Текст книги "Яблоко по имени Марина"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
«Привет – привет… Как жизнь? Да ничего… Давно тебя не видела, очень рада. Да, конечно, я тоже рад, но спешу, извини… Как-нибудь потом, в другой раз… Привет-привет… Здравствуй– прощай… Да – нет… Пока-пока…» Ни с кем разговаривать не хотелось. Меня влекло куда-то прочь с центральной улицы – в тихие переулки, заросшие лебедой и одуванчиками дворики, в поселковый парк, где по воскресеньям на танцплощадке играл оркестр, а сейчас было спокойно и безмятежно.
Я поднял голову и увидел высоко в небе ястреба. Он парил над посёлком в синей лазури, и был таким одиноким, что мне немедленно захотелось составить ему компанию. Я оттолкнулся от земли и взлетел. То, что умею летать, не удивило меня. Это казалось мне чем-то таким же естественным, как ходить, бегать и прыгать.
Я даже не махал руками – просто поднимался всё выше и выше, а потом попал в поток тёплого воздуха, пахнущего черёмухой и мокрой травой, – это был приятный, волнующий запах: от него почему-то сладко замирало сердце, и я лёг на воздушную струю так, как ложатся на воду: раскинул руки-ноги и покачивался, глядя на парящего надо мною коршуна. До него всё ещё было далеко.
Снизу люди что-то кричали мне, но я не вслушивался в слова. Мне не хотелось их слышать, тем более – что-то отвечать. Я наслаждался покоем, солнцем, свежим ветром. И мне было хорошо. Почти хорошо. А чего не хватало, я и сам не знал.
И тут я вдруг заметил, что коршун совсем не коршун. Птица сделала круг, второй и, когда приблизилась ко мне, оказалась девушкой. Она помахала мне рукой: «Я тоже умею летать. Привет!»
До этого я никогда не встречал в небе летающих людей, и потому удивился, что кто-то тоже может запросто кувыркаться в сияющей лазури. Но ещё больше меня поразило то, что девушка походила на Марину. Мне стало весело и страшно. Я и подумать не мог, что на свете есть ещё одна Марина. Правда, эта была чуть-чуть другая: волосы светлее и длиннее, на правой щеке – маленькая родинка, какой у Марины не имелось, и глаза – ласковые, добрые, без тех серебристых льдинок, которые, бывало, мерцали во взгляде нашей квартирантки.
– Хорошо, что ты прилетел, – сказала девушка. – Я ждала тебя.
– Ты давно летаешь? – спросил я. – И кто тебя этому научил?
– Никто, – она рассмеялась. – Я сама всегда умела это делать. Что тут удивительного? Захотела летать – и лети!
– Но другие не умеют, – заметил я. – Наверное, им скучно жить.
– Невесело, это точно, – поддержала она. – Все люди с рождения крылаты. Они сами разучились летать.
– Разве можно этому разучиться? – удивился я. – Это же – как дышать!
– Но даже дышим мы по-разному, – снова засмеялась девушка. – Ты просто этого ещё не знаешь.
– А надо знать?
– Надо, – серьёзно ответила она. – Надо знать, чтобы всегда дышать полной грудью.
– Это само собой получается, – возразил я.
– Ты еще маленький, – снова рассмеялась девушка. – Как я раньше этого не заметила? Мы рано с тобой встретились.
– Я не маленький, – возмутился я. – Разве ты не видишь?
Девушка взмахнула руками, как крыльями, и поднялась ещё выше. Её белые одежды развевались, и вся она походила на женщину с картинки в папиной книге о древнегреческих мифах.
Мне не разрешалось брать этот томик: мама считала, что иллюстрации в нём слишком уж откровенные, ещё, мол, подействуют на мальчика в нежелательном направлении. Что под этим имелось в виду, она не уточняла. А папа иронично качал головой и усмехался: «Искусство не может испортить. Древние прекрасно изображали красоту человеческого тела. Что может быть порочного в этом?» Мама с досадой махала рукой и, озираясь на меня, шептала папе: «Рано ему об этом знать…» Я всё слышал из своей комнаты, но вида не подавал.
Та сияющая, прекрасная воздушная женщина звалась Музой. Она прилетала к поэтам и помогала им писать стихи.
