Текст книги "Любовь к родителям"
Автор книги: Михаил Лифшиц
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Я действительно все принимал за чистую монету много лет, и никакие жизненные аргументы не могли охладить мою любовь к матери. Однажды, когда Павлик уже подрос, отец указал мне на четыре зеленые книжечки на полке, издание Аркадия Гайдара, и сказал: «Можешь забрать для Пашки». Я поблагодарил и забрал. В очередной свой визит к нам мать дождалась, когда в комнате никого не было, сняла с нашей бедной книжной полки четырехтомник Гайдара, замаскировала прореху, запихнула книжки в сумку и, ни слова никому не говоря, унесла домой. Я поогорчался, что мама так некрасиво поступила, но быстро придумал, что сделала она это из страха перед папой, так как не знала или не верила, что отец мог нам книжки подарить.
Разобщенность наша с родителями была очень велика. Понимали мы друг друга плохо, смысл одних и тех же слов определяли по-разному. Помню, нам посоветовали отдать Павлика в логопедический детский сад, нужно было подправить речь. Я попросил маму о помощи. Она, сделав несколько звонков, добилась для мальчика места. Мы стали возить сына на другой конец города и оставлять его там на целую неделю. Потом выпросили разрешение забирать ребенка на ночь, хотя бы по средам. Скучали без него сами, мучили ребенка, и все зря. Не сразу поняли, что мама устроила Пашку в детский сад для детей «с отставанием речевого развития», иначе говоря, для детей не совсем психически здоровых. Давешняя мысль, что у Пашки «не все дома» глубоко засела у мамы в голове, а встречи с внуком были такими редкими, что убедиться в нормальности Павлика не было возможности. Как всегда, с опозданием разобравшись в ситуации, я сына вернул в обычный детский сад, подобрав с помощью мамы детское учреждение получше из ближайших к дому. А недостатки Пашкиной речи исправила Катя и логопед из нашей поликлиники.
Зато все мамины знакомые были подробно извещены о ее героических усилиях и самоотверженной работе на внука, в ущерб творчеству, семье и втайне от мужа. Я слышал, как мама рассказывала подруге, что, когда Паша разбился в детском саду, и воспитательница сообщила ей, что мальчика нужно забрать, ведь у его родителей нет телефона, мама все бросила и помчалась … к нам – оставить записку, чтобы срочно ей позвонили.
Слава моей глупости! Я на всю жизнь сохранил приличные отношения с родителями и внушил сыну и дочери любовь и уважение к бабушке и дедушке. Ведь я был уверен, что все так и должно быть.
Глава 12. «ПОЛНАЯ НАСЛЕДНИЦА»
За восемь месяцев до своей смерти, уже будучи безнадежно больным, мой брат Алеша женился и переехал от родителей к родителям жены. Алешина теща, сорокасемилетняя заведующая рентгенологическим отделением ведомственной поликлиники, хорошо представляла себе состояние Алешиных легких, тем не менее она не стала расстраивать брак и обрекла свою дочь на раннее вдовство.
Алеша попал в семью, в которой царили взаимная любовь, уважение и материальный достаток, такие непривычные для нас условия жизни. Ведь мы с Алешей выросли в обстановке, самым характерным признаком которой было постоянное взаимное раздражение, каждый был всегда недоволен каждым. Нас с братом отец мог обвинить во всех смертных грехах за что угодно или ни за что, и мы должны были оправдываться, но никакие аргументы, алиби или чистые побуждения высоким судом не принимались во внимание. Мой страх стать виноватым замечали посторонние. Выражение «это Фарбер виноват» вошло в поговорку у моих друзей и употреблялось всегда, даже если говорили о землетрясении в Японии. Брат был примерно в таком же положении. Так вот, тяжело больной Алеша сбежал в чужую семьи и провел там остаток жизни.
Мама искала для младшего сына врачей и знахарей, но даже не все знахари брались лечить Алешу. Мама делала за Алешу журналистские задания в газете, в которой он работал, возила учебники, чтобы он мог готовиться к экзаменам в университете, но главными в борьбе за жизнь Алеши стала его жена и ее родители, которые приняли на себя ежедневный труд и ответственность за тяжело больного мальчика.
