Текст книги "Ядовитый ринг"
Автор книги: Николай Норд
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Также там находился «Walther P-38» – позолоченный и богато украшенный пистолет. Произведен по индивидуальному заказу на предприятии «Mauser», серийный № 4621. Накладные щечки на рукояти пистолета сделаны из слоновой кости, с резьбой, имитирующей дубовые листья, а поверх, с обеих ее сторон, имелись вставки из чистого золота в виде имперского орла со свастикой в когтях. На левой стороне, после маркировки «Р-38» и года выпуска «44», читался известный лозунг СС – «Mein Ehre heisst Treue» («Моя честь – верность»). На другой стороне выгравировано имя обладателя оружия – Hermann Fegelein. Тут же лежали роскошные золотые часы «CARTIER RONDE GOLD» с тяжелым золотым браслетом. На задней крышке часов тоже шла гравированная надпись руническим курсивом «In Herrlicher Kamaradschaft» («В знак сердечной дружбы») и подпись – H. Himmler, точнее, перенесенная на золото факсимиле шефа СС.
Были здесь и несколько фотографий в плотном, темном пакете для неиспользованных фотопластинок. На первой, в половину роста, изображен сам Герман Фогеляйн в черной парадной форме генерала СС, с орденской колодкой на груди и Железным крестом в вырезе воротничка. Гладко зачесанные назад темно-русые волосы, холодные серые глаза, смотрящие прямо и даже вызывающе, словно в лицо смерти, которой они не боятся, а слегка скривленный вправо рот, словно насмехался над ней. На оборотной стороне, корявым почерком человека, руки которого привыкли к уздечке и плетке, а не к перу, выведено химическим карандашом:
Дорогому Сержу!
Я верю в нашу новую встречу… А ты?
Герман
27.04.45
На другой фотографии Герман кружится в вальсе с Евой Браун, подругой Гитлера. Она в светлом платье до самого пола, похожем на свадебное. Какого именно цвета платье – непонятно, все фотографии черно-белые. Герман снят со стороны спины, его левая рука лежит чуть ниже ее талии. На голове Евы, с правой стороны, в пышных, завитых и длинных, ниже плеч, густых волосах приколота белая роза. Лицо Евы видно почти в полный анфас, и даже на фотографии заметен ее страстный взгляд, какой может быть только у влюбленной. На обороте надпись:
Моему Герману. Забудешь меня, порви и фотографию. Твоя Ева.
«Орлиное гнездо». Берхтесгаден.
1944
Еще один снимок изображал в фас Еву Браун – цветущую, белокурую, с белозубой улыбкой. Вот только светлые глаза казались грустными и выглядели неестественно на фоне летучей улыбки. Подписи на обратной стороне не было.
Последним на дне цинка лежало незапечатанное письмо просто с надписью «Сержу», и из него я достал коротенькое письмецо:
Дорогой Серж!
Если ты держишь в руках это письмо, значит, мне не удалось ни выкрасть Еву, ни уговорить ее бежать из бункера. Это также означает, что я не вернусь. Мы решили с ней или вместе жить, или вместе погибнуть. Я не оставлю ее одну ни здесь на земле, ни там – в другом мире. По крайней мере, на том свете ни фюрер, ни Гретель, и никто другой помешать нам уже не смогут.
Дорогой Серж!
Для Лаврентия Берия я подготовил документы в запечатанном цинке, там важные бумаги и микропленки – все, что я смог собрать и почти все, что он просил. Тебе лучше их не смотреть, целей будешь. Конечно, теперь нам с Евой уже невозможно будет воспользоваться услугами Лаврентия, но пусть эти бумаги будут знаком благодарности тебе за то, что ты спас мою жизнь в сорок третьем. Для тебя лично я оставляю этот конверт с фотоснимками и дорогие мне личные вещи – пистолет и часы, подаренные мне рейхсфюрером, которые я всегда воспринимал не как благодарность от своего шефа, а как знак преданной службы Фатерлянду. Теперь они твои. Прими их на память.
