282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Николай Страхов » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 17 декабря 2024, 13:00


Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В этой сумятице истинно диких суждений, вихрем поднявшихся и кружащихся около Толстого, прежде всего ясно одно – до какой степени он противоречит ходячим понятиям, установившемуся складу мыслей, и до какой степени он поразил умы, разбудил их и встревожил. Один из его противников, и притом очень жестоких, хорошо выразил это впечатление. «Что нам делать, – восклицает он, – в виду этой страшной Медузиной головы, этого колоссального, как по силе и полноте, так и по совершенному отсутствию оснований (?), осуждения всего нашего бытия (то есть нашей жизни) в бессмыслии, лжи и разврате»?

Тут нас должна изумлять и радовать сила, с которой действует проповедь, но вместе с тем нам объясняется, отчего все пустились защищаться от нее и защищаются как попало и чем попало. Страннее же всего и почти невероятно тут одно явление: каким образом люди ученые, обладающие духовным просвещением, не видят настоящих оснований этой проповеди или даже находят в ней совершенное отсутствие оснований? Почему от них совершенно укрылся христианский характер этой проповеди, тогда как он выступает в ней повсюду, в чертах ярких, выпуклых, даже преувеличенных? Чтобы отвечать на это, остается одно предположение: должно быть, никому уже не знаком истинный дух христианского нравоучения; должно быть, он стал очень далек от мыслей даже людей очень ученых и просвещенных. И таково действительное объяснение дела: другой дух завладел нашим просвещением, и мы, теперешние просвещенные люди, не только не следуем Христу, но и перестали понимать, чему Он учил.

Над Толстым иногда подсмеиваются за то, что, рассказывая о своих поисках за истинной нравственностью, он выражается с большой живостью, как будто он первый нашел ответы на вопросы, которые старался разрешить. Если бы мы оглянулись на себя, то мы перестали бы смеяться; среди нас Толстой, конечно, был бы прав, сказав, что именно он открыл настоящий дух Христова нравоучения.

Судить о христианском нравоучении вовсе не легко для тех, кто попал в поток современного образования и никогда не выходил из него. Вся наша жизнь построена на других началах. Но дух этого учения, возникший две тысячи лет назад, еще действует во всем мире и прошел через долгую историю, в которой раскрывал себя в различных направлениях, выражался в жизни и мысли длинного ряда поколений, воплощался во множестве разнообразных лиц, часто несравненных по высоте души и всяким достоинствам. Все это, весь этот мир – и прошлый, и настоящий – остается нам чуждым; мы прикасаемся к нему только внешним образом и не имеем понятия о том, как он огромен и что он в себе содержит.

Замечательно, что до сих пор объем того, что пишется и печатается по части религии, то есть по части богословия, истории христианства, христианских наставлений и размышлений, толкований Библии, споров, рассказов и пр., во всех странах объем этой литературы далеко превосходит объем всякой другой области писания и печатания. Но эта духовная сфера как будто отделена от нас высокой стеной и ни малой долей не входит в колею наших привычных ежедневных чтений, мыслей и разговоров. Туда нам нужно заглянуть, там искать поучения и точек опоры, если желаем иметь какие-нибудь основания для суждения о Толстом.

Дух христианского нравоучения есть нечто глубокое и живое, есть некоторый поворот всей человеческой души в сторону вечности. Он овладевает всем существом человека и, живя в нем, стремится изменить все его склонности и действия, кладет свою печать на все движения ума и сердца. И он всегда себе верен; в различных людях и в различных обстоятельствах он дает все те же различные развития и уклонения. Он есть некоторая жизнь, высшая жизнь нашей души, и, как жизнь, он вечно тот же, и вечно нов и свеж. Поэтому если взять любое из наставлений Толстого, любую из его мыслей, относящихся к нравоучению, то всегда можно найти эту мысль или близкую к ней в одном из учений, возникавших на почве христианства. И в пределах Церкви, и за ее пределами один и тот же дух принимал множество видоизменений. Секты были обыкновенно только более резкими и крайними из этих видоизменений.