А папа как-то сразу потерял представление о действительном состоянии здоровья сына. Отец при мне звонил ему и кричал: «Немедленно одевайся и иди на улицу, нечего сидеть дома в такую прекрасную погоду!» Этот звонок был в первых числах апреля, а 11 апреля Алеша умер…
Я очень горевал, но понимал, что горе моих родителей, особенно матери, сильнее моего. Я пытался утешить маму, чем всегда утешают в подобных случаях, но не мог ее ни отвлечь, ни заинтересовать. Один раз в ответ на мои рассуждения, что ничего нельзя было сделать, что никто не виноват, все равно Алешу нельзя было вылечить – такая болезнь, мать внезапно встрепенулась, собралась, и, чеканя каждое слово, сказала мне:
– Но ты-то жив!
Я попал в больное место. Мама страдала оттого, что судьба обошлась с ней так несправедливо: сыновья болели одной и той же болезнью, но погиб от нее не тот. Я своим мельтешением и утешением только усиливал горе родителей, демонстрируя, что нет на земле справедливости. После этого я стал поосторожней, как всегда, начав что-то соображать только после того, как наступил на капсюль…
Пока живы были мы оба, мои родители часто обсуждали между собой, как следует распорядиться своим имуществом, какому сыну что оставить, хотя собирались жить долго, да и ценностей не имели. К этой теме им пришлось обратиться, когда появились новые родственники – родители жены моего брата. Те имели деньги, умели ими пользоваться и полагали, что должны и сами пожить, и дочку обеспечить. Такому здравому подходу к жизни мои родители мало, что могли противопоставить и чувствовали себя неудобно.
Но волновались они недолго, потому что придумали, что осчастливят Алешу и его жену Валю богатым наследством потом, после своей смерти. Они делили в уме книги и два маминых кольца, и все выходило: надо это завещать Алеше, а Сереже то, что у Алешиных тестя с тещей уже есть – Библиотеку приключений и многотомник Фенимора Купера. И было папе с мамой радостно и спокойно – ведь они обо всем позаботились, и мальчикам не придется ссориться из-за наследства.
И тут такое горе. Горе, если не грех так выразиться, чистое, без меркантильных примесей. Потеря любимого мужа, любимого брата, любимого зятя. Для родителей – потеря любимого сына. Горе, только горе. Имущества у Алеши не было никакого, а была светлая голова и доброе сердце, но этого не стало вместе с ним.
А родителей моих, видно, черт попутал – им стало жаль так ловко и с такой любовью составленного, хоть и неоформленного завещания. Мать в отчаянье говорила мне: "Мы так все хорошо распределили, что после нас останется, а теперь придется все вам…" Она мне объясняла, как они с отцом все спланировали, все расписали, от горя не понимая, что этого можно было мне и не говорить. Поэтому я и знаю про Купера. Квартиры тогда по наследству не передавались, прочего имущества у родителей, почитай, что и не было, но мысленно расписанное и разделенное, а потому приобретшее ценность, оно теперь уходило неизвестно куда, и горе их усугублялось тем, что придется через много лет все оставить постылому сыну. Отцу даже захотелось отменить мое существование директивно, по партийному. Придравшись к какому-то моему слову, он с пафосом воскликнул: «Я не могу тебя больше видеть. Я считаю, что потерял не одного, а двух сыновей!» Но все-таки это было не то, не выход из положения…
И тут в затуманенном бедой мозгу моей матери родилась мысль о юридическом оформлении Алешиного наследства. Наследницей должна была быть молодая вдова. Заниматься этим поручено было мне. Наследницей чего, какой собственности? "Полной наследницей", – сказала мне мать. Мать имела в виду, что Валя должна была унаследовать после Алеши право на наследование после моих родителей. Вслух произнести это она не могла, все-таки бывший юрист, понимала, что так не бывает, да и передо мной, наверное, было неудобно. Ей нужно было поручить мне оформить завещание родителей на Валю – я бы сделал это не моргнув глазом. Все так просто. Почему мать не стала связываться с таким завещанием, я не знаю.
