Текст книги "Яблоко по имени Марина"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Девчонка скользнула взглядом по собаке и тут же снова перевела его на меня.
– Это Паша, – сказала Зоя.
– Это он? – девчонка почему-то удивилась.
– А это Оля, – кивнула Зойка на девчонку. – Моя двоюродная сестра. Она вчера поздно вечером приехала к нам в гости. Вот, на экскурсию её привела…
Я понимал, что должен что-то сказать в ответ, но почему-то растерялся. А Мишка, между тем, разливался соловьём:
– Оль, у нас тут весело. Тебе понравится. Если хочешь, я тебя на рыбалку возьму. У меня резиновая лодка есть.
«Ага, – подумал я, – ври больше: у тебя! Это лодка твоего отца. Он тебе её больше не даст: сколько можно её протыкать о камни? Мой папа снова твоему отцу одалживал резиновый клей».
Вслух я, конечно, ничего не сказал. Пусть себе хвастает!
– Это тот Паша? – бесцеремонно уточнила Оля у Зойки.
– Да, – Зойка незаметно подпихнула её локтем: молчи, мол. Но я уже понял, что она что-то рассказывала обо мне своей кузине.
– Мы с ним в одном классе учимся, – продолжала Зоя. – И пока ты спала, вместе в магазин ходили.
– А! Ясно. Колокольчик на нём проверяла, – Оля коротко хохотнула, повернулась к Мишке и, потеряв ко мне интерес, продолжила с ним беседу о рыбалке.
Она, конечно, знала, что красивая: светлые, с легкой рыжинкой волосы, чистое лицо – ни красноватых пятен, ни чёрных точечек угрей, нос – прямой, и ничего, что его кончик чуть-чуть вздёрнут – это придаёт ей задорности. Оля, в отличии от Зойки, была худенькой, но тощей назвать нельзя: тело крепкое, сбитое – наверное, она занималась гимнастикой или хотя бы утренней зарядкой. В те времена её транслировали по радио. Я просыпался под бодрый призыв: «Начинаем урок утренней гимнастики. Итак, встали в исходное положение: ноги вместе, носки врозь, руки вытянуть в исходном положении – на ширине плеч…»
Несколько раз я даже пытался выполнять все эти упражнения, но победила утренняя сонливость: мне хотелось ещё хоть немного полежать, подремать лишних десять минут, пока длилась эта всеобщая радиогимнастика. К тому же я, как всякий деревенский парень, и без того упражнялся, например, на грядках с картошкой: попробуй-ка прополи пятнадцать соток! А ещё надо было каждый день таскать в вёдрах воду из колодца, колоть дрова, подметать двор, поливать и удобрять помидоры с огурцами, кормить кур – хлопот, в общем, полно. Это вам не «руки шире, три-четыре», «два подскока – три прихлопа» или что-то в этом роде!
Деревенские девчонки тоже не лентяйничали. Может, некоторые из них поэтому напоминали пацанов – жилистые, краснолицые, с облупленными носами: солнце жарило немилосердно, и даже если прилепишь на переносицу широкий кленовый лист, он вскоре сползет с неё вместе с потом – этого и не заметишь за работой. А вот Оля, сразу было видно, девчонка городская: слишком нежная, и потому – особенная.
Папа говорил, что тот первый мужчина, который сравнил девушку с цветком, был гением, а уже второй, тем более последующие – пошляками. Но что поделаешь, Ольга напоминала мне белую кувшинку, оказавшуюся в букете из своих жёлтых тёзок: вроде бы, форма та же, и размеры – те же, но как разителен контраст! Я мог бы подумать и в обратном направлении: одна жёлтая кувшинка среди белых – тоже была бы наособицу. И какой же цветок тогда лучше – белый или жёлтый? Может, всегда лучше – единственный? Но тогда я об этом не размышлял. Мне просто хотелось смотреть на городскую девчонку, потому что она была не такая, как наши.
– Что уставился? – вдруг спросила она.
Я смутился, но ответил в том смысле, что, мол, глаза есть – они и смотрят, куда хотят.
– Да мне не жалко: смотри! – Оля медленно прикрыла глаза ресницами и так же медленно открыла их.
