Текст книги "Возможность острова"
Автор книги: Мишель Уэльбек
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вдали, словно подвешенные к дрожащей занавеси, проступали начертанные золотыми буквами слова. Там было слово «любовь», и слово «доброта», и слово «нежность», и слово «верность», и слово «счастье». Возникая из полной тьмы, они переливались матово-золотыми оттенками, достигали ослепительного сияния, затем одно за другим уходили во тьму – но, поочередно разгораясь все ярче, словно порождали друг друга. Я продолжал свой путь по подвалу, ведомый светом, который выхватывал из темноты то один, то другой угол помещения. Там были иные сцены, иные видения, так что я в конце концов утратил представление о времени и очнулся, только когда обнаружил, что уже вышел из подвала и сижу на садовой скамейке то ли на террасе, то ли в зимнем саду. На пустыри за окном опускалась ночь; Венсан зажег массивную лампу с абажуром. Я был заметно взволнован, и он, не спрашивая, налил мне бокал коньяку.
– Проблема в том, – сказал он, – что я больше не могу по-настоящему выставляться. Тут куча настроек, это почти не поддается перевозке. Ко мне приходили какие-то люди из Управления изобразительных искусств; они предполагают купить дом, возможно, заснять все это на видео и продавать.
Я понял, что о практических, финансовых аспектах он заговорил просто из вежливости, чтобы перевести разговор в нормальное русло: ясно, что на человека в его ситуации, стоящего в эмоциональном плане на грани выживания, материальные проблемы уже не давят с такой силой, как раньше. Я хотел ответить, не смог, помотал головой и налил себе еще коньяку; его самообладание в тот момент показалось мне просто пугающим. Он заговорил снова:
– Есть такое знаменитое изречение, что художники делятся на две категории – революционеры и декораторы. Можно считать, что я выбрал лагерь декораторов. Вообще-то у меня и выбора особого не было, наш мир решил за меня. Я помню свою первую выставку в Нью-Йорке, в галерее Саатчи с акцией Feed the people. Organize them[52]52
Накормите людей. Организуйте их (англ.).
[Закрыть] – они перевели название. Я волновался, никто из французских художников уже давно не выставлялся в сколько-нибудь значительной нью-йоркской галерее. В придачу я тогда был революционером и твердо верил в революционное значение своей работы. В Нью-Йорке стояла очень холодая зима, каждое утро на улицах подбирали мертвых бродяг – они замерзали; я был убежден, что едва люди увидят мою работу, как их отношение к миру сразу изменится: они выйдут на улицы и начнут точно следовать рецепту, написанному на телеэкране. Естественно, ничего подобного не произошло: люди приходили, качали головами, говорили друг другу умные слова и уходили. Я подозреваю, что революционеры – это люди, способные принять вызов беспощадного мира и ответить ему еще большей беспощадностью. Мне просто не хватило храбрости такого рода. Но я был честолюбив; возможно, в глубине души декораторы даже честолюбивее революционеров.
До Дюшана художник считал для себя высшей целью предложить свое видение мира, одновременно и личное, и верное, иными словами, волнующее. После Дюшана художнику уже мало видения мира, он пытается создать собственный мир; он – в прямом смысле соперник Бога. В своем подвале я бог. Я решил сотворить маленький, легкий мир, где нет ничего, кроме счастья. Я прекрасно понимаю, что моя работа не прогрессивна, а, скорее, регрессивна; я знаю, что ее можно сравнить с поведением подростков, которые, вместо того чтобы решать свои подростковые проблемы, с головой уходят в коллекцию марок, гербарий или любой другой замкнутый, переливающийся яркими красками мирок. Никто не осмелится сказать мне это прямо, у меня хорошие отзывы в «Арт-пресс» и в большинстве европейских медиа; но в глазах девушки, приходившей от Управления изобразительных искусств, я прочел презрение. Она была стройная, в белом кожаном костюме, смуглая, очень сексуальная; я понял, что она смотрит на меня как на маленького, очень больного ребенка, калеку. Она была права: я и есть маленький калека, я очень болен и не могу жить дальше. Я не могу принять вызов беспощадного мира; у меня просто не получается.