А, может быть, и знаю. Вскоре после Алешиной смерти родители спросили меня, где Алешины часы и обручальное кольцо. Я ответил, что отдал их Вале, и почувствовал, что родители были этим недовольны, надо было принести им. Оценивая теперь, почти через двадцать лет, ход лечения брата и результаты этого лечения, вспоминая, как родители пытались лечить Алешу официально, то есть бесплатно, как они считали один другого виновником Алешиной смерти, как интересовались кольцом и часами, подумал я, что и Алешу-то они не так уж сильно любили, как хотели всем продемонстрировать, и Вале ничего отдавать не собирались. Со мной было просто – я ни на что не претендовал, за все благодарил и выполнял, что приказано. А получила бы Валя какие-нибудь права, хоть бы и безделишное завещание, могла бы ими и воспользоваться. Непонятно как, но они и этого боялись. Поэтому они не стали завещать все Вале, а разыграли комедию с "полной наследницей", а я в этой комедии играл роль болвана.
И стал ходить я с Валей в первую нотариальную контору, и в тринадцатую, и в разные учреждения. Чего я хотел, нотариусам было непонятно, приходил я со свидетельством о смерти и просил, чтобы Валю сделали наследницей, объяснял, что других наследников нет, что родители и брат ни на что не претендуют. Нотариусы думали, что я чокнутый, но разговаривали вежливо, понимая, что я чокнулся от горя. А я стремился утешить мать, выполнить любую ее волю. Если бы она поручила мне оформить наследство на лунный свет, я бы занялся и этим.
Каждый день то ли чувствуя неестественность ситуации, то ли опасаясь, что я захочу оформить Алешино наследство на себя, мама мне говорила: "Ты помнишь, что Валя должна быть полной наследницей?", пока я не повысил голос, после этого мать перестала меня тормошить.
Самое интересное, что я оформил все-таки завещание. По нему Валя наследовала авторское право. У Алеши после смерти остался один принятый к печати, но не вышедший рассказик. Теперь Валя на законном основании могла получить за него гонорар. Рассказ напечатали, но денег выписали мало, а ехать за ними нужно было далеко, на другой конец Москвы, и Валя не поехала.
Глава 13. ХОРОШИЕ РУКИ
Время шло, и теория о моей бездарности и неполноценности, как и всякое живое учение, потребовала коррекции. Накапливались факты, которые плохо с ней сочетались. Теорию нужно было подправить, в противном случае жестокое и презрительное отношение моих родителей ко мне и моей семье в течение многих лет следовало бы признать исторически неоправданным, вернее имеющим одно оправдание – жадность. Труднее становилось отвечать на вопросы знакомых о сыне и внуках, сопровождая ответы обычным комментарием: «Вы ведь знаете, какой он у нас». Автором обновленной теории был отец.
Забавно, что мой профессиональный рост нисколько не прибавлял родителям уважения ко мне. Я стал кандидатом наук, старшим научным сотрудником, начальником лаборатории и даже, под конец моей инженерной карьеры, главным конструктором одной из разработок – все это были факты из другой, малознакомой им жизни и, следовательно, не впечатляли. Только мама меня иногда спрашивала:
– Объясни мне, я никому не скажу и тут же забуду, чем ты занимаешься на работе? Тебе это интересно? – но ответа не слушала.
Отец же, не доверяясь чувству, специально размышлял о моем ничтожестве, соорудил систему доказательств того, что из меня не может получиться ничего путного, следовательно, не нужно на меня впустую тратить силы, и чем меньше будет слышно про мои жалкие дела, тем лучше. А кто этого не понимает, тот такое же дерьмо, как и я. И никакие исключения, даже временные, не допускаются. Если я попадался отцу на глаза довольным собой, радостным и прилично одетым, то он тут же восстанавливал единство теории и практики.
– Ты что, хочешь показать, что ты чего-то стоишь? – зло спрашивал меня отец в этих случаях. – Кого ты хочешь ввести в заблуждение?
После этих слов я переставал сиять, выглядел полинялым, и отец лишний раз убеждался в своей правоте.
На каком-то общем застолье старый друг родителей Рубин спросил, есть ли у меня успехи на научном поприще. Я пожаловался, что не могу пробиться в заочную аспирантуру – не допускают до вступительных экзаменов, находят любые причины, наверное, и в этом году что-нибудь придумают, чтобы не взять.