Чёрт возьми, это напомнило мне ленивые, размеренные движения крылышек бабочки-крапивницы. Кажется, мотылёк задремал, присев на бутон георгина, но попробуй протяни к нему ладонь – тут же взлетит стрелой. Хотя казался таким равнодушным и почти сонным…
– Я-то вдруг подумала, что у меня что-то не так, – лукаво продолжала Ольга. – Смотрит и смотрит… Зой, он, что, на всех девчонок так таращится? Никакого приличия!
– Очень надо мне на тебя смотреть, – буркнул я. – Если хочешь знать, я на гусеницу смотрю.
– Что? Ой! Где гусеница? – Ольга вскочила и заотряхивалась. – Зо-о-ой, убери с меня эту поганку! Ах, я сейчас умру…
Ярко-зеленая мохнатая гусеница между тем уже была готова переползти с рукава платья на плечо. Наверняка её сдуло ветерком с ивы, под которой сидели девчонки.
– Уставился как баран на новые ворота, – бранилась Оля, пока Зойка пыталась веточкой спихнуть гусеницу с рукава. – Нет, чтобы сразу сказать! У меня аллергия на гусениц. Вообще не переношу их. Ой… ах!
Мишка насмешливо переводил взгляд с Ольги на меня и обратно. Он, конечно, понимал, что гусеница абсолютно ни при чём. Может, я её и не заметил бы, если бы Ольга не начала надо мной подтрунивать. И тут, на моё счастье, обнаружилась эта зеленая тварь, на которую можно перевести стрелки.
Мишка переминался с ноги на ногу, ему явно хотелось вставить мне шпильку, но он не решался это сделать – видно, хорошо помнил, как ему досталось на орехи за Марину. С тех пор, кстати, он не задевал меня ни обидным словом, ни тумаком, как прежде.
Зоя наконец сбросила эту разнесчастную гусеницу на землю и, не глядя на меня, произнесла в пространство:
– Действительно, не мог сразу сказать, в чём дело. Чёрт знает что можно было подумать.
И я понял, что она догадалась: её кузина понравилась мне. Оля продолжала отряхиваться и всё спрашивала:
– А вдруг эта гусеница была не одна? Посмотри, Зоя, нет ли еще? Ой, я просто помру, если эта гадость меня коснётся!
Зоя успокаивала её, искоса поглядывая в мою сторону, и всё больше мрачнела. А может, это на её лицо легла тень от вдруг набежавших облаков?
– Эге, – присвистнул Мишка, взглянув на небо. – Кажется, дождь собирается. Не получится, наверное, у нас сегодня костра.
Картошка тоже повернула голову набок и посмотрела на облака. Наверное, она всё-таки немного понимала человеческий язык. Иногда мы её разыгрывали. Кто-то говорил, не обращаясь конкретно к собаке, что сегодня печь картошку не будем – и она начинала жалобно поскуливать. Другой сообщал присутствующим, что если Картошка будет себя хорошо вести, то так и быть – приготовим «пионеров идеал». В ответ на это дворняжка радостно виляла хвостом и оптимистично взлаивала – видимо, обещала быть паинькой. Но третий снова утверждал, что костёр разводить не будем – и Картошка опять становилась грустной. Совпадение? Навряд ли.
Мишка продемонстрировал Ольге эти способности нашей Картошки. Сверх программы собачка даже встала на задние лапы, часто-часто засучила передними лапками, выпрашивая угощение, при этом она преданно смотрела в глаза Мишке и тихонько тявкала.
– Расскажу в городе о вашей собаке – никто ведь не поверит, – восхищенно сказала Оля. – Да вам её в цирк нужно отдать. Готовая артистка!
– Чтоб её там мучили? – не выдержал я. – В цирке животные подневольные. Они, может, не хотят выступать – дрессировщик заставляет.
– Он у нас, Оля, стойкий борец за свободу, – вякнул Мишка. – Картошку ни за что в цирк не отдаст! Уж лучше пусть она будет голодной – зато свободной.