– Но я не Муза, – девушка прочитала мои мысли. – Я – это просто я, и никто больше. Ты видишь меня такой, но на самом деле ты видишь то, что хочешь видеть. И пока ты этого не поймёшь, останешься маленьким, даже если тебе исполнится сто лет.
Влажный тёплый воздух кружил голову, слабый фиолетовый туман узкими лентами опутывал сияющее пространство, блаженно пел жаворонок, и всё вокруг двоилось, колыхалось, расплывалось. Моё сердце бежало внутри тела, спешило, задыхалось, рвалось вперёд как одинокий бегун. Куда оно торопилось? Может быть, на финише его никто не ждал: все истомились и разошлись. А что, если там с самого начала вообще никого не было? Но сердце бежало, торопилось, волновалось…
– Это нетерпение сердца, – сказала девушка. – Нет мочи дожидаться того, что рано или поздно случится – вечно мы торопим и события, и самих себя. Но, может, не стоит этого делать, а? Недаром народ говорит: поспешишь – людей насмешишь…
Она вдруг заговорила скучным, бесцветным голосом, и мне это не понравилось. Девушка словно хотела вернуть меня в привычный мир, где ценится разумность и правильная жизнь, которая движется по скучному, но понятному кругу, и где нет этих сумасшедших часиков, стучащих прямо в сердце.
– Но ты должен туда идти, – шепнула девушка. Она каким-то образом оказалась рядом со мной, хотя ещё секунду назад парила в губительных высях.
– Но если хочешь, я открою тебе один маленький секрет, – она почти прикоснулась губами к моему уху, и меня будто током ударило. – Ты хочешь знать, что такое любовь? Это то, что ускоряет всё внутреннее в человеке до скорости света – ослепительное безумие, пароксизм души, самосожжение в яростном огне желаний… Милый мальчик, ты этого хочешь?
– Да! – в восторге крикнул я.
– Какой ты ещё глупый! – она залилась пронзительным смехом, похожим на звон колокольчика. – Но ты смелый…
Она засмеялась ещё громче, и я вдруг стремительно начал падать вниз. В ушах гудел ветер, меня мотало из стороны в сторону, подбрасывало и вертело вверх тормашками, небо смешалось с землёй, и я, потеряв ориентацию, закрыл глаза, чтобы хоть немного придти в себя. А колокольчик звенел всё громче и громче, и это уже был не женский смех – это было явно что-то другое.
Яоткрыл глаза. И увидел над собой привычный потолок. Подо мной – кровать. И никакой девушки, похожей на Марину, и в помине не было. Но колокольчик – звенел!
– Ты ещё увидишь меня, – донеслось откуда-то сверху. Я поднял глаза, но никого не обнаружил. Может, это был остаток сна, который ещё не совсем прошёл? Не знаю. Но голос прозвучал совершенно явственно. И колокольчик по-прежнему звенел громко.
Его звуки явно доносились с улицы. Я прошлёпал босыми ногами к окну, отодвинул занавеску и увидел Зойку. Она улыбалась и, высоко подняв руку, трясла сияющий серебром колокольчик.
– Вставай, лежебока! – крикнула Зойка. – Ты чуть не проспал самое интересное: в сельпо дают лощеные тетрадки – и обычные, и общие. Я очередь заняла. Давай, быстрее собирайся!
Лощеные тетрадки – это, если кто не знает, дефицит советской эпохи. Листы в них были покрыты каким-то особым составом: проведешь рукой – ни единой шероховатости, гладкие, будто парафином намазанные. Шариковая ручка сама скользила по такой бумаге, любо-дорого посмотреть. А в обычных тетрадках бумага была сероватая, чернила на ней растекались, а паста шариковой ручки оставляла слабые следы: иногда приходилось дважды обводить одну и ту же букву, чтобы добиться чёткости.
– Сейчас! – крикнул я в ответ. – Но мне надо ещё к матери на работу за деньгами забежать.
Зойка перестала звонить в колокольчик и спросила:
– А почему ты не спрашиваешь, откуда у меня колокольчик взялся?
Вообще-то, мне это было неинтересно, но я решил уважить соседку:
– И откуда же?
