Электронная библиотека » Михаил Веллер » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 14:22


Автор книги: Михаил Веллер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Театр и его вешалка

Любите ли вы театр, как я его люблю? Тогда пососите лимон, чтобы унять непроизвольные движения гортани.

Чем был театр и чем он стал – вот в чем вопрос. О времена, о зрительские нравы – карету мне и цикуту. Балет, буфет, бред, туалет, рецензия.

Основой античного театра была – пьеса. Трагедия потрясала, комедия издевалась. Стальной стержень сюжета и отточенная речь. Развлекая, поучал. Любовь, смерть, долг, рок, верность, героизм – вечные проблемы ставились на котурны. Просвещал, понимаешь, театр и воспитывал. Катарсис, опять же. Просто-таки зритель уходил из театра культурнее, чем пришел. Ум развить, нервы отполировать, эстетически над собой вырасти. Ну и оттянуться, поржать – как-никак культпоход в театр был праздником, между трагедией и комедией народ переводил дух и выпивал, закусывал: взбадривался.

Театр нес кучу функций. Просветительскую, интеллектуальную, идеологическую, коммуникативную, рекреационную, психогигиеническую и эстетическую. Развлечений-то было мало, из средств массовой информации наличествовала только агора: посмаковал на рынке сплетни с приятелями и заезжими – и в домашнюю тень до сумерек.

Потом наступило Средневековье, и развлечения урезали вовсе: постоять воскресную службу в церкви, а после насладиться зрелищем публичной казни. Тоже впечатляющий спектакль, но эстетика его строилась, как сказали бы сейчас, в несколько иной парадигме.

Перешагнем эпоху жонглеров, вертепов и трубадуров. И в елизаветинской Англии, в славном «Глобусе», ознакомимся со слоганом, вчеканенным в анналы: «Весь мир – театр, и люди в нем актеры».

Следствия едкого тезиса сродни церковной Реформации. Бог не в церкви, а везде. Не в партерном кресле счастье и не в бархатном занавесе. Сначала, правда, необходимо перевести Библию на понятный язык и научиться читать. И тогда увидишь кругом тако-ое!

А классицизм сменился романтизмом, и подмостки сотряслись от подвигов уже более внятных. Стр-расти бурлили, и тонкоорганизованные эстетические носы поморщились от банальностей. Минули и канули Байрон и Гюго, и театр стал громоздко разворачиваться к жизни и кассе реалистическим бортом.

И вот тогда, покашливая и иронически глядя на этот мильон терзаний сквозь пенсне со шнурочком, пришел Чехов. И канительный фабрикант Алексеев вскричал: «Верю!» и наименовался Станиславским. И взмыла белокрылая чайка, рея гордо и печально. И никто не успел сообразить, как чудная птица, нелюбимая моряками за то, что обгаживает надстройки и выклевывает глаза утопающим – превратилась в грифа-могильщика, парящего над кладбищем великого европейского театра.

Чехов – величайший из реформаторов театра. Он сделал с театром то, что не удавалось даже Нерону. Он его уничтожил. Зря отдали Крым Украине – ведь там чеховский дом-музей.

Гениальный Чехов отринул канон и штамп и обратился к нормальной человеческой жизни. Которая долго тянется и быстро проходит. Наполненная не подвигами и сюжетными кульминациями, но длительными бытовыми нескладицами. Люди просто пьют чай, а в это время складываются их судьбы и разбивается их счастье. Смысл был утоплен в подтекст и контекст, как лимон в пресловутом чае, и придавлен изящной ложечкой потускневшего серебра, чтоб не выплыл.