Вернувшись в «Лютецию», я долго не мог заснуть. Совершенно ясно, что Венсан со своими двумя категориями кое-кого забыл. Юморист, как и революционер, принимает вызов беспощадного мира и отвечает ему еще большей беспощадностью. Однако в результате его действий мир не изменяется, а просто становится чуть более приемлемым, ибо насилие, необходимое для всякого революционного действия, трансформируется в смех; заодно это приносит еще и немалые бабки. В общем, я был отчасти коллаборационистом – как и все буффоны испокон веков. Я избавлял мир от революций – мучительных и бесполезных, – поскольку любая боль и зло коренятся в биологии и не зависят ни от каких мыслимых социальных перемен; я нес ясность, свет, «юмористическую дистанцию», я пресекал борьбу и искоренял надежду: итог выходил неоднозначный.
Несколько минут я вспоминал свои прежние работы, особенно в кино. Расизм, педофилия, каннибализм, отцеубийство, пытки и варварство: за неполные десять лет я снял сливки со всех доходных тем. Все-таки забавно, в который раз сказал я себе, что в киношной среде сочетание злости и смеха считается новым словом в искусстве; давно они, видно, не читали Бодлера, эти профессионалы.
Оставалась порнография: на ней все обламывали зубы. Похоже, до сих пор этот предмет сопротивлялся любым попыткам его обработать. Ни виртуозные перемещения камеры, ни изысканное освещение ничего не давали и, даже наоборот, выглядели попросту помехой. Попытки в духе фильма «Догма», опыты со скрытыми камерами и видеонаблюдением тоже не приносили успеха: люди хотели четкую картинку. Пусть некрасивую, но четкую. Все поползновения создать «высококачественную порнографию» не только оборачивались посмешищем, но и кончались провалом в коммерческом плане. Короче, старая поговорка директоров по маркетингу – «Если люди покупают наш ширпотреб, значит, купят и наши товары люкс» – на сей раз не оправдывалась, и один из самых доходных секторов кинопроизводства оставался в руках каких-то неведомых венгерских, если не латышских кустарей. В те времена, когда я снимал «Попасись у меня в секторе Газа», я решил просветиться и провел целый вечер на съемках у одного из последних работающих режиссеров-французов, некоего Фердинанда Кабареля. Это был отнюдь не пропащий вечер – разумеется, в человеческом плане. Несмотря на свою западно-французскую фамилию, Фердинанд Кабарель походил на бывшего техника из AC/DC: бледный как полотно, с грязными сальными лохмами, в майке Fuck your cunts и перстнях с черепами. Я сразу подумал, что второго такого мудака еще поискать. Выживал он исключительно за счет нелепого темпа, который задавал своим командам: он накручивал минут по сорок годного материала в день, успевая еще давать рекламные фото в «Хот видео», и притом в киношных кругах считался «интеллектуалом», потому что утверждал, будто работает «ради куска хлеба». Я не говорю о диалогах («Я тебя завожу, а, сука? – Ты меня заводишь, да, подонок»), я не говорю о незатейливых ремарках («Внимание: дубль» означало, естественно, что актрису будут брать с двух сторон) – что меня больше всего поразило, так это его невероятное презрение к актерам, особенно мужского пола. Без тени иронии, абсолютно всерьёз Кабарель мог орать в мегафон что-нибудь вроде: «Эй, мужики, если у вас не встанет, денег не получите!» или «Если вон тот эякулирует, вылетит к черту!». Актрисе полагалось хотя бы пальто из искусственного меха, прикрыть наготу в перерывах между двумя сценами; актерам же, чтобы согреться, приходилось приносить с собой одеяла. В конце концов зрители-мужчины пойдут смотреть актрису, именно она в один прекрасный день, быть может, появится на обложке «Хот видео»; в актерах же видели просто член на ножках. В довершение всего я узнал (не без труда: французы, как известно, не любят распространяться о своей зарплате), что если актриса на съемках получала пятьсот евро в день, то им приходилось довольствоваться ста пятьюдесятью. Но они занимались этим ремеслом не ради денег: как ни дико – и ни патетично – это звучит, но они занимались этим ремеслом, чтобы трахать телок. Мне особенно запомнилась сцена в подземном паркинге: от холода зуб на зуб не попадал, и, глядя, как эти двое, Фред и Бенжамен (один был лейтенант-пожарный, а другой – управленец), меланхолично надраивались, чтобы быть в форме к моменту дубля, я сказал себе, что все-таки, когда дело касается вагины, мужики иногда просто молодцы.