– Ваша квартирантка дала.
– Чего это вдруг?
– А когда я утром побежала в сельпо, то встретила её там: она ведь может без всякой очереди в магазин попасть, – зачастила Зойка. – Выходит она, значит, на крылечко, в руках – этот самый колокольчик. Увидела меня и говорит: «Директриса школы просила достать ей новый колокольчик, Старый-то у вас, вроде, на ладан дышит. Будь добра, передай ей. А с вашей директрисой мы потом сочтёмся». И уже, было, пошла, но вернулась: «А Пашка-то проспит тетрадки. Сбегала бы, разбудила бы его, а?» Вот колокольчик мне и пригодился! Слышь, какой громкий?
Зойка, довольная, рассмеялась и снова звякнула колокольчиком. В нашей школе была такая традиция: не смотря на то, что есть электрический звонок, большая перемена обязательно объявлялась с помощью колокольчика. Дежурный ходил от класса к классу и звонил в него. Откуда взялась такая традиция, никто уже не помнил, но она свято соблюдалась.
– Не жди меня, – сказал я Зойке. – Мне ещё зубы почистить надо…
Ой, да кто там внимание на тебя обратит? – рассмеялась она. – Чищенные – не чищенные, какая разница? Потом себя в порядок приведёшь.
Ага, подумал я, щас, ещё чего не хватало, чтоб изо рта несло как из помойного ведра. Ещё совсем недавно маме стоило больших усилий заставить меня взять зубной порошок и щётку. Мало того, что порошок рассыпался, пачкая майку, так ещё приходилось тратить время на медленные, утомительные движения щеткой во рту. И умывался тоже быстро: раз-раз, сполоснул лицо, протёр глаза, пошлепал мокрой ладонью по носу – и всё, баста! Считалось, что мальчишкам нечего размываться по полчаса да наводить лоск – они ж не девчонки изнеженные, которым вечно кажется, что они как-то не так выглядят. Нам-то, пацанам, чего красоту наводить?
Но однажды случайно я услышал, как Марина говорила маме о том, что от некоторых поселковых парней несёт так, будто они в баню никогда не ходят – противно, таких за километр обойти хочется, а они ещё чего-то из себя воображают: лезут знакомиться и всё такое, красавцы немытые!
Это произвело на меня впечатление.
Теперь я готов был плескаться как утка – хоть всё утро, лишь бы ни одна девчонка не произнесла презрительно: «Грязнуля!» А то и что-нибудь похуже.
Зойке, однако, на это было наплевать. А может, она только вид делала? Ведь ей хотелось быть, что называется, своим парнем. Вместе со мной она, например, излазила все высокие деревья, какие имелись в округе. Мы забирались туда не просто так и не только из баловства. Во-первых, с высоты посёлок казался совсем другим, и всё было видно как на ладони. Во-вторых, у нас был период увлечения индейцами, которые, как известно, строили шалашики в развилках деревьев. Мы их тоже строили. А в-третьих, когда у сорок выводились птенцы, нам хотелось на них посмотреть. А попробуй-ка долезь до сорочьего гнезда один, когда растревоженные белобоки храбро летают прямо у твоего лица, норовя лупануть крылом или ударить клювом. Тут кто-то должен их отгонять.
Но дело даже и не в том, что Зойка хотела считаться своим парнем. Ей почему-то не нравилось, когда другие девчонки обращали на меня внимание, или когда я сам выделял кого-то из их девчачьего племени.
В общем, я почти не соврал, когда сказал, что не могу выйти сию минуту. Но дело было не только в утреннем туалете, а ещё и в том, о чём девчонки, наверное, вообще не подозревают. Потому что у них нет того, что есть у парней. А то бы они знали, что ни с того, ни с сего этот отросток, именуемый писюном, начинает вести себя по утрам странно: наливается кровью, твердеет и превращается в крепкий стержень.
Когда это произошло у меня впервые, я даже испугался. Подумал, что со мной приключилась какая-то страшная болезнь. К тому же, в трусах было мокро от чего-то липкого и тёплого. Эта непонятная жидкость вылилась из меня во сне, и я не знал, что и подумать. А тут ещё этот столбняк, охвативший невинный писюн. К счастью, он быстро сошёл на нет, а то я вообще бы запаниковал. В паху, правда, осталась тихая ноющая боль.