Что касается еще одного цинка, то там ничего особо секретного нет, все личное, можешь посмотреть, если хочешь. Там находятся мои награды, драгоценности Евы, которые она завещала своей сестре Маргарите – моей жене, письма Гретель ко мне и еще кое-какие ценности, чтобы она могла безбедно начать жить в Новой Германии уже без меня. Тем более что она скоро должна родить, и без средств к существованию ей будет не просто. Я сомневаюсь, что наши банковские сбережения в рейхсмарках будут иметь вес, наверное, в Германии скоро будут новые деньги. Полагаю, что и наша берлинская квартира будет разграблена. Правда, в Кенигсберге на имя Гретель записан хороший двухэтажный дом и еще у нас есть приличная вилла близ Ансбаха, но уцелеют ли они?
Сейчас Гретель прячется в Цоссене, близ Берлина, вчера я увез ее туда. Там на Герингштрассе, 9 есть аптека. Ее хозяин – гинеколог Карл Райхенау, он обязан мне спасением от газовых камер Аушвица своей жены-еврейки. У него под аптекой скрыт хорошо укрепленный, глубоко расположенный под землей, подвал с автономным электропитанием, запасами воды, продуктов и медикаментов. Там же устроена медицинская комнатка, где есть все необходимое, чтобы принять роды. Подвал готовили мои люди. И если в городе будут разрушения, то подвал должен будет остаться неповрежденным. Там же, возможно, придется рожать и моей жене.
Прошу тебя, дорогой Серж, передать Гретель мою посылку, туда же я положил мое прощальное письмо для нее.
Что касается моей переписки с Евой, то тебе надлежит передать их либо мне либо Еве, если кто-либо из нас останется после этого кошмара в живых. Там хранятся не только мои письма к Еве, но и ее – ко мне, которые она передала мне вскоре после того, как 9 февраля 1945 года покинула «Бергхоф» и приехала в Берлин в ставку Гитлера. Она сделала это из предосторожности, чтобы фюрер случайно не обнаружил письма. Я знаю – потом, когда все кончится, ты найдешь способ встретиться с кем-либо из нас. Если же мы оба погибнем, то, прошу тебя, уничтожь нашу переписку и ни в коем случае не предавай их огласке, а, тем более, в руки ваших спецслужб.
И последнее: если Мюллер не сможет помочь освободиться нам с Евой, то он явится на мою квартиру один, без нас, как только все закончится. Скорее всего, он покинет ставку Гитлера, не дожидаясь, когда ее возьмут русские – то есть, за сутки, а, может, всего за несколько часов до этого. Он обязательно прочувствует приближение конца – у него на это особый нюх. Поэтому, если Мюллер не явится сразу после захвата бункера, то тебе есть смысл подождать его у меня еще день или два. Никому другому, кроме тебя он не сдастся, ты знаешь почему – кроме тебя, его никто не знает и не доставит напрямую к Берии, а это будет для него означать лишь одно – конец. В этом случае он предпочтет принять яд.
Ну, вот, пожалуй, и все.
Благодарю заранее!
Я не прощаюсь. Погибну я сейчас или нет, но я уверен, что мы обязательно увидимся, возможно, уже не в этом мире, но, скорее всего…
Твой Герман.
27.04.45
Из простого любопытства я открыл и третий цинк, предназначенный для сестры Евы Браун – фрау Маргарите Фогеляйн – жены Германа, в девичестве Браун – Гретель Браун, как ее обычно называли близкие. Об этом же свидетельствовала приклеенная к коробке бирка с короткой надписью «Гретель». В коробке была тоненькая стопочка писем – пять или шесть – наверное, что-то очень личное, что читать порядочному человеку не следует; толстая пачка фотографий в черном конверте и шкатулка с драгоценностями. Это и были безделушки Евы Браун, которые она передавала своей младшей сестре, об этом же говорила трогательная записочка, подписанная самой Евой.
Тут же лежал килограммовый золотой слиток Рейхсбанка Германии, с барельефным орлом со свастикой, и три пачки американских долларов. В серебряном портсигаре, с золотым зайчиком на крышке, хранились многочисленные личные награды Фогеляйна – золотой кавзнак, серебряные знаки ранения и спортивные медали. Высшими наградами были Рыцарский крест Железного креста с дубовыми ветвями и мечами и Германский золотой крест. На тыльной стороне портсигара никакой гравировки не было, но я знал, что небольшую партию таких портсигаров изготовили в Германии для канцелярии Фюрера, которыми он потом лично одаривал особо приближенных к нему людей за выдающиеся заслуги.