– Ну, это вопрос решаемый, – живо отозвался Рубин. – Наши с твоим отцом однокашники засели во всех министерствах и на немалых должностях. У тебя какое министерство?
Отец во время этого разговора «выпрыгивал из штанов» от злости, пытался переменить тему, так что нам с Рубиным пришлось уйти в другую комнату и там закончить беседу.
Рубин после этого звонил по телефону, ездил договариваться – и меня вызвал большой кадровый начальник из нашего министерства. Он меня расспросил о прохождении службы, о том, сдан ли кандидатский минимум и насколько актуальна тема диссертации, при этом кое-что записал. По-видимому, удовлетворившись ответами, мой благодетель запустил канцелярскую машину: письмо от нашего КБ, положительная резолюция управления кадров, письмо в большой научный «почтовый ящик», где была аспирантура, в которую меня не пускали два года. Несмотря на такую поддержку, мне все равно пытались ставить палки в колеса. Тогда могучий кадровик таким тоном сказал: «Ничего, сдавайте экзамены. Если будут затирать, поможем», что у меня у самого мурашки побежали по коже.
Последствий этой кампании было два: я поступил в аспирантуру, а отец прервал навсегда отношения с Рубиным. Их общие знакомые недоумевали, не могли понять причины прекращения многолетней дружбы, даже мама придумывала какие-то нереальные книжные объяснения, всегда разные, но, конечно же, не связанные со мной – разве такая букашка, как я, мог быть причиной ссоры титанов. А отец не простил другу его помощь мне. Своим участием в моей жизни Рубин как бы посягнул на право отца ничем (ничем!) не помогать мне, а это право было важной статьей конституции, по которой жил отец. Рубин прикоснулся ко мне и сам стал неприкасаемым. Когда через тринадцать лет после моего поступления в аспирантуру отцу сообщили, что Рубин умер от страшной болезни, папа ответил, что его это не касается.
Так что не мое продвижение по службе, а другое поколебало замечательную теорию о неполноценном сыне и потребовало ее творческого пересмотра – я умел кое-что делать в обычной жизни, за что отец многословно хвалил других людей и чего никогда бы не смог сделать сам. Предполагалось, что и я не должен этого уметь. Поэтому отец одно время досконально выяснял у меня малоинтересные для него подробности. Например.
– Что ты сделал в телевизоре, почему он заработал? – спрашивал меня отец.
Я уже кое-что понимал и играл, отвечал поэтапно.
– Ну, я снял крышку, протер пыль, проверил предохранители…
– Так ты ничего не сделал, телевизор сам заработал?! – не выдерживал и радостно восклицал отец.
– Да нет, я еще поменял один электролит и одну лампу, ремонт, конечно, небольшой…
– А-а-а, – разочарованно тянул отец и прекращал разговор.
Когда я построил дом на даче, то отец, войдя в новостройку и оглядываясь на посторонних, спросил презрительно:
– Не упадет?
Дача потянула автомобиль «Запорожец», купленный с большим трудом, в основном на одолженные родителями у их знакомых деньги. Деваться было некуда, без машины дорога на дачу занимала четыре-пять часов со многими пересадками, с грузом в руках. Зато это дало повод отцу всем объяснять, как плохо я вожу машину, и как он боится со мной ездить.
Вот в такой обстановке теоретического дискомфорта – вроде и чинит, и строит, и водит, а вместе с тем слова доброго не стоит – в голове бойца идеологического фронта и родился тезис "сам-то он дерьмо, но вот руки у него хорошие".
Это объяснение моих успехов в разных областях было легко и благодарно принято мамой. Теперь она могла, чтобы поддержать разговор с друзьями, похвалить меня, не вообще, конечно, а за отдельные достойные похвалы поступки, и при этом обязательно добавляла: "С его руками…" (ведь истинную мою цену она знала).
Отца эти похвалы доводили до белого каленья, автор чувствовал уязвимость обновленной теории. Во всяком случае, отец не стал смотреть второй этаж…
Уместно заметить, что, отзываясь о ком-либо "хорошие руки", хвалят весь биологический комплекс, в первую очередь, голову, а не одни только конечности. Мои же родители имели в виду исключительно кисти рук, предплечья и плечи, ни в коем случае не более того. Голова моя по-прежнему была недостойна открывать рот и говорить.