Таким образом, от самого начала христианской истории и до нашего времени идет непрерывный ряд и таких учений, в которых на первое место ставилась практика святой жизни, осуществление нравственных идеалов. Последователи этих мирных и чистых учений всегда внушали к себе невольное уважение, и многие стали для всего мира образцами, типами нравственных достоинств. Монах, подвижник, гернгутер, квакер – эти слова сделались нарицательными, стали общим названием для обозначения известного поведения, известных добрых качеств.

Вот в какой области нужно искать наиболее близких аналогий для проповеди Толстого. Он приходит часто к заключениям, которые уже давно выведены. Этого обыкновенно не понимают и не знают его порицатели; они иногда считают личными его фантазиями, осмеивают и презирают то, под чем охотно подписались бы христианские светила давнего или нового времени.

Никак не следует, однако же, думать, что речи Толстого составляют какое-нибудь подражание или повторение старого. Удивительная сила этой проповеди зависит именно от ее чрезвычайной самобытности. Самобытность ведь не всегда состоит в новости предмета; высшая оригинальность, конечно, заключается в глубине и полноте, с которой писатель проникает в какое-нибудь всегдашнее, вечное начало человеческой души. Наставления Толстого представляют полное своеобразие; они движутся по своим особым путям, захватывают особые сферы чувств и предметов и освещают их с особых сторон. Ибо это живая, искренняя речь человека, откровение его сердца, живущего тем самым, что он говорит. Тут все новое, потому что все живое. Вполне характеризовать его направление было бы, я думаю, не легко. В самых первых его художественных произведениях уже сильно высказываются его христианские инстинкты. В «Детстве» юродивый Гриша и нянюшка Наталья Савишна описаны с сочувствием, к которому не примешивается ни единой нарушающей черты. В самом центре «Войны и мира» помещена фигура Платона Каратаева и его рассказ о безвинно пострадавшем купце – тот рассказ, который, как говорят, особенно полюбился народу, когда был издан отдельно. «Анна Каренина» оканчивается обетом Левина «жить no-Божью».

Мы напоминаем здесь только две-три точки; но им соответствует весь дух этих произведений: беспощадное обличение всякой фальши, всякой душевной нечистоты; постоянное преклонение пред «простотой, добром и правдой». Невозможно представить себе вкуса более чистого и более тонкого, чем тот, с каким проводится везде черта между дурным и хорошим, между душевным безобразием и душевной красотой. И красотой признается только одно смиренное и бескорыстное, только целомудренное и самоотверженное, только искреннее и любящее.

При этом художник чужд всякой восторженности и сентиментальности, всяких порывов и преувеличений; напротив, он ведет дело с неподкупной трезвостью взгляда, с небывалой остротой анализа, как человек, всеми силами ума ищущий истины и ненавидящий обольщение. Так составился в его душе неотразимый идеал нравственной жизни, больше всего почерпнутый из душевного склада простого народа, и, когда потом поднялись в нем религиозные запросы, он скоро понял, что это идеал христианский, и стал изучать его в Евангелии и выражать в своих рассуждениях.

Мы не будем здесь пытаться полнее определить особенности нравоучения Толстого, которые легче чувствовать, чем высказать; скажем лишь вообще, что писания его чрезвычайно поучительны, представляют множество черт своеобразного склада нравственных понятий, притом такого, который особенно привлекателен для русского чувства.

* * *

Итак, у нас явился христианский нравоучитель. Какая радость! Осуждая его за то, что он впадает в ересь, нужно же помнить, что, во-первых, он все-таки человек религиозный, следовательно несравненно ближе к правильно верующим и несравненно лучше той бесчисленной толпы, которая отвергает всякую религию, которая питает к ней презрение и ненависть. А во-вторых, что значит вся его ересь сравнительно с теми ужасными учениями, которые у нас так распространены и действие которых еще недавно изумляло весь мир и заставляло содрогаться Россию, как будто она готова была разрушиться?

Если мы вообще взглянем на наше умственное развитие, на те идеи, которые жили и господствовали в наших образованных классах, то мы должны будем признать Толстого явлением и радостным, и совершенно неожиданным. Наше просвещение, по некоторому неизбежному ходу вещей, получило общий характер отрицания, – факт известный, давно и часто обсуждавшийся. Укажем на те два разряда людей, которых нужно считать лучшими образчиками нашего просвещения, его наиболее последовательными носителями. Одних можно назвать анархистами, потому что принцип их – произвол индивидуального человека, следовательно, отрицание всяких начал нравственных, общественных, государственных, экономических, как стесняющих индивидуальный произвол.