Поначалу был провал. Потом знатоки взревели от восторга. Вот оно, новое и высшее искусство! Вроде ничего такого эдакого и не происходит, но под обыденностью слов и действий – напряженная значимость чувств, внутренних метаний, драматизм человеческих отношений и надежд на лучшее, которым не суждено сбыться: жизнь…

И появился режиссерский театр! Просто гнать ударный текст, нанизанный на сюжет, уже не получалось: нет ничего ударного, нет стального явного стрежня – заунывье звучит и каша рассыпается. Надо – смысл выявить, поднять, подать – ставить надо! Через паузу, через жест, через нюансы интонированных мизансцен. Не как раньше – заучили и гони, и вообще суфлер из ямы текст подает похмельным и нерадивым. Полгода репетируем, два года репетируем – играем пьесу, а являем спектакль (пьеса-то лишь сырье для него, сценарий). Режиссер может интерпретировать пьесу так – а может сяк, а может повернуть эдак; и актер разворачивает своего героя, как ценного невольника на рынке, предъявляя покупателю-зрителю диапазон неожиданных достоинств.

Кино подкралось незаметно. Любой спектакль можно снять на пленку. Да улучшить! Такое правдоподобие, такие эффекты, толпы в массовках, портрет, пейзаж, наезд, монтаж! А массовость? Из всех искусств для нас важнейшее. Главные деньги там, главная слава там: против лома нет приема, покачнулся театр. Отъел у него конкурент огромный кус жизненного пространства, и не подавился.

За театр отомстило телевидение. Без отрыва от дивана и пива – крупные планы, ослепительные краски, голые задницы и горы трупов. Век шествует путем своим железным и предлагает театру отдохнуть. Хочешь – воткни кассету и насладись наилучшей постановкой в звездном исполнении.

Театральная культура обрела черты реликта. Скажем, цыгане – ну, и где огненный экстаз? Представим – лет сто двадцать назад старший по чину или кошельку инструктирует компанию: «Едем к цыганам. Все трезвые, не орать, не свистеть, денег не кидать, девок не лапать, не лежать, не курить, не ходить, не плясать, не подпевать, к сожительству не склонять – сидим тихо на местах согласно купленным билетам, поаплодировали, тихо разошлись». А главный цыган – своим: «Сейчас зрители приедут. Женщин моложе восемнадцати не выпускать, старше – без ограничения возраста. Все трезвые, не пить, не обнимать, на колени не садиться, денег и подарков не брать, к флирту не склоняться, на содержание не идти, со сцены к зрителям не приближаться. Спели, сплясали, поклонились, ушли». Все счастливы. Современный цыганский театр.

Нецыганский театр тоже искал свой путь в искусстве. Уповая на то, чего у театра отнять не сумели: живой контакт со зрителем и гибкую систему условностей. Демиург-режиссер терзался потребностью явить миру свой гений – и поставить пьесы так, как еще не додумывались. Сделать героев гомосексуалистами, или загнать в декорации из больного сна Гойи, или спустить в зал (есть контакт!), а можно раздеть догола, и зарыть по шею в песок на весь вечер, а еще можно добавить акробатических этюдов или заставить есть реальную капусту, запивая воображаемой водкой. Хороших пьес, строго говоря, больше не требовалось – нужна была лишь сырьевая основа для спектакля. Не пьеса, но постановка стала главным. Высшей похвалой стало: «Он может поставить телефонную книгу». Хотя читатели и зрители телефонной книги обитают в сумасшедшем доме, режиссеры вместо скорбных листов требовали лавровых.

Последним великим драматургом был Дюренмат. Последним великим режиссером был Товстоногов. С вершины все тропы ведут вниз. Мы живем в цивилизации периода упадка. Ей соответствует в частности и упадок театра. Весьма странно и даже противоестественно, если было бы наоборот.

Я не увижу знаменитой Федры. Я ее уже видел. От новых федр икает соловей.

Чехов отменил динамику, сюжет и накал. Телевизор отменил необходимость куда-то переться. Реквием в четыре руки.