На его подколки мне было наплевать. Я даже не посмотрел в его сторону. Но Мишкина реплика произвела на Ольгу впечатление. Она пожала плечами:
– Надо же, какие у вас оригинальные мальчики живут, – Ольга насмешливо покачала головой. – Я читала, что за свободу животных борется актриса Брижит Бардо, у неё дома настоящий собачатник плюс кошатник, и все, говорят, «дворяне». Вообще, за них обычно скучающие буржуазные дамочки заступаются. А тут – парень. Во даёт!
Её голос переполняла ирония, и я готов был сквозь землю провалиться. Ну, зачем затеял перепалку с этой красивой девочкой? Теперь она будет думать, что я зануда. И попробуй докажи обратное.
Картошке надоело стоять на задних лапах. Она вернулась в исходное положение, виновато глянула на меня и деликатно отвернула мордочку.
– Ну, вот, – Мишка вытянул ладонь вперед. – Капля! Ещё одна. Сейчас дождь разойдётся. Айда по домам!
Редкие дождинки падали в траву, скользили по щеке, мочили листья и камни. Картошка недовольно покрутила головой, смешно чихнула и вдруг, будто кто-то дал ей команду, резво вскочила и опрометью бросилась на дорогу.
– Бежим! – предложила Зоя. – Туча надвигается нешуточная. Не успеем от неё уйти – будем как мокрые курицы.
И мы побежали.
Впереди нас бодро семенила Картошка. На обочине дороги отдыхала в луже стайка серых гусей. Гусак, завидев нашу компанию, лениво поднялся, вытянул голову и громко загоготал. Гусыни поддержали его боевой клич. Наверное, гусак решил, что мы его боимся, если так быстро бежим. Он захлопал крыльями, пригнул клюв почти к самой земле и с шипением бросился в сторону Ольги.
– Аааа! – испугалась она. – Он меня укусит!
– Это собаки кусаются, – не удержался я от замечания. – А гуси клюют и щиплют.
Оля раскричалась ещё громче. Гусыни продолжали тревожно гоготать. Гусак, растопырив крылья, бежал за городской. Картошка озадаченно оглянулась и, обнаружив за собой такую картинку, развернулась и помчалась на гусака. Тот остановился, громоподобно затрубил и начал отступление к луже, в которой за него шумно переживали гусыни.
Храбрая Картошка влетела в лужу и ухватила гусака за крыло, за что тут же получила от него острастку: он долбанул её клювом в голову. Но собака не выпускала крыло, более того – принялась ожесточенно трепать его, только перья полетели. Гусак, тоже не робкого десятка, извернулся и стал бить Картошку другим крылом, попутно он клевал её и злобно шипел. Гусыни подняли оглушительный гвалт, а одна из них, самая большая и тучная, кинулась на подмогу своему предводителю. Ох, и досталось же от них собаке!
Оля успокоилась и, отбежав на безопасное расстояние, с любопытством наблюдала за этой баталией. Куда только её страх девался!
– Смелая собака, – заметила Оля. – Не зря вы её кормите.
– Мы её кормим не за что-то, а просто так, – сказал я. – А гусак тебя просто стращал. Он ещё ни разу никого не клюнул – только пугает.
– Ага, – недоверчиво поёжилась Оля. – Кто знает, что у него на уме. Ишь, как расщеперился!
Картошка уже выпустила гусиное крыло, отбежала на безопасное расстояние и. сбивая лапой пух с носа, ворчала на своего противника. А тот гоголем ходил по луже и, вытянув шею, победно трубил. При этом гусь воинственно хлопал себя крыльями по бокам – показывал, что готов продолжить битву.
Дождь усиливался. Его струи пригибали к земле высокие мальвы во дворах, беспощадно колотили широкие листья георгинов, сбивали со слив перезревшие плоды – они закатывались в сырую траву, поблескивая жёлтыми, розовыми и фиолетовыми боками. Сливы в нашем посёлке любили, и в палисадниках обычно росло сразу несколько их сортов. Весной они радовали глаз кипением белого, розового, красновато-желтого цвета – будто ленивый художник небрежно плеснул красками на еще голые, без единого листочка, корявые деревья. А ближе к осени среди прозрачно-зелёной листвы, начинающей покрываться бордовыми, желтыми, иссиня-черными пятнами, появлялись разноцветные гирлянды слив.