Отец был дома, и я решился рассказать ему об этом утреннем происшествии. В конце концов, у него ведь это тоже есть, и он, как старший, больше знает, что и почему с этим случается, к тому же – такое странное.
Отец удивлённо изогнул бровь, покачал головой и сказал печально:
– Ну вот, ещё один готов…
Я его не понял, и снова спросил:
– Что это со мной?
– Ничего страшного, – по губам отца проскользнула усмешка. – Рано или поздно со всеми подростками это случается. Это значит, что в тебе просыпается мужское начало. В физиологическом смысле, – добавил он. Как будто я понимал, что значит слово «физиологический». И отец, поняв это, постарался внятно объяснить мне, что это значит.
Правда, он так и не сказал, почему ещё один готов и отчего по этому поводу опечалился.
В общем, не мог я сразу выйти к Зойке на улицу. Этот проклятый стержень топырил трусы и никак не хотел успокаиваться. Смирить его могла только холодная вода. И пока я мылся, с ужасом и восторгом думал о том, что взрослые мужчины решают такую проблему проще: для этого заводят себе женщин. Вообще, как-то странно звучит: завести женщину, правда? Однако, я сам слышал, как старшие порой говорили о каком-нибудь великовозрастном парне: «Ишь, как бесится-то! Пора ему бабу завести!» Ё-моё, это козу или, допустим, курицу можно завести, но чтоб женщину… Она ведь не животное и не домашняя утварь. Слишком просто получается: захотел – и завёл. Нет, что-то тут не то. Взрослые всё же лукавят, и на самом деле всё гораздо сложнее. Так я думал.
А ещё думал: неужели большаки не стесняются, когда у них такое случается? Подумать только: нормальный писюн вдруг увеличивается, становится большим и рвётся вверх так, что и резинка трусов его не сдерживает. Как же он помещается в том, что есть у женщины и что пацаны называют неприличным словом? Этого я понять не мог. Как не мог понять и того, почему взрослые мужики, случалось, с пренебрежением говорили за домино о какой-нибудь местной особе: «Шалава! Каждому даст, кто попросит…» Почему шалава, если помогает избавиться от стояка?
Я стеснялся признаться даже самому себе, что хочу оказаться с такой, которая даёт. Очень хочу! Причём, в этом смысле о Марине я вообще не думал. Она была для меня вроде святой, что ли. И я даже вообразить не мог, что она способна делать нечто подобное. Мне казалось, что это всё-таки нечто стыдное. И Зойку не мог представить. Зато других девчонок – сколько угодно!
И ещё не мог подумать такого о своих родителях. Почему-то мне казалось, что маме и отцу это уже не надо.
Думая обо всём этом, я помылся, почистил зубы и рванул к сельповскому магазину. Подоспел вовремя: Зойка уже стояла у самого прилавка, вторая или третья в очереди. Стоявшие в хвосте, было, возмутились: куда, мол, Пашка лезет, его тут не было. Но Зойка прикрикнула:
– Молчать! Я лично за ним занимала. Ну, кто не верит?
Вид у неё был такой грозный, что недовольные быстро стихли. К тому же, многие знали, что Зойка, не смотря на то, что девчонка, может так двинуть, что мало не покажется. С ней лучше не связываться.
Нагруженные тетрадками и учебниками, мы возвращались с Зойкой вместе.
– А что, правду говорят, что ваша квартирантка ничего по блату не достаёт? – вдруг спросила она.
– Правда.
– Мои родители не верят. Говорят, что так не бывает. Всё равно ей что-то в сельпо перепадает там дефициты всякие между своими расходятся – люди говорят.
– У них там на дефициты своя очередь, – признался я. – Марина об этом матери рассказывала. Вообще-то, она может, конечно, что-то по блату брать, но не хочет. Говорит, что это её унижает.
– Фу-ты, ну-ты! – скривилась Зойка. – Честная какая!
– Но она правда честная…
– Ой, так я и поверила! Честные так себя не ведут.
– Что ты имеешь в виду?
– А то!