Благодаря этому малоаппетитному воспоминанию я, промаявшись всю ночь без сна, на рассвете набросал сценарий под временным названием «Групповуха на автотрассе», позволяющий изящно сочетать коммерческие преимущества порнографии и супер-насилия. Утром, поглощая гренки в баре «Лютеции», я прописал начальный эпизод.
Огромный черный лимузин (возможно, «паккард» 1960-х) медленно катит по проселочной дороге среди лугов и кустов ярко-желтого дрока (я предполагал снимать в Испании, возможно, в районе Лас-Урдес, там очень красиво в мае); на ходу машина издает низкий рокот (типа бомбардировщик, возвращающийся на базу).
На цветущем лугу парочка занимается любовью (в высокой луговой траве было множество цветов: колокольчики, васильки, желтые цветы, название которых я не мог вспомнить, но пометил на полях: «Усилить желтые цветы»). Юбка у девушки задрана, майка поднята выше грудей, в общем, с виду – хорошенькая сучка. Расстегнув у парня ширинку, она ласкает губами его член. На заднем плане медленно ползает трактор, давая понять, что перед нами парочка землепашцев. Небольшой перетрах на меже, Весна Священная и т. д. и т. п. Однако камера быстро отъезжает назад, и выясняется, что наши голубки воркуют на съемочной площадке и что тут снимается порнофильм – возможно, довольно высокого класса, поскольку работает целая съемочная группа.
Лимузин останавливается, заслоняя луг, из него выходят двое карателей в черных двубортных костюмах и с автоматами. Они безжалостно расстреливают и юную парочку, и съемочную группу. После некоторых колебаний я зачеркнул слово «расстреливают»: надо было бы придумать механизм пооригинальнее, скажем, какой-нибудь дискометатель – стальные лезвия вращались бы в воздухе, а потом рассекали плоть, в частности плоть любовников. Тут главное было не скупиться: начисто отрезанный член в глотке девицы и пр.; в общем, стоило подпустить того, что продюсер моего «Диогена-киника» называл «симпатичными такими картинками». Я пометил на полях: «Придумать механизм-яйцедер».
В конце эпизода из машины, из задней дверцы, выходит толстяк с очень черными волосами, лоснящимся, изъеденным оспой лицом, тоже в черном двубортном костюме, а с ним скелетоподобный, вроде Уильяма Берроуза, зловещего вида старик, чье тело утопает в сером плаще. Он созерцает результаты бойни (клочья красного мяса на лугу, желтые цветы, люди в черном), тихо вздыхает и, повернувшись к товарищу, произносит: A moral duty, John[53]53
Моральный долг, Джон (англ.).
[Закрыть].
После нескольких зверских сцен, по большей части с юными парочками и даже с подростками, выясняется, что эти малопочтенные забавники – члены ассоциации католиков-интегристов, быть может, одного из филиалов Opus Dei[54]54
Дело Божье (лат.).
[Закрыть]; этот выпад против поворота к морали должен был, в моем представлении, обеспечить мне симпатии левой критики. Однако еще дальше оказывается, что и самих убийц снимает вторая съёмочная группа и что истинная цель всего этого дела – коммерциализация уже не порнофильмов, а образов супернасилия. Рассказ в рассказе, фильм в фильме и т. д. Железобетонный проект.
В общем, как я заявил в тот же вечер своему агенту, я продвигался вперед, работал, входил наконец в ритм; он сказал, что просто счастлив, и признался, что уже начинал беспокоиться. Я был искренен – до какой-то степени. Лишь через два дня, снова сев в самолет, чтобы вернуться в Испанию, я понял, что никогда не закончу этого сценария – не говоря уж о съемках. В Париже есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.
Моя карьера отнюдь не кончилась провалом, по крайней мере в коммерческом плане: если напасть на мир, в конце концов он уступит насилию и выплюнет тебе твои вонючие бабки; но радость он не вернет никогда.