Стараясь не наступать на сливы-падалицы, я добежал до своего дома, взлетел по склизкому крыльцу и дёрнул дверь. На удивление, она оказалась запертой изнутри на крючок. Как же я мог забыть, что мама ещё утром предупредила, что задержится на работе: у них кого-то провожали на пенсию, и по этому случаю намечался торжественный вечер, долженствующий плавно перейти в непременный в таких случаях долгий ужин. А папа с дядей Володей собирались пойти в свой народный театр. Как я понял, режиссёр хотел показать новую постановку на каком-то смотре-конкурсе в городе, и потому проводил репетиции чуть ли не каждый вечер и, что называется, до упаду: папа возвращался поздно, уставший, но в его глазах светился отчаянно веселый огонёк: «Мы всем покажем, что и в глубинке есть настоящая культура, вот так!»
Значит, дома была только Марина. Но почему она так долго не открывает? Я принялся барабанить в дверь ещё громче.
Наконец, дверь открылась. Марина, растрёпанная, в наспех наброшенном халатике, слабо улыбнулась:
– Извини, Пашка, я заснула.
Не дожидаясь, когда я войду в коридор, Марина, придерживая халат на груди, ринулась обратно в свою комнату, бросив на ходу:
– Пошла дальше спать. Что-то меня на дождь разморило…
Время было ещё не позднее, и я позволил себе посмотреть телевизор, по которому как раз показывали «Кабачок 13 стульев» – смешную передачу о польских чудаках и чудачках. Марина обычно тоже её не пропускала, но в этот вечер, видно, и вправду хотела спать. Что вообще-то было странно: обычно она допоздна читала, слушала музыку, что-нибудь вязала или шила – свои самые лучшие обновы она делала собственноручно. В сельпо, хоть Марина и числилась там не на самом последнем счету (всё-таки бухгалтер!), даже по блату взять было нечего: в промтоварный отдел завозили блеклые байковые халатики, однотипные платья из ситца, сатиновые шаровары да старушечьи тужурки и кофты мышиного цвета. На фабриках, где их производили, видимо, раз и навсегда кончились все другие краски, остались только эти – серые, невыразительные, блеклые.
Я вспомнил, как Марина сегодня красиво оделась, особенно ей шла эта ажурная накидка, сотканная, казалось, из паутинок. Она тоже связала её сама – крючком: ниточка за ниточкой, и как только терпения хватило?
Дождь усиливался. Влажный воздух наполнился запахами череды и полыни – как-то грустно, с горчинкой, но сердитый ветерок нет-нет да и добавлял в этот аромат острую нотку свежей зелени, пропитанной чем-то сладким и солнечным: так пахнут яблоки, созревающие в нашем саду. Как раз под моим окном стояло дерево, одна ветвь которого задевала окно. Если её раскачивал ветер, то ветвь начинала стучать о раму, касалась наличников, тихонько, как котёнок, царапала стекло.
Эта ветка была так густо усыпана яблоками, что согнулась дугой под их тяжестью, и мама с тревогой, бывало, глядела на неё: «Как бы не обломилась! Первый год такой урожай. Особенное нынче лето».
Я подошёл к окну, чтобы закрыть форточку: ветер пригоршнями плескал через неё воду на подоконник. И когда я уже хотел повернуть защёлку, услышал мелодию песни, которая мне почему-то очень нравилась, хотя ни одного слова в ней не понимал: «Я ни о чём не жалею», Эдит Пиаф.
Пластинку с её песнями как-то продавали в нашем сельпо. Обычный желтоватый конверт с пышными розочками, с одной стороны надпись «Завод грампластинок «Мелодия», с другой – «Мелодии французской эстрады». Ничего особенного. Не то что пластинки с Эдитой Пьехой: на обложке она сама, красивая, улыбающаяся и нарядная, на обороте – список песен, которые записаны на диске. Всё ясно и понятно. А тут – не поймёшь что: «Мелодии французской эстрады», никому неизвестная в посёлке певица с неправильным именем Эдит. Мы-то считали, что есть Эдита, и только Эдита – правильно, и поёт она лучше всех. Но Марина взяла эту невзрачную пластинку. Прибежала с ней домой радостная, сияющая от счастья: «Я давно мечтала купить эту грамзапись. Вы не представляете, какое это чудо – Пиаф!»