Театр больше не делает зрителя ни умнее, ни благороднее. Не возбуждает жажду прекрасного. В нем не плачут и не сжимают кулаки. В основном это экзерсисы профессионалов для других профессионалов – или бедное провинциальное эпигонство. Инерция велика: есть блестящие актеры и талантливые режиссеры, есть спектакли любопытные и есть модные – но нет живого вещества жизни. Театр уже существует в пространстве, параллельном прочему миру – а когда-то являлся кровной его частью. Если завтра театр исчезнет – мир этого почти не заметит, вот в чем печаль.

Одни довыпендривались, а другие доконкурировались. Ничто не вечно под Луной. СМИ растащили его функции, шоу-бизнес высосал его воздух, научно-технический прогресс заменил живой организм хитроумным муляжем. Богоподобный глашатай превратился в гальванизированное чучело.

Помните «Глобус»? Мир – наш театр. В нем играют политики и бандиты, террористы и финансисты, рушатся режимы и небоскребы, а кандидаты с депутатами закатывают такой спектакль, что зеленеют от зависти режиссеры и теряют хрупкий дар речи артисты. Зрелище должно брать за живое!

Театр превратился в секту хранителей древнего священного огня. Плохая погода, тяжелый переход, но нельзя дать угаснуть. Шляпу долой перед театром! Минута молчания. Внутрь заходить не обязательно, только для близких.

Слава и место в истории

Дондурей (ну так же и хочется поставить «дон» отдельной частицей!..), главный редактор одного журнала про кино, названия которого я никогда не мог запомнить, недавно сказал в телевизоре, что Глазунов, хоть ему и дарят дома, и платят миллионы, все равно в историю не войдет: критики про него не пишут.

То есть критик определяет место в истории. Критик как диспетчер социокультурного пространства.

И это не лишено. Не лишено!.. Внушить толпе можно все. Любого замолчать и любого раздуть. Арбитры от эстетики, опять же.

Но. Но. Народ, время и законы человеческой психологии – тоже неплохие критики.

А история – она, конечно, длинная, но ведь тоже не вечна. Место в истории – это на сколько? Пятьдесят лет? Сто? Двести? Тысяча?

Если взять все античное и средневековое искусство, начиная от Гомера, – осталось на сегодня то, что можно назвать реализмом и романтизмом. Изображение жизни более или менее в формах жизни плюс горячие страсти, высокие устремления и великие свершения. Красота, сила, увлекательность, жизнеутверждение. (Трагедия – это испытание человека на прочность и величие в полном диапазоне, вплоть до разрушения испытуемого объекта.)

Что осталось сегодня в живом обращении от великой европейской классической литературы? То, что увлекательно, внятно, не похоже на другое, несет заряд жизненной энергии. Конан-Дойль остался в истории – а Диккенс почти что нет, ну – менее остался. Дюма остался – а великий Гюго, даже он – менее остался, чем Дюма! А уж критики эти пары и близко не составляли. Д’Артаньян и Шерлок Холмс – два главный героя европейской классики.

Уже сегодня, на заре XXI века, первый художник века XX, Пикассо, – стоя на своем пьедестале первого художника столетия, растворяется в историческом пространстве, как чеширский кот. И как улыбка без тела и головы, остается знак художника без той сути художника, которая трогает сердца и заставляет смотреть и смотреть… Не на что смотреть в коричневых кубах и синих треугольниках. Знак – он и есть знак, достаточно знать, что он есть.

Вермеера смотрят. Ренуара смотрят. Пикассо – знают.

Восприятие искусства можно подменять информацией о знаке – и даже надолго подменять. Но чтобы совсем надолго – в основе знака должно лежать внятное, страстное, позитивное (см. выше) изображение жизни. А иначе – обычный путь от «Классика скучновата…» через «Классику уже трудно, да и незачем просто так читать сейчас…» до «Да этот замшелый классический хлам никому не нужен, кроме идиотов-профессоров». Это уже о литературе.