Даниель24,11
Мария23 – веселый, обаятельный неочеловек, наверное, как и Мария22 в ее возрасте. Хотя у нас процесс старения уже не носит того трагического характера, какой он имел у людей в последний период их существования, тем не менее он связан с определенными страданиями; подобно нашим радостям, страдания эти весьма умеренны; кроме того, существуют индивидуальные вариации. Например, Мария22 временами, видимо, становилась странно похожей на человека; об этом свидетельствует совсем не неочеловеческое по духу сообщение, которое она в конечном счете так мне и не отослала и которое было обнаружено в ее архиве Марией23:
По площади Святого Петра
Идет крючконосая старуха
В плаще-дождевике.
Она потеряла надежду.
37510, 236, 43725, 82556. Лысые, почтенные, одетые в серое человеческие существа в инвалидных колясках проезжают мимо друг друга на расстоянии нескольких метров. Они движутся в сером, необъятном, голом пространстве: здесь нет ни неба, ни горизонта, ничего; только серая мгла. Каждый что-то бормочет себе под нос, втянув голову в плечи, не замечая остальных, не глядя вокруг. При ближайшем рассмотрении оказывается, что поверхность, по которой они едут, имеет легкий наклон; небольшие перепады уровней образуют систему изогипс, направляющую движение колясок и, в норме, исключающую всякую возможность их встречи.
Мне кажется, создавая эту картину, Мария22 хотела передать ощущения представителей прежней человеческой расы, если бы они столкнулись с объективной реальностью наших жизней, – что не дано дикарям, которые хотя и бродят между нашими виллами, но быстро усваивают, что от нас следует держаться подальше, но не могут даже вообразить себе реальные технологические условия нашего существования.
Как явствует из комментария Марии22, она под конец, видимо, испытывала даже некоторое сочувствие к дикарям. В этом она сближается с Полем24, с которым к тому же состояла в оживленной переписке; однако если Поль24, описывая абсурдность существования дикарей, обреченных на одни страдания, и призывая на них благодать быстрой смерти, высказывался скорее в духе Шопенгауэра, то Ма-рия22 даже полагала, что их удел мог быть иным, что при определенных условиях их мог бы ожидать не столь трагичный конец. Между тем уже неоднократно было доказано, что физическая боль, сопровождавшая существование человеческих существ, была неотделима от них, ибо являлась прямым следствием неадекватного строения их нервной системы, точно так же как их неспособность устанавливать межличностные отношения в какой-либо модальности, кроме противодействия, являлась следствием недоразвитости социальных инстинктов по сравнению с теми сложно устроенными обществами, какие позволял создавать их интеллект: это противоречие возникало уже на стадии племени средних размеров, не говоря о гигантских конгломератах, с которыми оказалась связана первая стадия их окончательного исчезновения.
Умственные способности дают власть над миром; они могли возникнуть лишь в рамках социального биологического вида и через посредство языка. Однако впоследствии то самое общественное начало, какое сделало возможным появление ума, превратилось в препятствие для его развития; это случилось с введением в обиход технологий искусственной передачи информации. Исчезновение общественной жизни было истинным путем, учит Верховная Сестра. Тем не менее отсутствие всякого физического контакта между неолюдьми временами приобретало и до сих пор может приобретать характер аскезы; впрочем, именно к этому слову и прибегает Верховная Сестра в своих посланиях, по крайней мере в их интермедийном виде. Среди сообщений, посланных мною Марии22, есть и такие, где аффективное начало превалирует над когнитивным или препозитивным. Я никогда не испытывал к ней того, что люди называли желанием, но мог иногда, на краткий срок, позволить увлечь себя на наклонную плоскость чувства.