Эти люди признают только одно начало – равноправность всех произволов, видят в этой равноправности единственное общее благо и потому исповедуют политический радикализм, то есть считают долгом разрушать всякую власть, всякую связь между людьми, идущую дальше полюбовных соглашений. Такова обыкновенная, торная дорога нашего просвещения. Отсюда беспрерывное раздражение, постоянные колебания в частной и в общей жизни. По этой дороге идет главная масса наших образованных классов, и только внутренние тайные силы, только незаглушимые инстинкты удерживают большинство от крайних ходов, на которые толкают его сознательные его понятия.

Но есть другой разряд просвещенных людей, в сущности, гораздо худший, хотя менее заметный. Они вполне заслуживают имени нигилистов, потому что действительно ничего не признают, кроме себя и своих наслаждений. Они ни с чем не борются, а только всем пользуются. Для них религия, государство, патриотизм – чистые предрассудки, но предрассудки удобные и необходимые для их спокойствия и благосостояния. Они бывают часто безукоризненно честны, приличны и даже справедливы, но только потому, что это наилучшие условия для приятного общежития, которые глупо было бы нарушать. Но где можно, там они такие деспоты, распутники и эгоисты, каких еще мир не создавал. И понятно, что эти истинные нигилисты – великие враги не только анархистов, но и всякого, кто вздумает тревожить их совесть серьезными требованиями.

Вот среди какой атмосферы возник Толстой. Полное отсутствие всякой религиозности, у лучших – злоба, у худших – гниль, и нигде просвета среди этого мрака. Казалось бы, ревнители веры должны были с ужасом и сокрушением смотреть на такой ход умов, продолжавшийся многие годы и десятилетия, и Толстой должен был их обрадовать, как неожиданно появившаяся заря. Между тем, если судить по многим их речам и заявлениям, можно подумать, что они равнодушно сносили тьму и хаос нашего образованного мира и что эта поднявшаяся заря вызвала у них только раздражение, а не сочувствие. Они вооружились против Толстого с большим жаром, чем когда-нибудь вооружались против самых жестоких отрицателей и вольнодумцев. Они вовсе не замечают, что, опровергая его, они большей частью противоречат сами себе. Толстой стал проповедовать преданность воле Божьей, нестяжание, воздержание, непротивление; случалось, однако же, что даже иноки нисколько не радовались этой защите обетов, ими самими даваемых и соблюдаемых, а, напротив, находили тут преувеличение и даже клевету на мирскую жизнь.

Споры и нападения, как борьба убеждений, как знак живой любви к предмету, есть хорошее дело. Понятно, что духовные лица, глубоко заинтересованные учениями веры и нравственности, с такою ревностью выступили со своими суждениями, когда вопрос коснулся важнейшего их дела. Но очень жаль, что они не всегда ясно видят общее положение обстоятельств, среди которых действуют. Если бы Толстой принадлежал как-нибудь к церковной иерархии и вдруг отступил от правильного учения и старался увлечь своими толкованиями лиц, принадлежащих к хранителям этого учения, то, конечно, тут была бы возможность вреда, против которой нужно бы было вооружиться.

Если бы Толстой обратился к простому народу с проповедью каких-нибудь новшеств в вере, то нужно было бы тоже внимательно стоять настороже. Но ведь ни того, ни другого сказать нельзя. Он не принадлежит к этим сферам, он не из них вышел и не в них действует. Он литератор, то есть писатель так называемых образованных классов; он вышел из нашего светского просвещения и действует своими писаниями в той сфере, где имеет силу и значение светская литература. Для духовных лиц он постороннее явление, сколько видно, не могущее производить на них никакого действия; для простого народа его рассказы составляют только подтверждение верований и понятий, в которых этот народ издавна растет. Но для литературы и литературной публики он есть нечто истинно новое, и тут происходит его влияние, удивительное по обширности и силе.

Возьмите же теперь содержание и свойство этого влияния, сообразите, до какой степени среда, где это влияние действует, была искажена и обессилена в умственном и нравственном отношении, какие чудовищные извращения душ она порождала, как была чужда всякой религиозности, – и вы увидите, что Толстой есть явление, на которое можно только дивиться и радоваться.