Она замолчала и, напустив на лицо непроницаемость, глядела прямо перед собой. Зойка всегда так поступала, если знала что-нибудь важное, но сразу говорить не хотела. Подчёркивала, так сказать, важность известной ей информации.
– Ну, и почему это она не честная? – не унимался я.
– Да профурсетка она, вот что! – выпалила Зойка. – Вертит перед мужиками хвостом направо – налево. Все это видят, один ты ничего не замечаешь.
– И ничего она не вертит, – обиделся я за Марину. – Мало ли кто что треплет! На всякий роток не накинешь платок.
– Угу, – ехидно скривилась Зойка. – Ты бы хоть подумал, отчего этот лейтенантик перестал к ней ходить…
То, что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Причём, он больше общался с отцом, чем с Мариной. Порой она вообще не выходила из своей комнаты, пока лейтенант оставался у нас.
В народном театре в то время репетировали какую-то новую пьесу к какому-то очередному то ли юбилею, то ли съезду компартии, в общем – к важной дате. Отцу спектакль не нравился, да и дяде Володе – тоже.
Они садились на кухне, ставили на стол бутылку вина и мрачно молчали, пока не выпивали первый бокал. После этого у них обычно шёл такой разговор:
– Это не искусство!
– Точно: агитка!
– Режиссёр считает, что театр должен выполнять социальный заказ. Приспособленец долбанный!
– Противно всё это.
– Когда же перемены начнутся?
– Цой об этом только спел, как под запрет попал.
– Тяжело.
– И не говори. Давай ещё по стопарику выпьем!
Они набулькивали ещё, и. стукнувшись бокалами, молча опрокидывали их в рот. Так обычно пьют водку. Может, они даже представляли, что на столе стоит злодейка с наклейкой. Мама была против того, чтобы отец употреблял водку. Она считала, что от белой головки люди спиваются, а вот вино – другое дело: бутылочка на двоих – самое то, и беседу поддержит, и пьяным не станешь, и даже удовольствие получишь, если вино настоящее. Но в сельповском магазине кроме портвейна, «Агдама» и «Солнцедара» почти ничего и не бывало, да и эти вина попробуй ещё купи! В те времена, согласно каким-то указам правительства, вино-водочную продукцию разрешалось отпускать после пяти часов вечера. Если, конечно, было что «отпускать»: со спиртным в стране была напряженка, и за ним выстраивались длиннющие очереди.
Однако в военной части, где служил дядя Володя, имелся свой магазинчик – посторонним вход туда был заказан. Судя по тому, что папин друг частенько угощал нас шоколадными конфетами «Счастливое детство», «А ну-ка отними!», ореховыми тянучками и даже порой приносил маме какие-то заграничные баночки с приправами и соусами, а также настоящую сухую колбасу, покрытую лёгким серебристым налётом соли, – снабжали тогда армию неплохо. Вот только вина в том магазинчике были, видно, тоже никуда не годными. Чаще всего дядя Володя приносил длинную бутылку темного стекла, на её тусклой этикетке красовались розовощекие яблоки, гроздья винограда, кисточки чёрной смородины – над этим натюрмортом шла витиеватая надпись «Плодово-ягодное вино».
– Плодово-выгодное, – хмурилась мама. – Гонят всякую отраву из гнилых фруктов, спаивают население…
– Ну-ну, – урезонивал её отец. – Что за антисоветчина? Наше государство – самое лучшее в мире: всё для человека, всё на благо человека. Из самых лучших плодов делается самое лучшее вино.
– К тому же, дёшево и сердито, – добавлял дядя Володя. – И нигде в мире такого продукта больше не встретишь. У нас – не дефицит, а у них, подлых империалистов, – дефицит! Да им такое вино с непривычки поперёк горла встанет, его ещё надо научиться пить.
– То-то, гляжу, вы мастера: пьёте и даже не морщитесь, – ворчала мама. – Не скучно вам вдвоём-то? Может, Володя, Марину позвать? А то она день-деньской сидит у себя в комнате, книжку читает…
– Пусть читает, – мрачнел Володя. – Ещё умнее станет.