Мне сразу понравилась песня «Я ни о чём не жалею». Весёлая такая. И ужасно грустная. Мне казалось, что певица поёт о том, что когда тебе хуже всех на свете, не надо подавать вида – нужно улыбнуться, как ни в чём не бывало, и пусть все думают, что у тебя всё в порядке. Потому что всё, что ни делается, делается к лучшему – это во-первых, а во-вторых, наша жизнь бывает всякой, и если тебе сегодня плохо, то завтра будет хорошо, и стоит ли о чём-то жалеть?
Я снова раскрыл форточку. Прислушался. Точно! В комнате Марины был включён проигрыватель, звучала песня Эдит Пиаф. Только она кончалась, как тут же начиналась опять. Видимо, Марина переставляла её снова и снова.
– Включи что-нибудь ещё, – услышал я вдруг мужской голос. Он говорил где-то рядом со мной. Порыв ветра донёс до меня крепкий табачный дух. И я понял: в комнате Марины форточка тоже открыта, а её гость курит в неё, чтобы не портить дымом воздух.
– Говори тише, – цыкнула Марина. – Мальчишка услышит.
– Да он ничего не понимает, – усмехнулся мужчина.
– Всё равно нечаянно может проболтаться, что у меня кто-то был ночью, – Марина говорила тихо, но я всё же разбирал сказанное. – Отойди ты, наконец, от окна. Не дай бог, Лиля сейчас пойдёт или Василий – увидят огонёк папиросы в окне, что подумают?
– А тебя это волнует?
– А тебя нет?
– Мы же, вроде, всё уже решили…
– Но приличия-то надо соблюдать, Иван.
– А что, любовь может быть неприлична?
– Вань, ну, перестань, отойди от окна…
Из соседней форточки красной звездочкой вылетел окурок и, описав замысловатый пируэт, упал в сырую траву. Послышался стук закрываемой фрамуги, и после этого – ни звука.
Я узнал голос. Это был Иван.
Когда Марина просила меня позвонить из телефона-автомата, я сначала не мог понять, с кем мне приходится говорить. Голос казался знакомым, но телефонная линия так искажала его, что я долго не мог догадаться, что он принадлежал соседу. А когда понял, мои услуги Марине уже не требовались. Она, видимо, решила обходиться без телефонных разговоров с Иваном. А может быть, они изобрели какой-то другой способ связи? Не знаю.
То, что в комнате Марины был Иван, и они слушали песню Эдит Пиаф, а может быть, даже занимались тем, чем наедине занимаются мужчина и женщина, – меня потрясло. А как же Володя? Он ведь любит Марину! И страдает. Это каждому видно и понятно: он из-за неё места себе не находит. А она – с Иваном. Да у него ведь жена есть! Зачем ему ещё Марина? И зачем он ей? Хмурый, неразговорчивый, а если заговорит, то мат-перемат через каждое слово. Правда, он так только в мужской компании общался, например, за игрой в домино. А при женщинах сразу культурным становился: «Простите-извините-пожалуйста…»
Дядя Володя так не притворялся. Он всегда был сам собой – весёлый, сильный, замечательный. И у него столько талантов! Например, талант ремонтировать мебель. Она у нас постоянно разваливалась: то крышка у комода повиснет на одной петле, то стул вдруг колченогим сделается, но хуже всего, когда рассыхается платяной шкаф: длинная палка-вешалка выскакивала из пазов – и плечики с навешанной на них одеждой грудой вываливались наружу; полочки с полотенцами и бельём тоже срывались с хлипких втулок. Что только папа ни делал, а шкаф до конца починить не мог. Новый же нам не светил: в сельпо за мебелью была очередь, и родители подсчитали, что первыми в ней они станут чуть ли не к своей пенсии.