Наше умственное движение, которому грозила жалкая участь все больше мелеть и все шире расплываться мелкими потоками материализма и революционизма, вдруг получило неожиданный поворот, давший ему иное, глубокое течение, и истинно отрадный по тому духу, которым он внушен. Не только у нас, но во всех образованных странах, запуганных нашим нигилизмом, невольно обратилось внимание на этот поворот, и уже не с чувством страха и отвращения, а с чувством любви и умиления.

Но как же это могло случиться? Не есть ли вся эта история – пустое поверхностное волнение, в котором нет связи между движениями, и они несутся то в ту, то в другую сторону, смотря по прихоти ветра? Нет, самые размеры дела уже так крупны, что нельзя думать подобным образом. Всматриваясь в различные формы, которые принимало и принимает волнение нашей «интеллигенции», мы увидим, что источник этих движений всегда один. Интеллигенция мечется потому, что она оторвана от почвы, что у нее нет твердых опор для спокойного движения по определенным направлениям, и она постоянно ищет этих опор, она гонится за их призраками, и гонится искренно и горячо, жертвуя всем, ломая все, часто рискуя и своей, и чужой жизнью.

С этой стороны, если взять эту существенную черту дела, осудить нашу интеллигенцию невозможно. Что же ей делать, если, отбившись от своего народа и его веры, она повисла на воздухе? Если просвещение, почерпаемое с Запада, не дает ей покоя и устойчивого положения, а приносит с собой только тревогу и раздражение?

Русское племя – да, кажется, и всякое славянское – чрезвычайно расположено к умствованию. Вопросы о Боге, мире и человеке всегда находят себе у нас ревностных решителей. Обыкновенно наше образование, а равно и научное подготовление, притупляет, отбивает этот вкус к общим философским вопросам, но он часто обнаруживается у простых людей, да пробивается и у всяких, как неизгладимый след того религиозного отношения к жизни, которое внушается христианством. Знать цель человека, знать смысл жизни – это желание в нас не угасает, и вместе не угасает расположение ни перед чем не остановиться, все бросить ради этой цели и этого смысла. Отсюда наша неустойчивость; над нами не имеют прочной власти, не могут связать и поработить нас никакие лишения и блага, так как мы всегда пытаемся стать выше их.

По сущности своей, это, без сомнения, – прекрасное настроение, но оно тем опаснее и уродливее, когда бывает направлено в дурную сторону. Таков был и есть наш нигилизм; радикальное излечение от этого зла, очевидно, возможно лишь тогда, если мы самую силу, его порождающую, обратим в добрую сторону. И это сделал Толстой, и в этом разгадка удивительного поворота умов.

Для пояснения сошлемся на замечания, которые недавно высказал один ученый иностранец, взглянувший на дело с особой точки зрения.

Французский политико-эконом Сен-Ромен пишет, что у нас, в России, молодые люди слишком мало расположены «искать обеспеченной и почтенной жизни в каком-нибудь ремесле или искусстве», что русские вообще «имеют резко проявляющийся вкус к отвлеченностям и мечтаниям», и от этого вышло вот что: «В то время, когда мир стремится по пути материального прогресса, наш реформатор, граф Л. Толстой, с великолепной наивностью садится себе на краю дороги и приглашает проходящих присесть около, покинуть промышленный труд и заняться самой простой, первобытной обработкой своего клочка земли. Понятно, – восклицает Сен-Ромен, – он останавливает только тех, у кого нет сил идти, хромых да ленивых. Крепкие проходят, даже не взглянув на него»

Вот как представляется эта история тому, кто смотрит на нее с точки зрения чисто земных благ, «жизни мира», как выражается Л.Н. Толстой. Французский ученый думает, что «обеспеченная и почтенная жизнь» есть благо, которого каждый должен желать, что ради этого блага нужно отгонять от себя всякие «отвлеченности и мечтания» и что молодые люди, одаренные свежими силами и жаждой деятельности, непременно должны выходить на «путь материального прогресса, по которому стремится мир» в настоящее время.