Критик иногда думает, что если он сделает чучело собачки, втащит в музей и поставит на подставку с табличкой «Лев», то все и будут думать, что это лев. И действительно, несведущие горожане могут думать так долго. Но вечно найдется забредший охотник, или наивный мальчик насчет голого короля, или непочтительный студент-биолог, и в результате сложения мелких замечаний и сомнений чучело выкинут. Льва захотят.

Модернизм – искусство упадка, как ни верти. Это тебе не мраморный Давид, не Тристан и Изольда, не триста спартанцев. XX век – век господства модернизма. Ну, достиг уже мыслимых вершин мощный реализм, повторять его – низкое эпигонство, надо новое чего-то. Модернизм – это преодоление теневой зоны между вершиной достигнутой и еще неизвестной.

Много лет в душном советском реализме я любил модернизм и исповедовал его. То была форма нашего протеста и эстетической свободы. Модернизмом мы отрицали навязываемое тупое единообразие.

Модернизм сегодня – как блатные песни на эстраде. В господстве совка они были эпатажем, протестом, отдушиной. В господстве воров и бандюков – это конформизм, сервильность, тупость.

В полной свободе художественного творчества, какую мы имеем сегодня – да делай ты что хочешь! – модернизм, предполагающий наличие традиционной культуры реализма и знание ее, обыгрывающий эту культуру, – модернизм есть своего рода перец, соль, пряность, гастрономический изыск. Но только идиот может объявить пряность съедобным блюдом. Она существует лишь при мясе. Гастрономические школы меняются – мясо как основа остается.

В истории остается мясо. Без тухлятины и прогорклости. Не пересоленное и не переперченое.

Три четверти века Камю и Кафка были великими писателями XX века. Имели место в истории. Похоже, это место растворяется. Ограниченность мысли, монотонная скудость стиля, серость изображения, бессмысленность и безнадежность как жизненный принцип, возведенный в ранг эстетического – так выдыхается вино в уксус, а уксус – в невкусную и никчемную водичку. Коньяку мне!

В истории остается – живая жизнь. Нервное напряжение. Блеск и чистота стиля. Бесстрашная острота и глубина мысли. Буйство страстей и великие свершения. Любовь и ненависть, рождение и смерть, смех и слезы, кровь и пот, розы и морозы, и хоть вы тресните – старые песни о главном.

Примитивно писавший Жюль Верн остался в истории, а несравненно выше ценимый критиками и знатоками Сент-Бев – только в учебниках.

Понятия не имею, надолго ли останется в истории живописец Илья Глазунов – мне это не интересно; но сегодня он в истории. В отличие от многих ценимых критиками художников, которых и сегодня не разглядишь невооруженным глазом.

Занятое кем-чем либо место в Истории – это часть нашего социокультурного пространства, весьма жестко структурированного. Заполнено оно в основном мифологизированными знаками. Чтобы такой знак возник – достаточно шума, моды, созданного общественного мнения, вкуса эпохи. Но чтобы такой знак укоренился и со сменой моды и эпохи не исчез – необходимо, чтобы в основе его лежал, почвой и постаментом ему служил креативный витальный акт. Чтобы живая кровь жизни пульсировала в произведении искусства. Чтобы глаза загорелись, дух захватило, слеза подступила к горлу.

О прозе Лермонтова прижизненная критика слова доброго не сказала. Ничего. Мы сегодня скажем.

Высоцкий для критики не существовал – зато для народа был его неотторжимой частью, и его место в истории было осознано народом в миг, когда узнали об его смерти.

О да – много писала критика о Ван-Гоге. Зато много писала об Одоевском и Боборыкине, правда, в другой стране.

Стивен Кинг сам, без помощи критики, создал свой миф, мир и знак. Хоть навозом назовите – а в истории находится. А масса нобелевских лауреатов по литературе и сегодня мало кому известна и на фиг не нужна – дополитиканствовался и доинтриговался нобелевский комитет.

