стал мечтать как о ней, так и о карьере детектива (что закончилось между стеллажей читального зала, где я тайком перелистал щедро иллюстрированный трупами советских граждан учебник по судебно-медицинской экспертизе).
И, наконец, «Мартин Иден» – это надолго стало руководством к действию на пути самообразования и писательского «роста над собой».
На подступах к университету и там, в МГУ, прочел я, можно сказать, «все», что и тебе известно. Можно добавить менее известные, но одно время любимые. Лоренс Стерн – это рекомендация Битова; «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии». Или, к примеру, Поль Низан. Я делал выписки из его философической прозы «Аден Араби», вроде:
«К сожалению, люди в 12 лет знают все, что им предстоит в будущем».
Или:
«Мне понятно лишь одно: что страны оказывают не одинаковое сопротивление нашим желаниям и радостям. Для меня приемлема всякая страна, лишь бы я мог в ней жить по-человечески среди четырех стихий природы; прежде всего дайте мне возможность дышать».
Все, что было можно и нельзя, читалось не только по-русски, но и «на языках» (английском, но также польском, чешском и «югославских»: о книжные магазины стран народной демократии, в Ленинграде на Невском и в Москве на улице Горького!). Либо по-русски, но уже в Сам– и Тамиздате (Солженицын, Набоков). А также в рукописях, доверяемых мне авторами (так, «из первых рук», был прочитан в Ленинграде у Пяти углов первый вариант «Пушкинского дома» и то, что у Битова тогда было еще не напечано: «Записки из-за угла» и др. Еще роман «Гербарий» и повесть «Эники-беники» его жены, непечатного тогда прозаика Инги Петкевич).
Впрочем, чудеса продолжал творить и Госиздат. Я разделяю твою реакцию на те же самые издания: огромные, в драных черно-зеленых суперах и уцененные до 20 копеек тома Л. Н. Толстого из 90-томника; Кафка; тома из собрания Т. Манна; «Трагедия эстетизма»; «Дхаммапада»…
Был еще «официальный» черный рынок. В двадцать лет купил в толпе «у Первопечатника» книжку в ледериновом переплете на русском языке, но 1934 года издания: «Путешествие на край ночи». Перевод Эльзы Триоле. Вроде бы Сталин оценил Селина по этому изданию (совпав тут с Троцким, который прочел «Voyage…» в оригинале). Последняя книга в жизни, которая проняла меня до слез – миру невидимых слез в келье МГУ. С тех пор сопровождает меня по миру, первоначальный эффект, конечно, свой утратив…
Кто размагничивается, книги или мы?
Гродно, ул. Скидельская. 7–8 лет. Кирпич на коленях – Дмитрий Петров-Бирюк, «Сказание о казаках» (1935–1951), трилогия в одном томе.
Может показаться, что это риторический вопрос с единственным мазохическим ответом: «Мы, конечно. Музыка, которая угасает в нас, в книгах будет звучать вечно».
Мне кажется, что процесс взаимный. Не исключаю, что под напором дебилизированных потомков мы уйдем в историю как последнее поколение адекватных читателей книг.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?