Кроме того, в цинке, обернутым в красный панбархат, оказался также кинжал, похожий на старинный короткий германский меч – как символ принадлежности не просто к СС, а к ее элите. В отличие от обычных эсэсовских кинжалов, он, во-первых, подвешивался не на ремешке, а на цепочке из соединенных восьмиугольных серебряных пластинок, украшенных изображениями мертвой головы и рун. Во-вторых, вдоль средней части ножен проходила полоса с узором в виде сплетающихся свастик. Рукоятка кинжала украшалась дубовыми листьями и изображением орла со свастикой, зажатой в когтях. Черные кожаные ножны отделаны серебряной чеканкой.
Я вспомнил, что похожий кинжал я когда-то видел на картине «Танец смерти» – великого немецкого художника Хольбайна, жившего в эпоху Возрождения.
Был тут и билет члена НСДАП за № 1200158, билет членства в СС за № 66 680 – оба на имя Германа Фогеляйна, и какие-то вымпелы и грамоты за победы в конном спорте. В отдельной черной коробочке, с вдавленной в бархат крышечки с изображением черепа, покоился тяжелый серебряный перстень, с горельефом мертвой головы в обрамлении дубовых листьев и древних германских зигрун. Этот перстень являлся знаком особой доблести награжденного офицера СС. На внутренней стороне кольца находилась изящная гравированная надпись "S. Lb H. Fegelein", дата вручения и факсимильная подпись: “H. Himmler”. Мне было известно, что "S. lb" означало сокращенное «Seinem lieben» – "Моему дорогому". Здесь же находился и сложенный многократно наградной лист, текст которого гласил:
Верному сыну Германии Герману Отто Фогеляйну.
Я награждаю Вас кольцом СС "Мертвая голова. Это кольцо символизирует верность фюреру, наше непреклонное послушание и наше братство и дружбу. Мертвая голова напоминает нам то, что мы должны быть всегда готовы отдать наши жизни во имя блага немецкого народа. Руны напротив мертвой головы символизируют наше славное прошлое, которое будет восстановлено через национал-социализм. Две зиг-руны символизируют аббревиатуру СС. Свастика и хагалл-руна означают нашу несгибаемую веру в неизбежную победу нашей философии. Кольцо охватывает дубовый венок, дуб – традиционное немецкое дерево. Кольцо «Мертвая голова» нельзя купить или продать. Это кольцо никогда не должно попасть в руки того, кто не имеет права держать его. Если Вы покинете ряды СС или погибнете, то кольцо должно вернуться к Рейхсфюреру СС. Незаконное приобретение или копирование кольца строго запрещено и преследуется по закону. Носите это кольцо с честью!
Г. Гиммлер
Все эти регалии, письма и прочее, я уложил обратно в цинк, а затем и сами все цинки спрятал в свой кожаный кофр, после чего немедленно отправил по рации шифровку в приемную Берии, в которой доложил об исходе операции «Ева». Через пятнадцать минут мною был получен ответ:
Ставка Гитлера падет через два, от силы – три дня. С этого момента ждите пациентов еще, максимум, двое суток. Затем, с ними, или без них, возвращайтесь в Москву. Больше времени ждать не имеет смысла. За вами завтра же будет послан специальный борт на аэродром Темпельгоф и будет там вас ждать все эти дни. Отныне связь будем поддерживать раз в сутки, в десять утра ежедневно, кроме исключительных обстоятельств, касающихся объявления наших фигурантов. Из сил прикрытия, помимо личной группы спецназа, оставьте себе людей и техники по своему усмотрению. Всех остальных отдайте в распоряжение полковника Слогодского для передачи их в действующие части.
Беркут
Беркут – это личный псевдоним Берии, первые три его буквы совпадают с фамилией Лаврентия. Хотя, по сути, он птица совсем другого полета – из рода стервятников. А «пациенты» – это условное обозначение Евы Браун, Фогеляйна и Генриха Мюллера – группенфюрера СС и шефа гестапо (IV управление РСХА).