Перейдя из категории "руки хилые, но грубые" (то есть негодные для тяжелой работы, но способные что угодно сломать) в категорию "хорошие руки" я повысил свой статус, но строго в указанных пределах. Мне поручали разные работы или соглашались меня допустить, когда я сам набивался. Как-то я вызвался починить родителям холодильник. Были такие холодильники «Ока-6» первых выпусков с автопоилкой снаружи на дверце. Эти автопоилки отказывали очень быстро у всех холодильников, их потом перестали ставить. Мне захотелось автопоилку исправить. Я начал работать, а потом сообразил, что не нужно этого делать, отец и так стал часто простуживаться, а тут будет постоянно хлюпать холодную воду. Эти соображения я высказал вслух.
С отцом случилась истерика.
– Делай то, за что взялся, – визжал он. – Сделай, почини, исправь, чтоб я мог тебя уважать. А твои рассуждения, достойные быдла, я могу услышать от любой уборщицы Марьи Семеновны.
Марией Семеновной звали катину мать, мою тещу, но она была не уборщицей, а лифтером. Так что, произнося это имя, мой отец имел в виду не свою сватью, а отвлеченный хамский персонаж.
Автопоилку я чинить просто не стал, все-таки умнел с годами.
Я – инженер и знаю, что такое "золотые руки". Есть люди с замечательными руками, но я, к сожалению, не из их числа, хоть и не совсем безрукий, «не умеющий гвоздя забить», каким был мой отец. Правда, я увлекаюсь, пытаюсь проникнуть в суть работы. Это у меня от матери и от ее матери. Так я увлекся стройкой на садовом участке. Начав с самого примитивного, к моменту отделки второго этажа я достиг уже малой плотницкой квалификации и на втором этаже позволил себе некоторые фантазии, тем более что были деньги на «вагонку» и прочие дорогие материалы.
Второй этаж получился удачный, вызвал интерес соседей. Мне даже пришлось устроить презентацию.
Так вот, отец, проживая из года в год несколько летних недель в том же доме на первом этаже, не захотел подняться наверх и посмотреть на комнату в мансарде над его головой. Боялся очередного удара по теории "хорошие руки" и сопутствующих неприятных ощущений. Не увидел этого моего достижения до самой своей смерти.
Глава 14. ПОСЛЕДНЯЯ
Отец очень сильно болел больше двух лет. По несколько раз в году лежал в больницах, в разных отделениях, где его лечили от разных болезней. Мать ухаживала за ним самоотверженно, эти два года жизни подарила отцу она. Перевязывала, мыла, делала уколы и ставила клизмы, ездила каждый день в привилегированную больницу, в которую отца клали как мужа литератора, полтора часа в один конец.
Летом мне удавалось иногда увозить маму на дачу, чтобы она хоть чуть-чуть отдохнула. В это время за отцом ухаживали мы с женой, и отец спрашивал.
– Мама на даче? А кого она там обслуживает?
Однако мамин отдых продолжался неделю, максимум две. Отцу неизменно становились плохо, и мать возвращалась и опять выводила его из кризиса. Подтирала, ползала перед ним, а он стоял над ней без штанов и, раздраженный каким-нибудь пустяком, с перекошенным от злобы лицом шипел:
– Давай, три лучше, это настоящее занятие для тебя, на другое ты неспособна!
Зато уж если у матери болело сердце, она не ждала пощады.
– Я же говорил час назад, что нужно принять валокордин, – вопил отец. – Бездарные сволочи, не слушаете, когда вам говорят нормальные вещи и нормальным тоном. Только я с моей деликатностью могу вытерпеть это бесконечное хамство. Делай теперь, что хочешь, только меня не трогай.
После этого отец хлопал дверью и уходил в другую комнату обиженный, а мать виновато вылезала из сердечного приступа сама или звонила мне, когда было совсем плохо.