«Тарзана» за искусство не считают – а из истории пока не выковыривается. А вот помнят и ни с чем не перепутают.

Снобизм критики служит дурную службу массам: они не различают Юлиана Семенова и несуществующего Евгения Сухова, под маркой которого поставляют криминальную графоманию для дебилов.

В истории остается то, что нужно людям надолго. И только. Как банальны истины… как редко понимают их в их простоте…

Золотой и серебряный

Сравнение золота с серебром решается в пользу платины. Но ее слишком мало: Шекспиры единичны.

Чемпионы в беге на сто и на десять тысяч метров – всегда разные люди. Нельзя быть самым сильным и самым изящным одновременно.

Гиганты Золотого века наворотили горы и проторили дороги: создали литературный ландшафт. А потомкам в нем жить. От вздохов слетают перламутровые пуговицы с батистовых сорочек.

Следуя классику – ты эпигон. Уязвленные сравнением гении обратились к парковому искусству. Ты столбишь свой участок, планируешь террасу, над запрудой ручья разливается озеро, и берега усажены розовыми кустами. Настает Серебряный век.

Аристократические предки были здоровенными бандюганами, сморкались на пол, жрали руками, читать не умели, а умели мигом своротить набок любое не понравившееся рыло и отобрать кучу денег у всех, кто слабее. Гордящиеся рыцарской родословной потомки ценили изящество манер, владение этикетом и белую кожу маленьких рук и ног – отличие от мужланов.

Аристократы Серебряного века гордятся эстетикой отточенного стиля, небанальностью языковых фигур, отполированным срезом психологического анализа: ум едок, образование изощренно, мастерство доведено до эквилибристики. Это напоминает первого и пресыщенного любовника света по сравнению с первым ухарем-жеребцом деревни: благоухает, распаляет тонкой игрой и владеет ста способами, но сам знает, что шесть раз подряд доставая и со звоном ему не под силу.

Золотой век больше ценит креативность – Серебряный блеск.

Забавная вещь: Серебряный признает превосходство Золотого, более того – декларирует его как уже недостижимое, олимпийское, утверждаясь в причастности и верности великим вершинам. Но мерить эти вершины норовит собственной линейкой, отыскивая и объявляя блеск формы там, где его и не требовалось, не подразумевалось. Тошнотворную корявость языка Достоевского норовят объявить стилем: раз великий писатель – значит, блестящий стилист. Первый русский роман «Евгений Онегин» хотят видеть вершиной поэтической формы – Великий Национальный Поэт не мог не писать исключительно гениальную поэзию. Неважно, что стихи эти намеренно просты и заземлены, что Пушкин создал в русской поэзии нормальную человеческую интонацию – в отрицание и противопоставление интонации «высокой и поэтической»: пафосной, патетичной, «высокоромантичной», тяжеловесно-классицистской. «Гениальная простота»? Даем упор на «гениальная», а это значит – ищи сотню потайных днищ. Гениальность была в том, чтобы до этого додуматься, на это решиться, пойти поперек традиции, снискав на свою голову единодушное порицание современной ему критики: увы, мол, падение, образец низкого стиля, примитив, где-где оно, романтическое очарование ранних поэм. Форма-то проста – вот ввести ее было непросто, утвердить ее. Э нет, говорит Серебряный: раз гений – ищи гениальность в самой форме. И поколения школьников злобно учатся лицемерию и конформизму, ломая головы: да что же гениального в онегинской строфе?

Да ничего. Обычный размер, обычные слова в обычных сочетаниях, обычная система рифмовки, и рифмы в основном примитивные. И нет в «Онегине», строго говоря, никакой поэзии, а есть проза, изложенная в «застихотворенной» форме. И считался Пушкин современниками, не первым, а третьим поэтом эпохи – после Крылова и Жуковского.

Вот только после Пушкина стало невозможным писать так, как раньше: неетественно, выспренно, тяжело, с романтичными красивостями. Был предъявлен эталон и вбит на дороге, как верстовой столб: отсюда отмеряй движение.