Дядя Володя, узнав об этой проблеме, весело присвистнул и попросил у отца инструменты. «Да ну! – отмахнулся папа. – Эту рухлядь даже старик Хоттабыч не отремонтирует!» – «Давай-давай, – настырно подталкивал его Володя. – Где тут у тебя стамеска, ещё ножовка понадобится. А столярный клей есть?»
В общем, они с отцом, считай, весь день проколдовали над нашей старой мебелью – и всё-таки отремонтировали. Причём, папа больше на посылках у Володи был: «Принеси то, дай это, подержи тут…»
А ещё у дяди Володи был талант поднимать настроение. Увидит, что сижу бука-букой и обязательно подойдёт, что-нибудь весёлое расскажет или просто подмигнёт, а то, бывает, сядет рядом и спросит: «Что, сам себя не понимаешь? Это, брат, со всеми бывает. Особенно в твоём возрасте. Тут главное – ни на кого не обижаться. Вот я, помню, со своей матерью как схвачусь: она мне слово – я ей два, и всё мне казалось, что отсталая она, ничего не понимает, вредная… А теперь мне стыдно. Это я был вредный. А вредным был, потому что хотелось поскорее стать взрослым, и чтобы со мной считались. Но это я уже потом понял…»
Конечно, он говорил как взрослый. Но это был взрослый, который помнил себя подростком. Отец тоже об этом помнил. Он вообще у меня замечательный: с ним можно обо всём на свете говорить, а то и вообще без всяких слов обойтись: просто рядом посидеть, помолчать – как-то спокойнее на душе делается, косматость настроений будто ласковая рука пригладит, теплее станет… Но всё-таки отец то ли стеснялся, то ли не считал нужным рассказывать о себе. И ещё он всегда поддерживал маму, даже если она бывала неправа. Он думал, что у родителей должно быть единое мнение. А дядя Володя ни с кем не держал совет – только с собой.
А то, что он был военным, это разве не замечательно? Аккуратная форма, франтоватая фуражка, начищенные до зеркального блеска сапоги – класс! Пацаны завидовали мне: ни у кого из них не было такого знакомого. Впрочем, разве он просто знакомый? Мне хотелось, чтобы он стал моим старшим другом. Но дяде Володе, кажется, нужна была только Марина. Он и к отцу ходил в гости, как я теперь понимаю, только из-за неё.
А Марина променяла его на Ивана. Это никак не укладывалось в моей голове. Но, может, я плохо о ней думаю? А что, если они всего-навсего друзья, как я с Зойкой, к примеру? Мишка чёрт знает что о нас думает, а мы даже и не целовались ни разу. Да и с чего бы это вдруг с Зойкой-то целоваться? Она, оказывается, симпатичная девчонка. Я этого раньше даже и не замечал. Но чтобы целоваться? Да ну! Может, и у Марины с Иваном ничего такого нет? А я уж подумал… Нет, не скажу, что я подумал.
Шум дождя убаюкивал, и я заснул довольно быстро. Приснился мне сон, в котором сначала ничего не было, кроме ярких мохнатых звёзд, похожих на те, что вешают на новогодние ёлки, – только они были вроде как живые и настоящие, меж ними бродила круглолицая Луна, проносились хвостатые кометы, рассыпались блистающими искрами метеориты. Я плыл в теплом пространстве, трогал светила руками, весело уворачивался от летящих навстречу алмазных астероидов. На одном из них сидела принцесса. Астероид был маленьким, может, чуть побольше надувного резинового шара, с которым маленькие дети учатся плавать.
Принцесса сидела на нём верхом, обхватив его ногами. Серебристый шлейф платья развевался как сказочный флаг, таинственно мерцали жемчуга и каменья на груди, нестерпимо сверкала на голове золотая корона. Принцесса сидела ко мне вполоборота, и я не сразу разглядел её лицо. Мне казалось, что оно должно быть самым прекрасным на свете. А когда принцесса наконец-то обернулась, чтобы посмотреть на меня, я увидел, что это Оля.
Она удивлённо глянула прямо в глаза – и этот взгляд, казалось, проник в меня глубоко-глубоко, прошёл сквозь сердце и замер под ним сверкающим холодным лучом. Меня ожгло, как лёд ожигает разгоряченную кожу. И в этот миг я проснулся.