Я раздвинул плотные шторы и выглянул в окно. У подъезда стоят, прикрепленный ко мне лично «Виллис» и два ГАЗика сопровождения для группы спецназа «Зеро».
Я прикинул время, которое мне утром понадобится, чтобы успеть проехать по разбитым дорогам тридцать километров до Цоссена, выполнить просьбу Фогеляйна и вернуться назад. Выходило, что не менее трех часов. Правда, я не имел права оставлять свой пост, коим была квартира Фогеляйна – а, вдруг, за время моего отсутствия появится Мюллер? Но не мог я и не выполнить последней просьбы Германа. Ничего не поделаешь – рискну. Итак, решено: завтра, с рассветом выезжаю в Цоссен, будь, что будет!
Сквозь пыльные стекла глянул на поверженный Берлин, который знавал еще мирным. Повсюду на руинах висели красные флаги, которые под моросящим дождем казались черно-лиловыми. На фоне темнеющего неба, пустыми глазницами окон смотрели на меня дымящиеся остовы зданий, мрачные и причудливые, как руины мертвого мира, словно здесь никогда не было ни цветущего города с миллионами населения, ни залитых светом улиц, ни красивых витрин, ни хорошо одетых людей.
Вдруг, само собой включилось радио, и оттуда, как ни в чем не бывало, раздалось торжественная мелодия марша: «Deutschland, Deutschland uber alles…» – «Германия, Германия превыше всего…»
ГЛАВА II
ОТВЕРЖЕНЫЙ
Я смотрел в окно и совсем не слушал учительницу. Мое место в нашем 10а классе было за последней партой, прямо у окна. Отсюда, с четвертого этажа, хорошо просматривался окрест. Полузаброшенный школьный сад, за которым не помнится, чтобы кто-нибудь когда-нибудь ухаживал – хотя бы ученики на уроках ботаники – поросший уже взрослыми самопальными кленами и, высаженными лет десять назад в ровные ряды, тополями.
Деревья шуршаще мотали желтеющей и багровеющей листвой на солнечном ветерке и прощались с последним теплом, прежде чем оголиться на зиму и бесстыдно выставить на обозрение всему миру свою корявую наготу. Мертвая, опавшая листва, маленькими жухлыми и скрюченными трупиками устилала под ними землю, никем не убранная и не похороненная, словно павшая в осеннем бою миллионная армия крошечных солдат отступившего в небытие лета. В центре сада, в кольцах красного, выщербленного местами, кирпича, прозябали две лысые, утрамбованные тысячами ног, клумбы, лишенные остатков цветов еще первого сентября. Территорию школы окружал частокол забора из скрепленных между собой поперечными полосами черных, железных пик, межующихся с каменными башнями-тумбами. Забор этот был мрачен, как и весь наш заводской район, и, казалось, что этим пикам, для полноты удручающей картины, не хватает только отрубленных голов на их остриях.
И этот вид, и эта взъерошенная, постылая осень гнетуще ложились мне на душу. Но ничего другого из окна я не увижу. Почему я жил не у синего моря? Сейчас бы я бездумно смотрел на ласкаемый белогривым приливом берег, белых чаек, слушал рокот волн и вдыхал солоноватый, бодрящий воздух…
– Север, ты меня слышишь, а, Север?! – голос учительницы истории – вялой, анемичной толстухи, которой не было еще и сорока, но одетой по-старушечьи в вязаную кофту и длинную черную юбку, из-под которой выглядывали бежевые, продольно рифленые чулки, неряшливо приспустившиеся в гармошку, застал меня, в очередной раз, врасплох. – Повтори тему нашего урока.
Я встал и обреченно посмотрел на Глафиру Мусаевну, которая беззвучно шевелила черными усиками, повторяя про себя последнюю фразу – такая уж у нее была привычка. Эти черные, реденькие и заметные даже невооруженному глазу волоски на верхней губе, оттеняли бледную нездоровость ее лица, на котором, как толстый грим, лежала неизгладимая дневная усталость – шел последний, шестой урок. Потупившись, я перевел взгляд на ее, начищенные до солнечного блеска туфли на толстой, черной подошве, вакса на которых едва скрывала белые проплешины на их носках.