И никогда француз, испанец, немец, англичанин не поймут: ну что гениального в этой истории про любовь и незадачливость скучающего аристократа? И где глубина мысли, и где оригинальность чего бы то ни было? Ну, банальная история, изложенная заурядными стихами. И предъявят образцы из своих литератур – которые были раньше «Онегина», и оригинальнее бывали, и глубже, и с блеском. И будут, заметьте, почти совсем правы.

Любой нормальный поэт может сейчас написать второго «Евгения Онегина». И славы не стяжает. И гением его никто не назовет. Потому что второй даже – это уже не второй, а один из множества, а значение имеет только первый. Любой дурак учил в школе теорему Пифагора, а вот создал ее гений.

То есть. Не ищите в гиганте гения формы и даже гения мысли. Гений гиганта в том, что многие, вроде бы, так могли – но сделал то, чего раньше не было, именно и только один он. И после него стало не так, как раньше. В литературе – так.

Золотой – плавит руду и отковывает клинок. Серебряный – шлифует и наносит узор. Не пытайтесь объявлять Золотого гением шлифовки! С него и своих достижений хватит.

В веках остаются Золотые – владеют они шлифовкой или нет. Креативность, создание новых миров, – вот базовая суть Искусства. Корявость простят и даже могут научиться не видеть, и даже объявлять «такой шлифовкой». А вот созидательную низкопотентность никакой шлифовкой не возместить.

Мысль, образ, нерв, мир – суть литературы.

Товарищи, в ногу!
Из «Записок лейтенанта Беспятых»

Тексты даются в хронологической последовательности их написания. Первый из них относится к апрелю – маю 1999-го года. Некоторая возбужденность автора могла быть спровоцирована размахом официальных празднеств Юбилея Поэта, но на деле, если вдуматься, имеет ту же природу, что и общее недовольство эпохой, подтолкнувшее его участвовать в восстании «Авроры».

Выражаем благодарность заведующей отделом критики «Литературной газеты» Алле Латыниной, сохранившей материал в своих архивах.


«Проект о введении единомыслия в России время от времени внедряется в жизнь с размахом и успехом

большим, нежели могло вообразиться его язвительному создателю и одному из скромных российских губернаторов. Стремление обрести уверенность воззрений путем марширования строем вполне присуще так называемым образованным людям, их насмешки над приверженностью к строевым упражнениям военных есть форма изживания собственного комплекса, в котором они ощущают некую сомнительность и постыдность для человека „демократичного и свободомыслящего“.

„Любовь – дитя свободы!“ – запела Кармен и немедленно получила нож в бок. Сегодня мы поем о любви к Пушкину. Данная форма вокального искусства более всего напоминает строевой марш, где оглушительный звон литавр вышибает последние мысли из голов, назначение которых сводится к равнению на обозначенную трибуну и демонстрации предписанной любви и восторга на единообразно просветленных лицах. И то сказать: любовь не переносит рассуждений.

В нашей жизни вполне хватает разновидностей горя, и далеко не главной из них является та, что в русской литературе давно нет поэта и прозаика Пушкина. А все-таки жаль, что нельзя с Александр Сергеичем поужинать в „Яр“ закатиться на четверть часа, а также сыграть в карты, ударить по бабам или попросить государя императора заплатить долги.

Телевизионная кампания вплотную приблизилась к сакральному скандированию: „Спасибо товарищу Пушкину за наше счастливое детство!“ Бедный Йорик. Мужайся, Саша! Мужаюсь, мама…

Как всякая святыня, Пушкин давно напоминает ленту Мебиуса: куда ни ткни – есть одна только гениальность при полном отсутствии обратной стороны. Как изготовляется лента Мебиуса – знает любой школьник: берется обычная лента и соединяется в кольцо, но с подворотом другого края на сто восемьдесят градусов. Так мы получаем одно сплошное лицо гения русской поэзии.