Сердце билось как рыбка на крючке. Лоб покрылся испариной, а горло, как мне показалось, легонько сжимает мягкая лапка. Она была тёплой и такой явственной, что я решил её потрогать, но на шее ничего не обнаружил– нащупал лишь упруго пульсирующую жилку.
Ещё совсем недавно я верил в то, что сны насылает Оле-Лукойе. И если мне снилось что-нибудь плохое, тревожное, то я думал, что в чём-то за день провинился – сказочный старичок об этом узнал, вот в наказание и крутит надо мной зонтик с мрачными видениями. Я просыпался и, чуть не плача, долго лежал с закрытыми глазами, боясь посмотреть в темноту комнаты. Мне казалось, что где-то рядом притаился другой Оле-Лукойе.
О нём почти никто не знал. И я бы тоже не узнал, если бы однажды не залез в большой фанерный чемодан, стоявший под родительской кроватью. Мне строго-настрого было запрещено его даже открывать, но в тот день я остался дома один, от скуки захотел вырезать из бумаги несколько фигурок, и мне понадобились ножницы. Те, которые мне купили для уроков труда, куда-то запропастились. И тут я вспомнил, что мама держит в чемодане большие ножницы в кожаном футляре: они достались ей от бабки, которая была портнихой.
Мама называла эти ножницы торжественно – семейная реликвия, и даже сама пользовалась ими лишь в исключительных случаях: когда кроила себе юбку или, допустим, перешивала, папины брюки для меня. Она такая рукодельница у нас!
Я приоткрыл крышку чемодана и запустил под неё руку, пытаясь нащупать ножницы в какой-то мягкой рухляди, среди коробочек, клубков шерсти, катушек ниток и других предметов. Так и наткнулся на гладкий, приятный на ощупь квадрат. На его поверхности прощупывались какие-то выпуклости, похожие на буквы. Что же это такое? Забыв о родительском наставлении, я ухватил это нечто и вытянул на свет божий.
В руках у меня оказался большой книжный том. Выпуклые, разноцветные буквы хороводили название: «Сказки, рассказанные детям», под ним шла витиеватая строка – Ханс Кристиан Андерсен. Я уже читал его истории, и они мне очень нравились. В школьной библиотеке на сказки Андерсена всегда была очередь, его книги прошли через столько рук, что их листы разлохматились от постоянного перелистывания наслюнявленными пальцами, а первоначальные иллюстрации было трудно рассмотреть из-за бесчисленных дорисовок доморощенных любителей живописи.
Этот же том, большой и тяжелый, был чистеньким, разве что чуть-чуть потёрт. Я открыл его наугад и увидел на чёрно-белом рисунке всадника, который скакал во весь опор. Он прижимал к себе детей – мальчика и девочку, за его спиной сидел бородатый старик, но всадник протягивал длинную руку ещё и к девушке, которая шествовала впереди него. Мало ему, видно, было попутчиков – хотел ещё и эту красавицу посадить на лошадиный круп.
Кто это?
Взгляд скользнул по тексту:
«Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднёс его к окну и сказал:
– Сейчас увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его также Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нём весь вышит серебром, что твой гусарский мундир, за плечами развевается чёрный бархатный плащ! Гляди, как он скачет!
И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых, и малых.
Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:
Какие у тебя отметки по поведению?
– Хорошие! – отвечали все.
– Покажи-ка! – говорил он.
Приходилось показать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, – позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку.
Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли – сразу прирастали к седлу».
Это была совсем другая история! В школьной книжке Оле-Лукойе присутствовал один, и ни о каком брате даже не вспоминал – добродушный, милый волшебник, навевающий чудесные сновидения. А тут – такая страшная история. Подумать только, у него есть брат, имя которому Смерть! И он тоже рассказывает сказки, каждому – такую, какую заслужил. И бедные дети с плохими оценками прирастали от страха к седлу. Это ли не ужасно: сказка бывает злая!