Эти советы, без сомнения, благожелательны; но сейчас видно, что они берут дело не вполне и потому не могут на всех подействовать. Есть люди, которые ставят на первое место не то, чтобы жизнь их была «обеспеченна и почтенна», а то, чтобы она была самоотверженна или, по крайней мере, совершенно чиста и справедлива. Точно так же иные не находят ничего привлекательного в том, чтобы идти по пути материального прогресса и ему содействовать, – напротив, готовы на труды и жертвы для прогресса нравственного. Осудить таких людей мы никак не можем, и нужно бы было даже считать великим горем, если бы они стали у нас исчезать.

* * *

Удивительного в наставлениях Толстого нет ничего. «Помилуйте, – говорил нам один почтенный человек, сердившийся на упадок ума и творчества Толстого, – он пустился теперь в ту самую мораль, которую знает и может проповедовать каждый пономарь!» Удивительно и истинно чудесно то, что эти наставления подействовали, что эта «пономарская мораль» вдруг обнаружила такую силу в той среде, в которой прежде была встречаема только скукой и презрением. Уже с давнего времени на нашу интеллигенцию не имели никакого действия ни простой народ, ни духовные лица. Народ не мог иметь действия потому, что просвещенные люди ставили себя далеко выше его и все мечтали только о том, чтобы просветить и облагородить эту темную массу.

Духовные лица были бессильны потому, что их мысли и речи так же не входили в общение, не сливались с понятиями и взглядами нашего просвещения, как масло не сливается с водой. Толстой сделал нечто, по-видимому, невозможное: он добыл из какой-то глубины живую воду, с которой могут сливаться и наша обыкновенная вода, и наше обыкновенное масло. Если вспомним, что он никогда прежде не был любимцем молодого поколения и что он стал резко противоречить самым распространенным его стремлениям, то нас поразит жизненность мысли, которая нашла себе отзыв, несмотря на эти препятствия.

И странно было бы не радоваться этому действию. Огромное и благотворное значение деятельности Толстого иногда было признаваемо даже духовными писателями, то есть теми, чьи суждения в этом деле всего строже и неуступчивее. Приведем несколько слов, сказанных года четыре назад в журнале «Странник». Автор доказывает, что со времени освобождения крестьян умственное движение в нашем обществе, несмотря на свою порывистость и хаотичность, все же делало успехи, что в обществе есть память известных уроков, созрели некоторые мысли, и потом говорит:

«Хотите ли убедиться в этом наглядно? Вот вам новейший случай: стоило графу Л.Н. Толстому выступить с опытом, так сказать, духовной социологии, как и весь мир за ним двинулся, – двинулась не только масса (мы можем утвердительно говорить об этом), но двинулась и наша интеллигенция. И думаете ли вы, что это одно из модных, в старом смысле, течений, вызванных к жизни случайным потоком времени и к тому же усиленных классическим именем самого писателя? Но это едва ли так: имя, конечно, именем, как и талант – талантом, но есть тут остаток, который покроет собой талант и имя. Остаток – в том, что Толстой не только наилучшим образом пояснил самую мысль 19 февраля, около которой бродило общество, определив эту мысль не в моменте политическом, что по существу легкомысленно и поверхностно и за что, однако же, все время цеплялось общество, а в смысле социальном, что неизмеримо глубже и достойнее освободительного начала, – но и в том, что этой же мысли он придал оттенок духовный, оттенок внутренний, нравственный, поставив вопрос о правде, о смысле личной и общей жизни, о переустройстве самого общежития… И в этой мысли – успех Толстого, и здесь же, если брать только один момент, – его бесспорная заслуга перед самим обществом».

Затем автор утверждает, что обществу теперь «остается сделать один шаг», чтобы «начать новый период существования», именно нужно «перейти к другой мысли» и признать две вещи:

«1) что необходима до конца реформа его понятий (в параллель великой внешней свободе) и 2) что реформу своих понятий оно может взять только в началах христианства и в понятии самой Церкви».

Вот изложение смысла деятельности Толстого, которое в общих и главных чертах, без сомнения, совершенно верно. Действительно, эта деятельность была не случайна, а составляет выход из того напряженного искания и брожения, в котором были умы; действительно, величайшая заслуга этой деятельности состоит в ее духовном характере, то есть в том, что она углубилась до самого корня дела, до вечных начал нашей жизни. Только этим объясняется ее успех; измученные души, страдавшие долгие годы или нравственной пустотой, или незаживающей язвой враждебных чувств, вдруг нашли себе успокоение, и нигилист, начинявший бомбы, с радостью обратился в исповедника непротивления.