Мама замолкала и отходила от них, а папа с дядей Володей снова принимались говорить о театре, пьесах, вредном режиссере. Сценарий их встречи, в общем-то, был один и тот же. И я даже угадывал, какие слова они скажут друг другу через минуту-другую. Это напоминало спектакль: одна и та же сцена, действующие лица, реплики…
Но однажды этот хорошо отрепетированный спектакль испортила Марина. Она, нарядная и благоухающая, вышла из своей комнаты и медленно проплыла мимо кухни, где сидели мужчины. Не поворачивая головы, Марина произнесла в пространство:
– Добрый день!
При этом она даже на секунду не замедлила движения – как шла, так и продолжала идти, легкомысленно помахивая белой сумочкой. Каблучки её туфелек задорно цокали по половицам.
– Здравствуйте, – ответил дядя Володя.
Его приветствие прозвучало уже ей вслед. Но Марина даже не обернулась. Она лишь усмехнулась, как-то странно: глаза улыбнулась, а уголки губ чуть-чуть приподнялись.
– Спешишь? – спросил дядя Володя и встал из-за стола.
– Поспешишь – людей насмешишь, – неопределённо сказала Марина, не оборачиваясь.
Тогда дядя Володя решительно вышел в коридор и попросил её остановиться, мол, разговор есть. На что квартирантка ответила, что прекрасно знает, что за разговор, и у неё нет никакого желания объясняться: всё и так ясно, к чему лишние слова?
Но он не отставал от неё ни на шаг и продолжал говорить. Она отвечала односложно: «да», «нет», «не знаю». При этом Марина не поворачивалась к дяде Володе лицом – как ступала с высоко поднятой головой, так и продолжала идти, не глядя даже под ноги.
Они вышли во двор. Меня тут же приспичило набрать в горсть зерна, чтобы покормить Бармалея и кур.
– Цып-цып-цып! – позвал я куриц, а сам во все глаза глядел на Володю и Марину. Мне очень хотелось, чтобы они помирились. И чтобы снова позвали меня разводить костёр.
– Послушай, я хочу сказать тебе что-то очень важное, – Володя почему-то вдруг заговорил хриплым голосом. – Постой минутку. Выслушай.
Марина повернулась к нему, уперла руку в бок и равнодушно произнесла:
– Слушаю.
– Мне без тебя трудно, – выдохнул Володя. – Я даже не представлял, что это может быть так тяжело.
Марина молчала со скучающим видом.
– Я места себе не нахожу, – продолжал он. – Пойми: мне без тебя не жить. Разве ты этого не понимаешь?
Марина вздохнула и посмотрела на него так, будто он был полным дебилом: из глаз сквозила жалость, смешанная с презрением.
– Может, и понимаю, – наконец сказала она. – А вот ты точно не понимаешь ничего. У нас всё прошло.
– Неправда! – почти закричал дядя Володя. – Не верю!
Она пожала плечами и легко покачала головой: это, мол, твои проблемы.
– Я никого так не любил, как тебя, – дядя Володя достал коробку «Герцеговины Флор» и, ломая спички, закурил.
– Давно хотела тебе сказать: не переношу запах твоих папирос, – сказала Марина. – Грубый запах. Потом волосы им долго пахнут…
– А ему не нравится, да? – зло прищурился дядя Володя. – Он тебя, наверное, спрашивает, не была ли ты со мной? Ревнует, да?
– А тебе-то какое дело? – Марина рассмеялась. – Как-нибудь сами разберёмся, кто кого ревнует.
– Он, что, лучше меня? – дядя Володя глубоко затянулся папиросой, выдохнул клуб дыма и с отвращением бросил бычок себе под ноги. – Неужели тебе со мной было плохо?
– Нет, мне было хорошо, – Марина посерьёзнела и опустила глаза. – Но… Знаешь, я не виновата, что всё прошло. А обманывать ни тебя, ни себя не хочу. Если нет внутреннего потрясения, сердечной боли, пронзающей нежности, потемнения в глазах, то зачем продолжать играть в любовь? Она ведь не хорошо отрепетированный спектакль. Разве не так, милый?
– Тебе только кажется, что всё прошло, – настаивал он. – Давай начнём сначала!
– Разве можно начать жизнь с начала? – Марина удивлённо изогнула бровь. – Так же невозможно начать любовь сначала. Она, как жизнь, не повторяется.