Слишком нежная, лишенная растительности, плохо увлажненная кожа людей была необычайно чувствительна к недостатку ласки. Улучшение кровообращения в сосудах кожного покрова и легкое понижение чувствительности нервных тканей типа L позволили облегчить страдания, связанные с отсутствием контакта, уже у первых поколений неолюдей. И тем не менее я с трудом мог себе представить, как можно прожить целый день, не погладив по шерстке Фокса, не ощутив тепла его маленького, полного любви тельца. Эта потребность во мне не слабеет по мере упадка сил, по-моему, она даже становится более настоятельной. Фокс это чувствует, меньше просится играть, прижимается ко мне, кладет голову мне на колени; мы проводим в таком положении ночи напролет: нет ничего слаще, чем спать вместе с любимым существом. Потом вновь наступает день, над домом встает солнце; я наполняю миску Фокса, варю себе кофе. Теперь я знаю, что не закончу своего комментария. Я без особых сожалений расстанусь с существованием, которое не приносит мне ни одной реальной радости. Размышляя о смерти, мы достигли того состояния духа, к которому, как гласят тексты цейлонских монахов, стремились буддисты «малой колесницы»; наша жизнь, исчезая, «подобна задутой свече». А еще мы можем сказать, вслед за Верховной Сестрой, что наши поколения сменяют друг друга, «подобно страницам листаемой книги».
Мария23 отправляет мне сообщение за сообщением, но я не отвечаю. Это будет задача Даниеля25: пусть, если захочет, сохранит контакт. Легкий холод растекается по моим конечностям – знак, что наступает последний час. Фокс все чувствует, повизгивает, лижет мне пальцы ног. Я не раз видел, как Фокс умирает, а потом вместо него возникает его подобие; я знаю, как смыкаются веки, как исчезает пульс, не нарушая глубокого, звериного покоя прекрасных карих глаз. Я не могу проникнуть в эту мудрость, никто из неолюдей по-настоящему этого не может; я могу лишь приближаться к ней, намеренно замедляя ритм дыхания и ментальных образов.
Солнце поднимается все выше, достигает зенита; но холод ощущается все сильнее. Слабые обрывки воспоминаний всплывают на миг, потом исчезают. Я знаю, моя аскеза была не напрасной; я знаю, что стану частицей сущности Грядущих.
Ментальные образы тоже исчезают. Наверное, осталось всего несколько минут. Я не чувствую ничего, только легкую грусть.
Часть вторая
Комментарий Даниеля25
Даниель1,12
В начале жизни свое счастье понимаешь лишь после того, как его потерял. Потом приходит зрелость, когда, обретая счастье, заранее знаешь, что рано или поздно потеряешь его. Встретив Красавицу, я понял, что достиг зрелого возраста. А еще я понял, что пока не вступил в третий период жизни, в возраст настоящей старости, когда сознание неизбежной утраты счастья вообще не позволяет быть счастливым.
Что до Красавицы, скажу лишь одно: она вернула меня к жизни. Это не метафора и не преувеличение. С ней я пережил минуты острейшего счастья. Быть может, впервые в жизни у меня был повод произнести эти простые слова. Я пережил минуты острого счастья. Это происходило в ней или подле нее; это происходило, когда я был в ней, или чуть раньше, или чуть позже. На этом этапе время еще существовало; иногда все надолго застывало в неподвижности, а потом снова рушилось в некое «а потом». Через несколько недель после нашей встречи отдельные моменты счастья сплавились, слились воедино: в ее присутствии, под ее взглядом вся моя жизнь сделалась счастьем.
На самом деле Красавицу звали Эстер. Я никогда не называл её Красавицей в ее присутствии.
Это странная история. Она была потрясающая, моя Красавица, просто потрясающая… Но самое, наверно, странное, что я почти не удивился. Видимо, я преувеличивал меру своего отчаяния в отношениях с людьми (чуть было не написал «в официальных отношениях с людьми»: да так оно примерно и есть). А значит, что-то во мне знало, причем знало всегда, что в конце концов я встречу любовь – я имею в виду любовь взаимную, разделенную, ту, какая только и имеет значение, какая только и может реально даровать нам иной порядок восприятия, когда индивидуальность трещит по швам, основы мироздания видятся в новом свете и дальнейшее его существование предстает вполне правомерным. И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого коровьего бешенства ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фастфуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?