Если взять влияние Толстого в полном объеме этого влияния, то нельзя не видеть его добрых следствий, и едва ли можно отыскать какие-нибудь вредные, хотя вред сопровождает обыкновенно и наилучшие из человеческих дел. Благодаря Толстому, везде, во всех слоях образованного общества поднялись вопросы нравственности и религии, то есть возник такой интерес, который глубоко спал и, казалось, был погребен навеки. Как этому не радоваться! Люди, для которых церковная проповедь не имела никакого значения, которые жили одними приличиями, выгодами и удовольствиями или же только злобились, не находя для себя других мыслей и другого дела, кроме вражды к окружающему их строю жизни, эти люди вдруг почувствовали в себе пробуждение религиозных идей, пробуждение совести, поняли, до какой степени они были неправы пред своей душой и пред ближними, – и это их умиротворило, подняло, оживило.

И это не у нас только, в России; благотворное влияние нашего великого писателя отзывается и у других народов, в странах давнего образования. Вот что писал М. Вогюэ в начале прошлого года в «Письмах о современном положении Франции»: «Среди высшей культуры, среди молодежи вполне образованной и сознательно относящейся к самой себе, перемена в настроении умов поразительна; ее можно резюмировать в нескольких словах: пробуждение идеализма, доказанное вкусами и первыми произведениями этой молодежи в литературе, философии и искусстве; широкая терпимость и даже живая симпатия ко всем формам религиозной идеи; серьезное искание смысла жизни, возрастающий интерес к религиозным вопросам, большое равнодушие и даже некоторое презрение к чистой политике; безусловная потребность искренности в отношении к самому себе и другим, а потому несомненное отчуждение от революционных догматов и от условных фраз, которыми вот уже столетие обольщают нашу страну… Распространение русской литературы играет значительную роль в этом новом течении. Когда спрашивают у самых выдающихся из этих молодых людей, какая книга им больше всего по душе, многие отвечают: «Война и мир».

Вогюэ говорит здесь вообще об умственном движении во Франции и характеризует настроение избранной части молодежи, именно той, которая подает надежду духовного обновления. Читатель легко увидит, какие из черт этого настроения были поддержаны или даже возбуждены Толстым, которого так хорошо истолковал своим соотечественникам сам же Вогюэ.

Мы видим из этого, что французы радуются доброму влиянию Толстого, и можем только желать, чтобы и у нас усиливалось и распространялось это влияние.

* * *

Нужно сказать хоть несколько слов о том вреде, на который иногда жалуются, когда говорят о наставлениях Толстого. В сущности, если вникнем хорошенько в дело, то окажется, что это только обида для жалующихся, а никак не вред. В самом деле, какой же может быть вред от проповеди бескорыстия, воздержания и любви к ближнему? Но последователи этой проповеди часто круто изменяют свой образ жизни, и в этой-то перемене многие видят большую беду. Иногда они описывают ее даже как-то трагически: «он начитался Толстого и разрушил свою жизнь!» Истинный смысл этой речи такой: ему предстояла прекрасная жизнь, – та жизнь, которую мы сами ведем, – и он, безумный, от нее отказался. Он обижает нас, протестуя против этой жизни, показывая на деле, что будто бы человек не может найти в ней полного удовлетворения; но он делает худо только себе, потому что настоящее счастье можно найти только в нашей жизни.

Да, конечно, мы недурно устроились; мы все приладили так, что бескорыстия у нас нет и в помине, а напротив, каждый стремится захватить как можно большую долю всякой корысти, что вместо воздержания у нас господствует погоня за всевозможными наслаждениями и что любовь к ближнему вполне заменяется строгим полицейским порядком и благоустройством. Но, живя такой жизнью, мы должны быть, по крайней мере, снисходительны к невинным чудакам, которые не находят в ней вкуса.