Меня потрясло, что у Оле-Лукойе есть двойник. Я слишком долго верил в то, что сон наступает из-за сладкого молока, которым волшебник брызгает в глаза: они слипаются, и нет мочи поднять вмиг отяжелевшие веки, и вот уже некто добрый начинает нашёптывать головокружительную историю… Но может придти и тот, другой, кто проверяет твои оценки, и ты можешь ему не понравиться и оказаться позади него. А что, если он захочет унести седока в мир теней? Ведь имя ему – Смерть!
Наверное, именно тогда я впервые понял, что правду знаешь не всегда, особенно если её от тебя оберегают. Кто-то же догадался убрать из сказки Андерсена другого Оле-Лукойе, будто его никогда и не было – и получилась интересная история. Зачем стращать ребятишек зловещим всадником? Пусть они верят только в добрых волшебников. Но это одна сторона правды. Другая остаётся в тени, и она вроде как и не очень-то нужна, можно и без неё обойтись. Но ведь это – неправда!
Я вспомнил слово «цензура», которое иногда мелькало в разговорах отца и дяди Володи. Они возмущались, что из-за неё люди не только не знают всей правды, но даже книжки читают не такие, какими их написали писатели. Я решил, что-то в нашей стране боится, что страшные сказки могут напугать – вот и вырезали из них всё, от чего замирает сердце и душа уходит в пятки.
Наверное, сон с Ольгой на меня наслал другой Оле-Лукойе. В отместку за то, что я вёл себя с ней не так, как положено приличному парню. У меня плохая оценка по поведению – и, пожалуйста, Паша, слушай злую сказку и смотри скверный сон. Он ничего-ничего не понимает, этот другой Оле! И ему, наверное, никогда не было тринадцати лет. Он сразу родился старым и строгим, знающим, что такое хорошо и что такое плохо. Иначе бы кое о чём догадался…
Ну, не знаю я, почему в меня иногда вселяется бес противоречия. А может, и не вселяется – скорее всего, дремлет где-то внутри и никак себя не выказывает, хитрец и злыдня эдакий, а в самый неподходящий момент просыпается и, потягиваясь, тыкает острым локотком в бок. Может, нечаянно, а может, и нет, потому что этот тычок – как подначка: ну что, ты как все, милый мальчик, и не имеешь своего мнения, и ничем особенным не выделяешься?
Бывает, что понравится какая-нибудь девчонка, и вместо того, чтобы сказать ей, допустим, что-нибудь хорошее, я начинаю говорить какие-нибудь гадости или вообще делаю вид, что она мне – глубоко параллельно, фиолетово и вообще по барабану. А всё почему? Да потому, что боюсь. Боюсь, например, оказаться в глупом положении. До сих пор сгораю от стыда, как подумаю о Мальвине. Это девчонка из нашего класса. И на самом деле её зовут Маша, но у неё такие роскошные белокурые кудряшки и большие голубые глаза, а на голове – пышный бант, что невольно вспоминаешь красавицу-куклу из мультика про Буратино.
Мне очень хотелось подружиться с Мальвиной. Она казалась мне необыкновенной. И однажды я решился. «Давай буду носить твой портфель, – сказал я. – Всё равно нам по пути домой». А Машка округлила свои и без того круглые глаза, фыркнула и покрутила пальцем у виска: «Ты чо, сдурел? Я сама не безрукая!» Хотя прекрасно знала этот школьный обычай: если мальчик дружит с девочкой, то обязан таскать её портфель. Просто я не был ей нужен, вот и всё. Но зачем она растрезвонила о моём предложении своим подружкам? Вскоре все знали: Павлик, мол, влюбился в Мальвину, хотел её личным портфеленошей заделаться, но она послала его, урода, куда подальше.
Случилось всё это в четвёртом классе, пора бы и забыть, но не могу. Об истории с Мальвиной я сразу вспомнил, как увидел Олю, вернее, её глаза – такие же большие, чистые и по-ангельски невинные. В той старинной книжке из чемодана под кроватью, со сказками Андерсена, было много рисунков, и на одном из них – курчавые ангелочки. Взгляд у них точь в точь как у Мальвины и Ольги: глядят вроде на тебя, но на самом деле – мимо, будто ты для них пустое место. И при этом глаза – чистые, прекрасные, ласковые!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.