В чисто фактическом плане наша история началась как нельзя более банально. Когда мы встретились, мне было сорок семь, а ей двадцать два. Я был богат, она – красива. К тому же она была актриса, а кинорежиссеры, как известно, всегда спят со своими актрисами; есть даже фильмы, существование которых оправдано, судя по всему, исключительно этим обстоятельством. С другой стороны, мог ли я считаться кинорежиссером? Я имел в активе единственную режиссерскую работу – «Две мухи на потом» – и готовился отказаться от съемок «Групповухи на автотрассе»; на самом деле я уже от них мысленно отказался – сразу, как только вернулся из Парижа, едва такси остановилось перед моим домом в Сан-Хосе и я со всей определенностью понял, что у меня больше нет сил, что я не смогу продолжать работу ни над этим, ни над каким-либо другим проектом. Но пока все шло своим чередом, меня ожидал десяток факсов от европейских продюсеров, желавших познакомиться с проектом поближе. Моя аннотация сводилась к одной-единственной фразе: «Объединить коммерческие достоинства порнографии и супернасилия». Это была не аннотация, самое большее – декларация о намерениях, но мой агент сказал, что это годится, сейчас так действуют многие молодые режиссеры, я, сам того не ведая, оказался современным профессионалом. И еще у меня было три диска от ведущих испанских кастинг-агентств; я уже начал разведку, обозначив «вероятное сексуальное содержание» будущего фильма.
Вот так и началась величайшая в моей жизни история любви – предсказуемо, обыденно, если угодно, даже пошло. Я сунул в микроволновку блюдо «Изысканного риса по-китайски» и поставил первый попавшийся диск. Пока рис разогревался, я успел отмести трех первых девиц. Через две минуты печка звякнула, я вынул блюдо, добавил пюре из острого перечного соуса «Сьюзи Ван»; и в этот самый момент на гигантском экране в глубине гостиной пошел рекламный ролик Эстер.
Я перемотал в ускоренном режиме две первые сцены – из какого-то сериала и из детектива, явно еще более посредственного; однако что-то задержало мое внимание, мой палец лежал на пульте, и когда начался третий эпизод, я нажал на кнопку и пустил нормальную скорость.
Она стояла нагая в какой-то непонятной комнате – похоже, в мастерской художника. В первом кадре ее обдавало струей желтой краски; человек, направлявший струю, находился за кадром. Затем она лежала в ослепительно желтой луже. Художник – видны были только его руки – выливал на нее ведро синей краски, потом размазывал краску по ее животу и груди; она смотрела на него доверчиво и весело. Взяв ее за руку, он подсказывал, что ей делать, она переворачивалась на живот, он снова лил краску, теперь на бедра, и размазывал по спине и ягодицам; ягодицы подрагивали в такт движениям его рук. В ее лице, в каждом ее жесте сквозила поразительная невинность и чувственное обаяние.
Я видел работы Ива Кляйна – восполнил пробел в образовании после встречи с Венсаном – и знал, что в художественном плане эта акция вполне вторична и неинтересна; но какое кому дело до искусства, когда счастье кажется таким возможным? Я крутил этот эпизод раз десять подряд; конечно, я торчал, но, кроме того, по-моему, с первой же минуты многое понял. Я понял, что полюблю Эстер, полюблю неистово, безоглядно и безвозвратно. Я понял, что это будет история такой силы, что она может меня убить, и даже наверняка убьет, когда Эстер меня разлюбит, потому что всему есть пределы и какой бы сопротивляемостью ни обладал каждый из нас, в итоге все мы умираем от любви, вернее, от недостатка любви – в конечном итоге это вещь смертельная. Да, многое было предопределено в эти первые минуты, процесс успел зайти далеко. Я еще мог затормозить, не встречаться с Эстер, уничтожить диск, отправиться в далекое путешествие; но в действительности я назавтра уже звонил ее агенту. Естественно, он был в восторге: «Да, это возможно, думаю, в данный момент она свободна, конъюнктура сейчас непростая, вы это знаете не хуже меня, нам ведь раньше не доводилось сотрудничать? Поправьте меня, если я ошибаюсь, очень рад, для меня это удовольствие, истинное удовольствие». «Две мухи на потом» наделали много шума во всем мире, кроме Франции; по-английски он говорил совершенно правильно, и вообще Испания осовременивалась с поразительной быстротой.