– Но её можно продолжить, – совсем тихо сказал дядя Володя. В его голосе было столько нежности и мольбы, что у меня невольно сжалось сердце. Этот большой, красивый, сильный мужчина явно не знал, что делать, и полностью зависел теперь от женщины, которая равнодушно глядела на него.
– Продолжай, но без меня, – Марина сказала, как припечатала. И, не оборачиваясь, пошла прочь.
– Цок-цок-цок! – задорно стучали её каблучки. Ветер развевал тонкую ажурную накидку поверх белой кофточки, и это было так красиво: похоже на крылышки, которые вдруг прорезались на её спине.
Володя, уронив руки, как-то враз сник: плечи опустились, спина сгорбилась – он стоял неподвижно, словно окаменел. А привёл его в чувство Бармалей. У петуха была привычка: торопливо поклевав зернышки сам, он принимался сзывать к угощению своих куриц. Бармалей громко кричал, издавал квохчущие звуки, разгребая при этом землю.
Пеструшка, самая любимая курица Бармалея, сидела в сараюшке на гнезде – неслась, и, видимо, не подозревала о нечаянном угощении. Петух, не в силах перенести её отсутствие, забегал кругами вокруг рассыпанного зерна и заголосил ещё громче. Курицы торопливо склёвывали пшено, и его кучка стремительно убывала. А Пеструшка всё не слетала с гнезда. И тогда Бармалей закукарекал что есть мочи.
Володя очнулся, расправил плечи и, обернувшись, увидел, как я кормлю кур.
– Хозяйничаешь, Пашка? – спросил он. Хотя мог бы и не спрашивать: и так всё понятно. Но я заметил, что взрослые, когда им нечего тебе сказать, обычно произносят ничего не значащие фразы, – и потому на такие вопросы обычно не отвечал.
– Эх, брат Пашка, плохие у меня дела, – он вяло махнул рукой и пошел к дому. – Можно сказать: совсем плохие. Никакие. Сплошной минус. Точка. Конец. Занавес опустился…
Скорее, он говорил это не для меня, а для себя.
– Но занавес на антракт тоже опускают, – бормотал Володя, медленно поднимаясь по ступеням крыльца. – А что, если это всё-таки антракт? Василий! – позвал он отца. – Как ты думаешь, это финал? Или всё же есть надежда, что продолжение следует?
Отец вышел на крыльцо, приобнял дядю Володю за плечи и увёл его в дом. Они даже не обернулись, когда Пеструшка истошно, на весь двор, заголосила, оповещая всю честную куриную компанию, что наконец-то снесла яйцо. Бармалей ответил ей не менее громогласно, и другие куры тоже подняли гвалт, радуясь за свою подружку.
Пеструшка пулей выскочила из сараюшки, подбежала к остаткам пшена и под одобрительное бормотанье петуха принялась торопливо клевать зернышки. Но мне уже было неинтересно на них смотреть, и я тоже отправился в дом.
Мужчины сидели за столом друг напротив друга и тихо, почти одними губами, напевали модную тогда песенку: «Люблю тебя я до поворота, а дальше – как получится…»
Отец, завидев меня, нахмурил брови и предостерегающе поднял указательный палец: не мешай, мол, иди в свою комнату. А дядя Володя вообще меня не видел. Он сидел с закрытыми глазами, и сосредоточенно выводил куплеты этой дурацкой песни о повороте.
Сидеть одному в комнате мне не хотелось, и я решил сходить на речку. Вечером на берегу собиралась вся наша компания. Мы купались, играли в волейбол, разговаривали обо всём на свете. Может, придёт и Зойка. Когда мы стояли в очереди за тетрадками и учебниками, она показалась мне какой-то особенной: то ли из-за нарядного, в розовый горошек, платья, то ли из-за глаз, которые улыбались даже тогда, когда она старалась быть серьёзной, а может, она была другой из-за того, что у неё, оказывается, такие красивые стройные ноги. Интересно, почему я раньше не обращал на них внимания?