– Ну, что ты можешь нам сказать насчет Китайской культурной революции в свете, так сказать, новых указаний партии? Повтори, что я тут вам рассказывала? Зачем я так тут перед вами распиналась?
Глафира Мусаевна отошла от доски и села за свой стол, положив перед собой длинную указку, словно боевую винтовку, которую незамедлительно можно пустить в дело. Она подперла подбородок полной рукой и уставилась в окно, видимо, пытаясь там увидеть нечто такое, что еще минуту назад могло насмерть поразить мое внимание.
Кое-кто из соклассников равнодушно мельком глянул в мою сторону, уже зная, что я ничего путного не скажу и что мне бесполезно что-то подсказывать, потому что подсказка она на то и подсказка, что подсказывает тебе тогда, когда хоть что-то знаешь, а не объясняет всю тему. Лишь отличница, спортсменка и комсомолка – Даша Батурина, откровенно повернулась ко мне всем корпусом с первой парты и с педагогической укоризненностью, которая пробивала насквозь даже толстые стекла ее очков, уставилась на меня. Ее черные, лоснящиеся волосы, без единого завитка, гладко зачесанные назад, придавали ей вид облитой водой змеиной головки, которая вот-вот выстрелит в тебя ядом.
Ясно, на очередном комсомольском собрании Дашка будет прорабатывать меня за неуспеваемость, тянущую нас вниз в соцсоревновании с параллельным 10-ым «б» за лучший класс. И что за манера? – ведь я никакой не комсомолец, не имеют они права вызывать меня на свои собрания. Но попробуй только не приди, до самого директора дело дойдет! А с ним шутки плохи – отпишет родителям на производство в партком, местком, мол, не занимаются воспитанием сына, вот им стыдобина-то будет! А меня тут проработают, так и что? Какой толк от этой проработки? Протараторит про мою несознательность эта Дашка опять какую-нибудь муру, от которой плюнуть захочется, да и не вспоминать об этом больше.
Впрочем, себе она очки заработает – надо ж ей в очередной раз показать собственную значимость и неукротимость на благо класса, а то и – бери выше! – всей школы. Тем боле, перед Глафирой Мусаевной выпендриться можно, она на собрании обязательно будет – как ни крути, ведь она у нас не просто классный руководитель, но и школьный парторг. Подозреваю, что в будущем эта выскочка Дашка мнит себя фигурой никак не меньшей, чем сама Фурцева – нашим новым министром культуры и членом Политбюро. Даже заявление в партию подала. Ну, до чего же дура! Кто же в партию школяров принимает? Ясно дело, что ей откажут. Лучше бы зубы себе чистила – изо рта, как из немытой задницы воняет!
– Великая Китайская культурная революция была призвана повысить общий уровень культуры китайского народа… – начал, было, выдумывать я и посмотрел на портреты Брежнева и Менделеева, висящие над классной доской.
Но ни задумчивый ученый, ни донельзя деловой вождь самой большой в мире партии, который, конечно же, был в курсе дела, ничего мне не подсказали, и я, под всеобщий смех, был прерван Глафирой Мусаевной:
– Ну да, уж куда бедным китайцам быть еще культурней, чем они есть! Похоже, ты не знаешь, что китайская культура и китайская цивилизация – древнейшие в мире. Надо слушать урок, а не ворон за окнами считать! Неси-ка сюда свой дневник.
– Да не люблю я этих косоглазых просто…
– Он, Глафира Мусаевна негров любит, – загоготал Гусейн – Генка Гусейнов, наш штатный классный юморист – крепыш с лицом Карандаша. – Вы его лучше про негров спросите, Север, наверное, их любит. Про Чомбе, как они там, в Африке, друг друга живьем лопают!
Класс накрыла вторая волна хохота.
– А ну-ка, тихо все! – ударила указкой по столу Глафира Мусаевна. – А ты, Север, неси, неси дневничок-то! – не отступилась от меня строгая училка.
Делать нечего, я достал из спортивной сумки дневник и понес учительнице.