Л.Н. Толстой превосходно описал нам нашу жизнь. Облонские, Вронские, Каренины – это цвет современного строя жизни, со всеми его прелестями и бедами. Мы зачитывались, не понимая, что читаем осуждение самим себе. Кажется, что может быть дельнее Каренина, блистательнее Вронского, этих двух образчиков петербургского мира? Их общественные положения принадлежат к лучшим и высшим положениям, составляют предмет желаний для многих и многих. Но автор беспощадно разоблачил нам образ чувств и мыслей, который сложился в этих людях сообразно с их жизнью и занятиями, и мы почувствовали жалость и отвращение или, по крайней мере, должны были почувствовать. Припомните описание иностранного принца, который мельком является в романе и к которому был на несколько дней приставлен Вронский. «Главная причина, почему принц был особенно тяжел Вронскому, была та, что он невольно видел в нем самого себя. И то, что он видел в этом зеркале, не льстило его самолюбию. «Глупая говядина! неужели я такой?» – думал он» («Анна Каренина», ч. 4).

Между тем душевный склад Вронского имеет еще не столько отталкивающих черт, как душевный склад Каренина. Художник вообще изобразил весь этот мир с изумительной нравственной чуткостью. А нас все пытаются уверить, что только в этой жизни достигается истинное счастье и человеческое достоинство и что кто от нее отказывается, тот «разрушает свою жизнь»! Самый важный довод, который выставляется против последователей Толстого, состоит в том, что они покидают поприще, на котором могли бы принести пользу и удовольствие обществу и даже государству. Но ведь это – предположение очень сомнительное. Не вернее ли предположить, что эти люди жили бы только в свое удовольствие или же поступили бы в толпу тех бесчисленных конкурентов, которых главная цель – добиться большого жалованья и всяких отличий?

Государство в настоящее время, можно сказать, осаждено со всех сторон все больше и больше нарастающими толпами искателей его денег и рангов. Между ними идет горячее соперничество, и, по несчастью, у нас нет почти других поприщ, которые отвлекали бы к себе осаждающих. Какая же надобность усиливать собой их число?

Очевидно, все эти возражения – одни отговорки. Главная причина, по которой раздражаются против Толстого, состоит в том, что он глубоко разошелся с господствующими нравственными понятиями, что он противоречит своему веку в самых внутренних вопросах, всегда наиболее дорогих человеку. Вы невольно это почувствуете, если послушаете все порицания и крики, которым он подвергается во всем мире. Странно даже представить, что в конце девятнадцатого века нашлось столько враждующих, и горячо враждующих, против мирного писателя и мыслителя. Кажется, мы давно уже привыкли к самым неистовым вольнодумствам и спокойно их терпим; почему же мы вдруг теряем всю нашу просвещенную терпимость и готовы почти воздвигнуть гонение на мысли и слова, выходящие из Ясной Поляны?

Можно подумать, что это писатель еще небывалой оригинальности, проповедующий что-то неслыханно новое. Да, самобытности в нем немало. Каждая строчка имеет у него странную свежесть и новость, как будто так никто не говорил и не может говорить, кроме него. Но слова его самые обыкновенные, и все содержание так просто, как ни у какого другого писателя. Он часто описывал, как родятся и умирают люди, самые обыкновенные люди. Рассказывал также, как эти люди охотятся, поют, танцуют, скучают на праздниках, косят сено, ходят в церковь, исповедуются и т. д. Он рассказал недавно, как ревнивый муж убил жену, – случай вовсе не редкий и бывший предметом бесчисленных рассказов во всех литературах. Но что бы он ни рассказывал, он на все бросает такой яркий и чистый свет, что нам кажется, будто мы в первый раз увидели и поняли самые обыкновенные предметы. В этом состоит самобытность этого художника.

Таков он и в своих теперешних нравоучениях. Они удивительны по своей прямоте, живости и искренности, так что с большой силой пробуждают любовь и понимание тех глубоких душевных потребностей, которые влекут человека «жить по-Божью». И нам иногда кажется, как будто мы в первый раз услышали эти требования. Но вглядитесь, и вы увидите в основании этой проповеди все ту же древнюю нравственность, найдете черты христианских наставлений, которые натвержены нам с детства, но которые были мертвы в нашей душе и вдруг воскресли и получили свежесть и своеобразие впервые сознанной истины.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
  • 4.3 Оценок: 3


Популярные книги за неделю


Рекомендации