Отец все-таки умер в очередной больнице от одной из своих многочисленных болезней или от всех сразу, короче говоря, от старости. И мать осталась одна. Под конец отцовской жизни она совершенно выбилась из сил и решила пожалеть себя: ездила в больницу строго через день и, если отец уж слишком сильно разорялся, то вставала и уходила. Любопытно, что этот слабенький отпор даже на полумертвого отца повлиял благотворно – он стал мягче, перестал оскорблять мать в присутствии больных, сестер и врачей и затыкать ей рот каждую минуту: "А, помолчи".
Отца схоронили, в "Советской России" поместили некролог, сообщавший, что покойный больше, чем боевыми орденами, гордился знаком "50 лет в КПСС", которого у папани не было.
Жизнь пошла дальше, а для меня начался праздник любви к матери. Не стало злодея, угнетавшего ее всю жизнь и отгораживающего мать от меня.
Во-первых, мать имела теперь возможность неподконтрольно отцу тратить деньги, и я должен был дать матери денег столько, сколько ей было нужно, и еще чуть-чуть. Во-вторых, она не была теперь привязана к дому, к шприцам, к повязкам, к язвам и прочему, она перестала быть круглосуточной сиделкой, и я должен был дать ей возможность путешествовать, лечиться в санатории, жить на даче, которую она полюбила. В-третьих, она не была теперь во власти человека с больной психикой, я должен был обеспечить ей необходимое общение с нормальными людьми, почаще заезжать, звонить, подталкивать своих детей, чтобы не забывали бабушку, побуждать их обращаться к ней с просьбами сшить, написать поздравление или что-нибудь узнать для них, вытаскивать мать на все семейные мероприятия – прогулки, театры.
Представляя картину таким образом, я, как всегда тупо и храбро, стал воплощать мечту в жизнь. Увы, я потерпел фиаско.
Мать с трудом принимает от меня что бы то ни было, всегда быстро находит низменные мотивы моих стараний, особенно таких, которые прямо направлены ей во благо. Пусть даже самые невероятные, но обязательно скверные объяснения моих поступков как-то успокаивают мать, позволяют ей не чувствовать себя в долгу передо мной. Маме необходимо постоянное ощущение, что она права, а я виноват, недостоин, низок.
Беря у меня деньги, мать всегда говорит одно и то же: "Я понимаю, что эти деньги для вас ничего не значат, но мне все равно неприятно брать эту подачку. Ну что ж, спасибо". Особенно обидно это слышать, когда я отдаю больше, чем у меня остается. Если деньги дает мой сын, то он должен сначала объяснить бабушке, что она кем-то оформлена у него на фирме, и он привез ей ее зарплату, а те три тысячи долларов, которые он заплатил за нее зубному врачу, на самом деле за нее заплатила фирма, то есть как бы никто.
Когда мать вернулась из месячной поездки в Америку, и я встретил ее в аэропорту, она мне тут же сказала, что ее можно было и не встречать: "Носильщик довез бы вещи до такси, какая разница, такси сколько угодно. Я бы доехала, у меня приготовлены деньги". Мама никогда не ездила из аэропорта на такси, плохо представляла себе, сколько это стоит, поэтому названная ею смехотворно низкая сумма просто показывала, во что она ценит мои услуги. Едва переступив порог дома, мать начала совать мне двести долларов, приговаривая: "Все, теперь я тебе ничего не должна". И я понял, что уже два континента знают, что моя мать живет и ездит в Америку только на свою пенсию и гонорары.
Самое печальное, что на нашей любимой даче, где мы бываем все вместе, мама теперь всегда раздражена и недовольна мной. Стоит мне или моей жене сказать что бы то ни было, выходящее за рамки повседневной жизни, касающееся книги, фильма или политического события, мама закатывает глаза, отворачивается и шепчет себе под нос: "О, Боже мой…" Иногда мама не может сдержаться и парирует наше высказывание, причем ее возражение всегда относилось не к моим или Катиным словам, а к их искаженной и вульгарной трактовке. “Все-таки тяжело, когда тебя так не любят”, – жалуется мне Катя.
– Я вам нужна только как кухарка, – эта постоянная присказка обижает меня. Мать готовит хорошо, как хорошо делает многое другое. Она сама захватила этот участок работы на даче и гордилась тем, что все с удовольствием трескают ее замечательную стряпню. Раньше, когда я пытался уменьшить ее нагрузку у плиты, мать мне сама это объяснила.