…Из всего класса один только я ходил в школу со спортивной сумкой, вместо портфеля. При моем росте под метр девяносто, мне было неудобно числиться школьником, и для посторонних прохожих на улице и, вообще, всех тех, кто меня не знал, я не хотел им казаться. Поэтому я и школьную форму с ремнем и фуражкой, на бронзовых бляхе и кокарде которых сияла большая буква «Ш», что означало «Школа», тоже не носил. Я ходил в вельветовой куртке, с замочками на грудных карманах, и обычных брюках. Мне хотелось быть похожим уже на студента или какого-нибудь спортсмена, скажем, баскетболиста.
Впрочем, я и не казался школяром, как выяснилось, на самом деле: например, год назад, придя в девятый класс после летних каникул, я на перемене зашел в буфет перекусить парой пончиков. Буфетчица, рыжая, конопатая тетка, с всегда каменным, как у статуи с острова Пасхи, лицом, к тому ж весьма с этой статуей схожим, вдруг неожиданно улыбнулась мне, обнажив золотые коронки:
– У-у, как я рада тебя видеть! А ты разве еще не закончил школу?
Я не понял причину ее радости и удивился – ведь доселе, за все те годы, которые я обучался здесь, начиная с пятого класса, наши отношения и разговоры дальше «купи-продай» не шли.
– Да пока нет, только в девятый пошел, – сконфуженно ответил я.
– У-у, а я думала, ты в одиннадцатом учился, совсем от нас ушел. А сколько тебе годков-то? Ты, часом нигде на второй год не оставался?
– Да нет, не оставался. Пятнадцать мне… – покраснев за свое малолетство, пролепетал я.
– А скока в тебе росту будет?
– Метр восемьдесят пять, – не убавив ни сантиметра, честно ответил я, хотя такие вопросы были мне неприятны, как подзатыльники.
– Слушай, у меня сосед тут был, паренек один, умный такой – техникум наш станкостроительный закончил о прошлом гОде. Так его, мыслимо ли? – аж в Кремлевский полк взяли! Тоже высокий был – метр восемьдесят. Так он, кода на медкомиссию пришел, ему врачиха сказала, что люди до двадцати пяти лет растут, мол, вырастешь еще. И, правда, он давеча родителям писал, что роста он за год аж три сантиметра прибавил. Так это разве мыслимо, каким ты будешь? – сказала баба с острова Пасхи и завела глаза поверх моей головы, видимо, мысленно прикидывая мой будущий рост. – Так я чо обрадовалась-то тебе? – спохватилась она, сделав озабоченное лицо, и пригнулась к прилавку, навалив на него свои мощные груди, распирающие ее белый, чистенький халат. – Тут, вот, вчера моя дочка сюда приходила, она в училище учится на последнем курсе, спрашивала про тебя. Да чо я тут тараторю – чо тебе дать-то?
– Да мне бы два пончика с повидлом.
– Восемь копеек, – сказала буфетчица и любезно подала мне пончики на блюдечке, сверкнув массивным золотым кольцом с красивым камешком.
Мне стало интересно узнать, что за девчонка такая мною интересовалась, коли я, в принципе, девчачьему народу был заведомо неинтересен. Поэтому я мялся у прилавка, отсчитывая мелочь, потом попросил дополнительно еще стакан крюшона, но все так и не решался спросить буфетчицу. Наконец, перед тем, как отойти от буфетной стойки, выдавил из себя, едва не поперхнувшись собственным вопросом:
– А что ей… дочке вашей, то есть… от меня надо было?
– А, дочке-то? – вспомнила буфетчица. – Во-во, когда ей придти-то к тебе можно будет?
– Вот я и говорю, какое у нее ко мне дело?
Задавая этот вопрос, я втайне надеялся, что дело идет никак не меньше того, что девчонка хочет пригласить меня домой – послушать какой-нибудь новый рок с пластинки «на костях» и потанцевать так, чтобы можно было поприжиматься друг к другу. Или, бери выше – позвать на свидание в Оперный, чтоб сидеть рядышком, держась за руки, слушать арию Джузеппе или самого Риголетто и, может, даже и поцеловаться прямо с первого свидания в потемках. Ну, на худой конец, она поведет меня в Краеведческий музей. В музей было бы лучше, а то, из-за моего роста, зрителям, сидящим за мной в театре, не видно было бы театральной сцены, они бы недовольно бурчали и мешали бы нам.