Наше первое свидание состоялось в баре на улице Обиспо-де-Леон – довольно большом, типичном, с обшитыми темным деревом стенами и с тапас, – и я был ей, пожалуй, признателен, что она не выбрала какую-нибудь «Планету Голливуд». Я опоздал на десять минут, и едва она подняла на меня глаза, как проблема свободной воли отпала сама собой, оба мы уже находились в некоей данности. Я сел на диванчик напротив нее примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под общим наркозом: ощущением легкого, добровольного ухода из жизни с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счете, наверное, очень простая штука. Она носила тесные джинсы с заниженной талией и розовый обтягивающий топ, открывавший плечи. Когда она встала заказать нам что-нибудь, я увидел ее стринги, тоже розовые; они виднелись из-под джинсов, и я немедленно ее захотел. Она вернулась от стойки, и я с величайшим усилием оторвал взгляд от ее пупка. Она заметила, улыбнулась, села на диван рядом со мной. Очень светлые волосы, очень белая кожа – она не походила на типичную испанку, я бы сказал, скорее на русскую. У нее были красивые карие внимательные глаза, и не помню, что я сказал ей для начала, но, по-моему, почти сразу же предупредил, что фильм снимать не собираюсь. Она, похоже, не столько расстроилась, сколько удивилась. И спросила почему.
В сущности, я и сам этого не знал и, помнится, пустился в довольно длинные объяснения, уходившие во времена, когда мне было столько же лет, сколько ей – ее агент успел сообщить мне, что ей двадцать два. Из объяснений этих следовало, что я прожил в целом печальную, одинокую жизнь, в которой не было ничего, кроме упорного труда и долгих периодов депрессии. Я говорил по-английски, слова приходили легко, время от времени она просила повторить какую-нибудь фразу. Короче, я собирался бросить не только этот фильм, но и вообще почти все, сказал я в заключение; во мне не осталось ни капли честолюбия, или воли к победе, или чего бы то ни было в этом роде, на сей раз я, кажется, действительно устал.
Она взглянула на меня озадаченно, так, словно ей показалось, что я неудачно выразился. Но я сказал правду, может, в моем случае это была не физическая усталость, а скорее нервная, но какая разница?
– Я больше ни во что не верю, – подытожил я.
– Maybe, it’s better[55]55
Может, так и лучше (англ.).
[Закрыть], – произнесла она; а потом положила руку мне на пах. Уткнувшись головой в мое плечо, она легонько сжала пальцами член.
В гостиничном номере она немного рассказала о себе. Конечно, ее можно было считать актрисой: она играла в сериалах, в детективах – где ее обычно насиловали и душили разные психопаты – и еще в нескольких рекламных роликах. Ее даже пригласили на главную роль в одном полнометражном испанском фильме, но фильм пока не вышел в прокат, да и вообще это плохой фильм; по ее словам, испанское кино скоро отомрет само собой.
Можно уехать за границу, возразил я; во Франции, например, пока еще снимают фильмы. Да, но неизвестно, насколько она хорошая актриса, да и хочет ли вообще быть актрисой. В Испании ей время от времени удавалось найти работу благодаря нетипичной внешности; она знала, что ей повезло и что это везение относительно. В сущности, она считала актерское ремесло просто подработкой: по деньгам лучше, чем разносить пиццу или раздавать флаеры на дискотеке, но и найти труднее. Еще она занималась фортепиано и философией. А главное – хотела жить.
В XIX веке примерно тому же учили благородных девиц, машинально отметил я, расстегивая ее джинсы. Я никогда не умел управляться с джинсами, с их большими металлическими пуговицами, ей пришлось мне помочь. Зато в ней мне сразу стало хорошо, похоже, я уже успел забыть, как это хорошо. А может, мне никогда и не было настолько хорошо, может, я никогда и не испытывал такого удовольствия. В сорок семь-то лет; странная штука жизнь.
Эстер жила вместе с сестрой, сестра была ей почти как мать, в конце концов, ей было сорок два года. Настоящая мать сошла с ума или вроде того. Отца Эстер не знала, даже по имени, никогда не видела его фотографий, ничего.
Кожа у нее была очень нежная.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?