Теперь готовка стала для нее унизительной и тяжелой работой. Выхода нет, потому что на предложение не готовить или готовить не каждый день мать с обидой отвечала: "Ты хочешь меня от всего отстранить".
Я пытался развлечь мать, повозив ее по окрестным деревенским магазинам, что всегда ей доставляло удовольствие. Мать соглашалась проехаться со мной, но по возвращении тут же опять поджимала губы.
Я привозил к нам на дачу ее подругу. Мать жаловалась подруге на мое хамство, а после того, как я увозил подругу, говорила мне: "Если ты привозил Аньку для меня, то мне этого не нужно". Эта фраза ни в коем случае не принижала Анькиных достоинств или того удовольствия, которое получили дамы, общаясь друг с другом, просто она означала, что мать мне ничего не должна и на этот раз.
Иногда друзья, не разобравшись в тонкостях маминой души и желая сказать ей приятное, говорят: "Как о вас заботится сын", и получают одинаковый ответ: "Это одна видимость". Удивление от несоответствия этого ответа действительности так поражает посторонних людей, что они потом обсуждают странную ситуацию, таким образом мамины высказывания доходят до меня.
Когда мать совершает неприглядные поступки или слова ее так несправедливы, что даже она сама затрудняется придумать им объяснение, то мама тут же стирает это из памяти: «Я столько для вас делаю, что такой пустяк вы могли бы не заметить». Говоря так, мама смотрит на меня ненавидящими глазами, чтобы мне не пришло в голову, что она просит прощения. Понятно, что агрессия усиливается, когда мать плохо себя чувствует, потому что добавляется возмущение нами: как мы, бездарные и никчемные люди, смеем быть моложе и здоровее ее (наши выдуманные недомогания не в счет), тогда как она, такая талантливая, милая и самоотверженная, страдает от старости и нездоровья.
Даже признаки нашей с Алешей общей болезни, которые у меня все виднее, не смягчают маминого сердца, как не вызывали сочувствия у отца. Папа строго спрашивал у меня: «Что это у тебя ногти синие?», мама обращается ко мне с краткой речью, логическая цепочка которой строится так: «Ты болен – как жестоко с твоей стороны мне это демонстрировать – я страдаю – от этого у меня возникают такие болезни, которые тебе и не снились – но я держусь, лечусь, слежу за собой и никому не жалуюсь, потому что если я свалюсь, то кто же будет за мной ухаживать?» На самом деле, если мама болеет, то за ней ухаживаем мы с женой, а если плохо мне, то мама, узнав об этом по телефону, жалуется посторонним по телефону же, что она из сострадания ко мне всю ночь не спала. Потом малоприятные мне люди, наслушавшиеся маминых жалоб и давшие пустые советы, имеют право сказать мне: «Ты, помнится, тогда болел, и я принимал участие в твоем лечении».
Выносить меня мать смогла два года после смерти отца и наконец взорвалась. Повод был незначительный, но я узнал снова и про свое бесконечное хамство, и про мамину деликатность, которая только и позволяет ей все это терпеть, и про то, что она прекрасно знает, что она для нас кость в горле, и мы мечтаем от нее избавиться, а все эти театры – только одно притворство.
В общем, ни слова правды, только желание побольнее ужалить и оскорбить. Что это, старость? Но я всю жизнь слышал это от отца, и молодого, и старого. Может быть, в маму вселился отцовский бес? Может быть, я всю жизнь неправильно представлял себе расстановку сил в тандеме папаня-маманя?
А во мне что-то оборвалось. Я по-прежнему привожу матери деньги и, конечно, узнаю, что эти деньги будут истрачены мне на подарок, и еще не хватит. Я изредка вожу мать на машине по ее просьбе, иногда сам проявляю инициативу, зная как ей противно меня просить. Конечно, я соглашаюсь с мамой, когда она говорит, что мне это все равно по дороге или что я заехал к ней по своему собственному делу, что-то мне от нее понадобилось.
Но я больше не стремлюсь доказать матери, что я ее люблю, и мои поступки не требуют других объяснений, и что я достоин ее любви. Мой роман окончен, я не добился взаимности.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.