– Тетя, дайте мне коржик, я уже давно стою!
– А мне булочку с маком и молока!
Это из-под моего колена звенели неокрепшие голоски учащейся мелюзги с октябрятскими звездочками на школьной форме, протягивающие на прилавок кулачки с зажатыми в них медяками.
– Послушайте, дети! Разве вас не учили не перебивать взрослых, когда те разговаривают? – выпрямилась рыжая буфетчица и строго глянула на октябрят, насупив, насурьмленные черным карандашом, брови.
– А он не взрослый, – показала пальцем на меня какая-то курносенькая девчушка с косицами, уложенными «корзиночкой». – Он вместе с моей сестрой в девятом классе учится.
Я посмотрел на девчушку внимательно, пытаясь по ней определить: чья же она сестра. Но не нашел в ней никакого сходства ни с одной из девчонок нашего класса.
– Ну, давайте ужО, чо кому?
Мелочь из детских кулачков посыпалась в тарелку для расчетов, и буфетчица сноровисто засуетилась, отоваривая малышню дарами школьного буфета. Привалившись на стойку, я еще не успел дожевать первый пончик, ароматно дышащий кулинарным жиром, как она отоварила всех оголодавших октябрят.
– А дело тут такое! – с воодушевлением проговорила буфетчица. – Она на художника учится, и им там дали задание нарисовать необычных людей. Ну, там уродов разных. В общем, для натуры ты ей нужОн!
– А-а, – разочарованно протянул я.
Розовое облачко, образовавшееся, было, над моей головой, от этих слов каменной тетки рассеялось, оставив вокруг обычную серую реальность.
– Я тут порешаю и вам потом скажу как-нибудь…
Я забрал один оставшийся пончик с крюшоном и забился за самый дальний стол буфета, подальше от остальных школяров, шумных и беспечных, с поросячьим энтузиазмом поглощавших пирожки и ватрушки, дабы успеть набить желудки до начала урока. Когда зазвенел звонок, и я поднялся уходить, то услышал вслед напутственные слова буфетчицы, подействовавшие на меня, словно подзатыльник:
– Ты давай думай быстрее, а то она другого какого уро… субъекта найдет!
С тех пор я почти два месяца не заглядывал в наш буфет, а когда, наконец, зашел туда, то разговор наш с буфетчицей на неприятную для меня тему не возобновился. Не знаю почему – или ее дочь уже нашла себе подходящую натуру или ситуация устаканилась как-то иначе.
…Глафира Мусаевна с брезгливостью чеховской барышни открыла мой дневник.
– Ты бы его хоть обернул, что ли, смотри какой замызганный, – пробубнила она, посыпая страницы перхотью со своей головы. – А это что такое? – вдруг с угрозой она подняла ко мне лицо, с взметнувшимися вверх широкими черными бровями, как крылья у коршуна на взлете. – Это же порнография какая-то!
Глафира Мусаевна вынула из дневника и потрясла перед всем классом фотоснимком, который я вырезал из журнала «Америка», издаваемого на русском языке. Его по подписке получал мой двоюродный брат Евгений, второй секретарь райкома комсомола – как номенклатурная единица, которой по статусу можно было доверить чтение сего непотребного издания. А ведь простому люду на таковой журнал не то что подписаться или купить в газетном киоске было невозможно, о нем и известно-то ничего, практически, никому не было. На снимке была запечатлена Мэрилин Монро из широко известного кадра фильма, где она стоит на решетке вентилятора, воздух которого задрал ей платье и показал ее ножки в одних только белых трусиках.
– Да не порнография это вовсе, это актриса известная – Мэрилин Монро. Недавно кино шло в нашем клубе – «В джазе только девушки», она там в главной роли.
– Нет, это не Мерина Монро никакая, это чистый разврат загнивающего капитализма! Это просто мракобесие какое-то возмутительное! – потрясала парторг фоткой. – Вам не про джаз надо смотреть, а «Молодую Гвардию»! Там у нас свои хорошие достойные девушки имеются и одетые прилично. Вон, например, Нона Мордюкова. Настоящая русская красавица. Казачка, между прочим. А эту голозадую девицу приобщим к собранию как вещьдок!
– Дайте посмотреть, Глафира Мусаевна!
– Можно взглянуть?
Это вразнобой раздавались голоса наших мальчишек, аж привстававших со своих мест и вытягивавших к фотке длинные ребячьи шеи.
– Да вы что, сдурели все что ли? Ну-ка тихо все! Сели все на свои места! Как вам не стыдно! Вы же комсомольцы, пионерам пример! А ну сейчас учителя в одних трусах будут перед вами расхаживать! Красиво это будет? – обвела строгим взглядом класс учительница.
– Это, смотря кто. Если физручка наша, Елена Васильевна, то – ништяк! – пошутил, сидевший через парту от меня, Боря Фридман – курчавый и чернявый очкарик. Он имел статус круглого отличника и мог себе позволить практически безнаказанно отпускать учителям всякие едкие штучки.
– Слушай, Борис, и ты туда же! Это же просто возмутительно! – учителка схватила свободной рукой указку и хлестко стукнула ею о стол. – Ты с кого пример берешь? Фильмы иностранные, девицы голые, рокэнрол, джаз. Ты знаешь, как говорят умные люди? – сегодня ты танцуешь джаз, а завтра Родину продашь! – ее голос и губы в усиках дрожали.
– Отдайте назад, Глафира Мусаевна, это частная собственность, – пытался несмело возразить ее намерениям я.
– Экий частник нашелся! Да ты какой-то буржуй, прямо-таки! Кто тебя так воспитал? Родители? Отец – уважаемый человек, заместитель директора, и мать твою я хорошо знаю – порядочная женщина, скромная. А ты кто? Ты лучше скажи нам, вот тут всему классу. Посмотри ребятам в глаза и скажи нам честно: с кем ты связался? Кто тебя надоумил с голыми непотребными девицами связываться, ведь ты еще маленький!
Класс загудел:
– Ничего себе маленький, каланча пожарная!
– Дядя Степа милиционер! Ха-ха!
Таня Милентьева, симпатичная круглолицая девчонка, с русыми волосами и зелеными, смешливыми глазами, к которой я был неравнодушен, но, по понятным причинам, скрывающий это, вполголоса игриво пропела слова из популярной тогда, песенки:
– Мы становимся равными с тобой лишь, когда ты сидишь на мостовой…
Я грустно оглядел класс – меня, в который раз покоробило чужое, стадное однообразие, глазеющих на меня, пока еще детских лиц. Они рассматривали меня, словно какую-то двухвостую макаку в клетке зоопарка, забившуюся там в угол, беззащитную, у которой вырвали из лапок яблочко, доставшееся ей от сердобольного посетителя, и которое она до того тихо грызла в своем дальнем прибежище железной клетки. Одна только Лена Коркина, независимая от настроений класса девочка, получавшая свои пятерки не усидчивой задницей, а слету, благодаря природному уму и цепкой памяти, подперев голову рукой, излучала сочувствие своими серыми, умными глазами. Она единственная в классе, кто не носил косички или короткую мальчишескую прическу, что в школе еще было позволительно. Ее, и без того густые, каштановые волосы были взбиты крутым начесом. Сегодня я увидел в ней сестру. Но и только…
Сюда еще можно было бы отнести Вику Заломову. Маленькая, большеносая, прыщавая и шароглазая, с русой косой, по-хохляцки уложенной поверх головы, одетая строго в школьную форму – черное платье и черный фартук поверх него, впрочем, как и все наши девчонки – она вообще смотрела на меня с душевной скорбью, будто мне на шею надевали петлю перед повешением. Но все равно она была, как бы, не в счет. Заломова тоже была в классе изгоем. С ней никто не дружил, но и никто не обижал, ее просто-напросто не замечали, будто ее и не было вовсе. Она пришла в наш класс в прошлом году, и сразу получила свой нынешний статус.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?