Может, потому, что чаще видел Зойку в шароварах или брюках? А тут – красивое платье, аккуратный поясок, перехватывающий её талию, в аккуратной причёске – тонкая заколка серебристого цвета, и на ногах не сбитые кеды, а настоящие туфли-лодочки. Наверное, обнова. Такой обуви я на Зойке сроду не видел. Чего это она вырядилась-то?
Ответ на этот вопрос я получил на берегу реки. Ребята, как всегда, собрались на нашем пятачке у двух развесистых старых ив. Сросшиеся вместе, издали они походили на большую зеленую беседку: ветви ив живописно спадали в воду, образуя ажурный шатёр с парой куполов. Напротив деревьев располагалась полянка, густо поросшая спорышем и мелким белым клевером, посередине её – темно-серый круг кострища: мы разжигали тут костёр чуть ли не каждый вечер. Большаки нас за это не ругали: знали, что и за огнём следим, и, когда придет пора разбегаться по домам, обязательно загасим тлеющие головёшки водой.
Вокруг кострища были положены камни, а на их края – доски: получилось что-то вроде эдакой круглой лавки. На ней хорошо было сидеть после купания, плечом к плечу, – обсушиваясь и вытягивая ладони над пламенем костра: веселые искорки пролетали меж пальцев, а иные, коснувшись кожи, тут же и гасли, успев ожечь мгновенным, но легким укусом.
Чуть поодаль от кострища лежал серый валун с почти плоским верхом. Его обычно занимали девчонки: они там загорали, щебетали о чём-то своём и делали вид, что им и без нас хорошо.
В этот вечер на валуне было всего две девчонки. Одна – Зоя, а другую я не сразу разглядел: она сидела спиной и разговаривала с Мишкой. Он стоял внизу, скрестив руки на груди. На Мишке были замечательные красные плавки с чёрной каёмочкой и веревочками-завязками на боках. Ему их привез отец из Евпатории, когда ездил туда как передовик производства по какой-то особой профсоюзной путёвке. Ни у кого из поселковых ребят не было таких плавок. Мы вообще обходились без них, купаясь в обычных «семейных» сатиновых трусах. Это считалось вполне приличным, поскольку в нашем сельпо отродясь не продавали никаких купальных принадлежностей. Женщины шили себе купальники сами, и фасон у них был один: спереди почти всё закрыто, сзади – небольшой вырез выше лопаток.
Мишка, конечно, выделялся среди пацанов, которые вылезали из воды в обвисших и пузырящихся трусах, с которых струями стекала вода. К тому же, если ткань была покрашена непрочной краской, то по коленям растекались лиловые, черные или синие пятна – в зависимости от колера исподнего. Зрелище ещё то! Но нам на это было наплевать.
– А вон бежит Картошка! – громко сказал Мишка.
Девчонка, сидевшая ко мне спиной, обернулась и столкнулась с моим взглядом. Глаза у неё были большие, мне показалось – в пол-лица, и – зелёные как недоспелый крыжовник. Почудилось: тёмные магнитики зрачков будто притягивают, не отпускают мой взгляд. Я, может, и отвёл бы его в сторону, но – не мог, и всё тут.
– Незнакомка легко улыбнулась, и её глаза засияли ещё ярче.
– Никакая это не картошка, – она пожала плечами. – Это парень.
– Да нет же, – возразил Мишка, – ты не туда смотришь. Вон, смотри вправо: Картошка там!
Картошка – это собака такая. Она ничья. Обыкновенная маленькая дворняжка, разве что мордочка у неё похитрее, чем у других знакомых мне собак. Прямо-таки лисья мордочка! И глаза – умные.
А прозвали её так за то, что она очень любит печеную картошку, причём, с пылу – с жару. Вы когда-нибудь встречали таких собак?
Картошка обычно сидела рядом с нами и терпеливо дожидалась, когда мы испечем в золе клубеньки, принесенные из дома. Причём, она не брезговала даже обугленными, в которых, казалось бы, ни крошки мякоти не осталось. Она осторожно раздирала такую картофелину, снимала с неё зубами черную корочку и всё-таки находила внутри что-то съедобное. От этих упражнений на усах собаки повисали лохмотья аспидной кожуры, напоминающие обрывки копировальной бумаги. Картошка смешно наморщивала нос и чихала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.