Мне не доводилось видеть школьника, который млел бы от любви к „Евгению Онегину“. Мне не доводилось встречать взрослого, который ни с того ни с сего вдруг углублялся в его цитирование дальше дяди самых честных правил, и то по той лишь причине, что злосчастный дядя вонзаем учительницей литературы в неокрепшие мозги ученика с пожизненной безжалостностью лоботомии: и рад бы забыть, но физически невозможно.

Любой народ имеет историческую и психологическую потребность в главном гении национальной культуры. Дискуссионно, есть ли это повод для превращения пантеона в кумирню. Утверждение абсолютного совершенства есть отрицание жизни.

О мертвых – хорошо или ничего. Это положение более этики, нежели науки, каковой тщатся подавать себя литературоведение и история. Об эстетике умолчим. Больно видеть разбитые лбы тех, кто решил помолиться.

Возненавидеть паштет из соловьиных язычков очень просто – надо в принудительном порядке есть его трижды в день полной миской. Наше телевидение, этот метрдотель в ресторане „Пир духа“, потчует нас демьяновой ухой вплоть до попадания в институт Склифосовского либо Скворцова-Степанова. За этим торжеством изящной словесности встает образ кинематографического попугая, вопящего в клетке: „Алекса… тьфу, государю императору ура!“

Ревнителям строевого и залпового выражения тотальной любви невредно было бы вспомнить, когда именно Пушкин сделался фигурой неприкасаемой в русский культуре: в 1937 году. Когда Хозяин дал высочайшее добро на пышное и всенародное празднование столетия со дня убийства поэта. И попробовал бы кто-нибудь после этого молвить слово без восторга! Примечательно, что отмечание стопятидесятилетия со дня его же рождения прошло несравненно скромнее. (И прошло оно, как было принято в те серьезные времена: единодушно! Теми же сомкнутыми рядами, что голосовали за собачью смерть врагам народа – выражали всеобщую солидарность с Пушкиным. Народ и партия едины.)

«Русская интеллигенция много лет уверяла себя, что культ личности изобрел товарищ Сталин: и насаждал его иезуитскими, жестокими методами. И вот уже сегодня „творческая интеллигенция“ не стесняется пущенного ею же оборота „культовая фигура“. Борзые журналисты, увлеченно вздувающие тиражи по заказу и к удовлетворению богатых владельцев изданий, лепят „культовые фигуры“ даже из материала, природой менее всего предназначенного для лепки и вполне годного для удобрения нивы отнюдь не духовной; тяготение к этому материалу есть предмет рассмотрения для психоаналитиков.

Культовая фигура позволяет сплотить любителей изящной словесности в ряды и строевым маршем дефилировать со скандированием мимо памятника, которому главу непокорную сумели вызолотить и вознести как раз на уровень останкинского столпа.

Последнюю попытку обеспечить все население цитатами кумира можно было наблюдать треть века назад в братском Китае. Кажется, старая песня „Русский – китаец: братья навек!“ имела более смысла, нежели умели вложить в нее певцы.

Как только любовь подвергается массовому насаждению и регламентации сверху, она становится оскорбительной пародией на себя. Любовь к Пушкину давно перестала быть вопросом литературного вкуса или пристрастия – она превратилась в символ веры. Сознаться в нелюбви ко всенародно любимому СМИ и Минобразом поэту означает не выразить свои вкусы, но плюнуть на алтарь. Оскорбить в лучших чувствах. Дать помеху в опознавательную систему „свой – чужой“. Кто не с нами – тот против нас.

После этого нас уверяют в любви народной? Еще трудятся на ниве сей любви народной товарищи, которые скандировали любовь к „Малой Земле“; про „Краткий курс истории ВКП(б)“ говорить не приходится.

Массовость отличает интимное чувство от свального греха. Публичность – любовь от порнографии.»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации