282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Николай Страхов » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 17 декабря 2024, 13:00


Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Среди этого света и этой теплоты умирает Базаров. На минуту в душе его отца закипает буря, страшнее которой ничего быть не может. Но она быстро затихает, и снова все становится светло. Самая могила Базарова озарена светом и миром. Над нею поют птицы, и на нее льются слезы…

* * *

Итак, вот оно, вот то таинственное нравоучение, которое вложил Тургенев в свое произведение. Базаров отворачивается от природы; не корит его за это Тургенев, а только рисует природу во всей красоте. Базаров не дорожит дружбою и отрекается от романтической любви; не порочит его за это автор, а только изображает дружбу Аркадия к самому Базарову и его счастливую любовь к Кате. Базаров отрицает тесные связи между родителями и детьми; не упрекает его за это автор, а только развертывает перед нами картину родительской любви. Базаров чуждается жизни; не выставляет его автор за это злодеем, а только показывает нам жизнь во всей ее красоте. Базаров отвергает поэзию; Тургенев не делает его за это дураком, а только изображает его самого со всею роскошью и проницательностью поэзии.

Одним словом, Тургенев стоит за вечные начала человеческой жизни, за те основные элементы, которые могут бесконечно изменять свои формы, но в сущности всегда остаются неизменными. Что же мы сказали? Выходит, что Тургенев стоит за то же, за что стоят все поэты, за что необходимо стоит каждый истинный поэт. И следовательно, Тургенев в настоящем случае поставил себя выше всякого упрека в задней мысли; каковы бы ни были частные явления, которые он выбрал для своего произведения, он рассматривает их с самой общей и самой высокой точки зрения.

Общие силы жизни – вот на что устремлено все его внимание. Он показал нам, как воплощаются эти силы в Базарове, в том самом Базарове, который их отрицает; он показал нам если не более могущественное, то более открытое, более явственное воплощение их в тех простых людях, которые окружают Базарова. Базаров – это титан, восставший против своей матери-земли; как ни велика его сила, она только свидетельствует о величии силы, его породившей и питающей, но не равняется с матернею силою.

Как бы то ни было, Базаров все-таки побежден; побежден не лицами и не случайностями жизни, но самою идеею этой жизни. Такая идеальная победа над ним возможна была только при условии, чтобы ему была отдана всевозможная справедливость, чтобы он был возвеличен настолько, насколько ему свойственно величие. Иначе в самой победе не было бы силы и значения.

Гоголь об своем «Ревизоре» говорил, что в нем есть одно честное лицо – смех; так точно об «Отцах и детях» можно сказать, что в них есть лицо, стоящее выше всех лиц и даже выше Базарова – жизнь. Эта жизнь, подымающаяся выше Базарова, очевидно, была бы тем мельче и низменнее, чем мельче и низменнее был бы Базаров – главное лицо романа.

Перейдем теперь от поэзии к прозе: нужно всегда строго различать эти две области. Мы видели, что, как поэт, Тургенев на этот раз является нам безукоризненным. Его новое произведение есть истинно поэтическое дело и, следовательно, носит в себе самом свое полное оправдание. Все суждения будут фальшивы, если они основываются на чем-нибудь другом, кроме самого творения поэта. Между тем поводов к таким фальшивым суждениям в настоящем случае скопилось много. И до выхода, и после выхода романа делались более или менее явственные намеки, что Тургенев писал его с заднею мыслью, что он недоволен новым поколением и хочет покарать его. Публичным же представителем нового поколения, судя по этим указаниям, служил для него «Современник». Так что роман представляет будто бы не что иное, как открытую битву с «Современником».

Все это, по-видимому, похоже на дело. Конечно, Тургенев ничем не обнаружил ничего похожего на полемику; самый роман так хорош, что на первый план победоносно выступает чистая поэзия, а не посторонние мысли. Но зато тем явственнее обнаружился в этом случае «Современник». Вот уже полтора года, как он враждует с Тургеневым и преследует его выходками, или прямыми, или даже незаметными для читателей. Наконец, статья г. Антоновича об «Отцах и детях» есть уже не просто разрыв, а полная баталия, данная Тургеневу «Современником». Мы поговорили бы об этой статье гораздо больше, если бы могли сколько-нибудь понять ее отношение подробностей, если бы нам удалось извлечь из нее хоть что-нибудь цельное и отчетливое и как-нибудь напасть на нить, связующую идеи автора. К сожалению, при всех наших усилиях это оказалось невозможным. Вся статья обнаруживает только одно – что критик сильно недоволен Тургеневым и считает священным долгом своим и всякого гражданина не находить как в новом его произведении, так и во всех прежних ничего хорошего. Кроме этой доблестной решимости жертвовать своим вкусом и прямым смыслом дела, мы не могли открыть в статье ничего определенного.

Но положим так. Хотя злые языки могут заметить, что статья «Современника» напоминает не Базарова, а скорее Ситникова, продолжающего дело Базарова; положим, говорим, что «Современник» имеет в себе много базаровского, что он может принять на свой счет то, что относится к Базарову. Если даже так, если даже принять, что весь роман написан только в пику «Современнику», то и при таком превратном и недостойном поэта смысле все-таки победа остается на стороне Тургенева. В самом деле, если в чем могла существовать вражда между Тургеневым и «Современником», то, конечно, в некоторых идеях, во взаимном непонимании и несогласии мыслей. Положим (все это, просим заметить, одни предположения), что разногласие произошло в рассуждении искусства и заключалось в том, что Тургенев ценил искусство гораздо выше, чем это допускали основные стремления «Современника». От этого «Современник» и начал, положим, преследовать Тургенева. Что же сделал Тургенев? Он создал Базарова, т. е. он показал, что понимает идеи «Современника» вполне, даже, как мы сказали, лучше самого «Современника», и притом он постарался блеском поэзии, глубокими отзывами на течение жизни подняться на более светлую и высокую точку зрения.

Несмотря на ревностные старания г. Антоновича, очевидно, победа на стороне Тургенева. Трудно ведь справиться с поэтом! Вы отвергаете поэзию? Это возможно только в теории, в отвлечении, на бумаге. Нет! Попробуйте отвергнуть ее в действительности, когда она вас самих схватит, живьем воплотит вас в свои образы и покажет вас всем в своем неотразимом свете! Вы думаете, что поэт отстал, что он дурно понимает ваши высокие мысли? Попробуйте же сказать это тогда, когда поэт изобразит вас не только в ваших мыслях, но и во всех движениях вашего сердца, во всех тайнах вашего существа, которых вы сами не замечали!

Все это, как мы уже говорили, одни чистые предположения. В самом деле, мы не имеем причины обижать Тургенева, предполагая в его романе задние мысли и посторонние цели. Эти мысли и эти цели до тех пор недостойны поэта, пока они не просветлеют, не проникнутся поэзиею, не потеряют своего чисто временного и частного характера. Если бы этого не было, то не было бы и никакой поэзии.

В заключение скажем несколько слов прямо о г. Тургеневе. «Современник» торжественно объявил, что г. Тургенев отстал от движения новых идей. Статья г. Антоновича есть только неудачное доказательство этого объявления (первый блин, да и комом!). Сам г. Писарев, несмотря на свое понимание романа и сочувствие ему, положительно объясняет, что г. Тургенев – «человек отставной». Что все это значит? Не сам ли же г. Писарев называет Тургенева великим художником и честным гражданином России? Каким же образом он может быть отставным? Кто решится пустить его в отставку?

Ничего не может быть хуже, как резкие черты, которые многими так охотно проводятся между предметами, а особенно когда дело идет о разделении людей, об определении наших и ненаших. Тургенев не принадлежит к новому поколению! Тургенев человек отсталый! Тургенев человек отставной!

Какие странные речи! Слыша их, мы готовы отвечать столь же резкими речами: помилуйте, господа! Тургенев новее многого множества нашего нового поколения; он прогрессивнее многого множества вас, прогрессистов, и держится на действительной службе крепче, чем кто-нибудь.

Если даже у нас есть много приверженцев платоновского взгляда на поэтов, того взгляда, по которому поэта следует увенчать, но, увенчавши, вывести за предел республики, то и таких ценителей поэзии Тургенев заставляет изменить свое мнение. В «Отцах и детях» он показал явственнее, чем во всех других случаях, что поэзия, оставаясь поэзиею, и именно потому, что она остается поэзиею, может деятельно служить обществу.

«Легенда о великом инквизиторе» Ф.М. Достоевского

…Мы переносимся на много лет назад, в «нигилистический период» нашей литературы, в конце которого и как бы в заключение была написана «Легенда». Умственное волнение было тогда чрезвычайное; все вопросы поднимались с самого корня, решались, перевершались и опять поднимались. Знакомые, не видевшие друг друга год или два, встречались между собою с горячими и жадными вопросами: «Ну, что? К чему вы пришли? На чем теперь остановились?»

Едва ли когда повторится в таких размерах эта лихорадка мысли, оторвавшейся от действительности и мечущейся в пустом пространстве. Конечно, всегда будут отдельные лица, приходящие в такое положение; но во времена нигилизма почти вся «интеллигенция» потеряла под собой всякую почву. Положение тогдашних умов и душ было до такой степени необычайное, что, мало-помалу, оно становится для нас непонятным. Даже те, кто видел его собственными глазами, начинают забывать его, как тяжелый и странный сон. А те, кто приступает к нему с обыкновенными общими мерками, едва ли в состоянии глубоко в него проникнуть.

Ни в ком это время не отразилось так, как в Достоевском. Он всею душою входил в эти болезненные настроения и, начиная с «Преступления и наказания», вывел нам целую толпу нигилистов с их волнениями, действиями и судьбами. Тогдашние либералы не раз говорили, что он клевещет на молодое поколение, приписывая своим героям мысли о самоубийствах и злодействах. Но этот упрек потерял свою силу, по мере того, как действительно происходил целый ряд этих злодейств. Может быть, справедливее упрекнуть Достоевского в том, что его нигилисты стоят несколько выше действительности: они у него сознательнее, логичнее, тверже держатся своих идей, чем это можно предполагать у действительных нигилистов. Всякие умственные и нравственные увлечения выступают у романиста в ярких и сильных формах; безобразие этих увлечений и те мучения, к которым они приводят увлекающихся, также изображены с большою глубиною. Несколько слабее, обыкновенно, является тот теоретический поворот, который следует за раскаянием, за практическим поворотом героев, отрезвленных жизнью и своими собственными поступками. Г. Розанов так определяет Достоевского:

«Как ни привлекателен мир красоты, есть нечто еще более привлекательное… Это – падения человеческой души, странная дисгармония жизни, далеко заглушающая ее немногие стройные звуки. В формах этой дисгармонии проходят тысячелетия судьбы человечества, и если мы посмотрим на всемирную литературу, мы увидим, что ничей взор в ней не был устремлен с таким проникновением на причины этой дисгармонии, как взор писателя, которого мы разбираем. Оттого среди всего хаоса его произведений, мы ни у кого не найдем такой цельности и полноты: есть что-то кощунственное в нем и вместе религиозное. Он не избирает ни одной картины в природе, чтобы любить и воссоздавать; его интересуют только швы, которыми стянуты все эти картины; он, как холодный аналитик, всматривается в них и хочет узнать, почему весь образ Божьего мира так искажен и неправилен. И с этим анализом он непостижимым образом соединил в себе чувство самой горячей любви ко всему страдающему. Как будто то искажение, которое проходит по лицу Божьего мира, особенно глубоко прошло по нем самом, тронуло его внутренней мир… Отсюда вытекает глубокая субъективность его произведений… Его голос доходит до нас как будто издали и, когда мы приближаемся, мы видим одинокое и странное существо там, где никого другого нет, и оно говорит нам о нестерпимых мучениях человеческой природы, о совершенной невозможности выносить их и о необходимости найти какие-нибудь пути, чтобы из них выйти. Это-то и сообщает его произведениям вековечный смысл, неумирающее значение».

Нельзя не согласиться, что это и очень верно схвачено, и очень хорошо сказано. Мы видим, притом, прием г. Розанова: он обобщает Достоевского, он смотрит на него с вековечной точки зрения. Это естественно, потому что критик, на сей раз, можно сказать, сливается с разбираемым автором: что составляет интерес, вопрос для автора, то, очевидно, есть интерес, вопрос и для критика. «Падение человеческой души» для него «привлекательнее, чем мир красоты».

В книге г. Розанова можно различить три главных темы: 1) характеристика Гоголя, сделанная ради контраста Достоевскому; 2) истолкование «Легенды», указывающее на весь пессимизм и отчаяние, выраженное в этом центральном произведении Достоевского; 3) собственные рассуждения критика, в которых он старается оценить этот пессимизм и указать исход из него.

Резкая характеристика Гоголя, когда появилась в «Русском вестнике», вызвала большие упреки г. Розанову, и она, конечно, страдает преувеличением. Но основание ее заключается в действительной противоположности между Гоголем и Достоевским, и в том, что критик решительно стал на сторону Достоевского. Дело это поучительное, и очень стоит внимания. Словесное художество так свободно и так далеко может отступать от нормы, что необходимо делать в нем подразделения и различать степени и направления. Гоголь есть представитель истинного комизма, бесподобный изобразитель человеческой пошлости и глупости.

Иным этого мало; им нужно зубоскальство и глумление, – и появляется сатира вроде писаний Салтыкова. Другим все это противно; является то, что Ап. Григорьев называл сентиментальным натурализмом, изображение действительности во всей ее грязи, но без юмора и насмешки, а с сожалением и участием. Читая Диккенса, Достоевского, Виктора Гюго, мы, конечно, воспитываем в себе прекрасные чувства; но очень жаль будет, если мы при этом потеряем способность смеха, честного, веселого смеха над пошлостью и глупостью. Как известно, этой способности большею частью лишены женщины; для них все бывает или жалко, или противно, но смешного почти не бывает. И так, сентиментальность может переходить в большую односторонность, хотя, с другой стороны, и способна восходить до прекрасного искания «Божьей искры» в каждом ничтожном и жалком человеке.

Комментарии на «Легенду» занимают главное и наибольшее место в книге г. Розанова. Вообще, он находит, что Достоевский постоянно имел в виду один вопрос, именно «надежду с помощью разума возвести здание человеческой жизни настолько совершенное, чтобы оно дало успокоение человеку, завершило историю и уничтожило страдание; критика этой идеи проходит через все его сочинения, впервые же, и притом с наибольшими подробностями, она высказана была в «Записках из подполья»».

Следовательно, вот с какого времени, с 1863 года и до конца жизни, этот вопрос занимал Достоевского, и, наконец, достиг полного своего выражения в «Легенде». Критик следит за всеми последовательными обнаружениями этой мысли у Достоевского. К комментариям на «Легенду», которые были уже напечатаны в «Русском вестнике», г. Розанов в книге прибавил Приложения, в которых дает и объясняет извлечения из других сочинений Достоевского, относящиеся к теме «Легенды».

Что же это за тема? Что за вопрос? Критик, как мы уже заметили, сливается в понимании с автором и потому рассматривает все дело с общей точки зрения. Но частные, особенные черты этого дела, нам кажется, явны и ясны. Это – вопрос социализма, того направления умов, которое достигло своей зрелости в половине нашего столетия и имело целью изменить все формы общественной жизни, переделать весь ход истории. Теперешний социальный вопрос представляет несколько другой характер: он ищет, главным образом, выхода из бедственного положения рабочих классов; но прежде, во времена Достоевского, социализм имел более светлую окраску, был смешан с золотыми мечтаниями о счастии и прогрессе. Мысль о такого рода перевороте лежала в основании всяких отрицаний и покушений, среди которых жил Достоевский, когда-то и сам бывший приверженцем фурьеризма. Понятно, что эта тема глубоко занимала его и что он, рисуя своих нигилистов, беспрестанно приходил к соображениям о противоречии их стремлений человеческой природе и человеческой истории.

Мы не будем входить в подробности комментария г. Розанова; это слишком сложно, слишком обильно содержанием. В заключение критик так характеризует «поэму», которую он разбирал:

«Прежде всего нас поражает необыкновенная сложность ее и разнообразие, соединенные с величайшим единством. Самая горячая любовь к человеку в ней сливается с совершенным к нему презрением, безбрежный скептицизм – с пламенною верою, сомнение в зыбких силах человека – с твердою верою в достаточность своих сил для всякого подвига; наконец, замысел величайшего преступления, какое было когда-либо совершено в истории, с неизъяснимо-высоким пониманием праведного и святого. Все в ней необыкновенно, все чудно. Точно те зыбкие струи добра и зла, которые льются и переливаются в истории, сплетая ее многосложный узор, – вдруг соединились, слились между собою, и, как в тот первый момент, когда человек впервые научился различать их, и начал свою историю, мы снова видим их нераздельными и так же, как он тогда, поражены ужасом и недоумением. Где Бог, и истина, и путь? спрашиваем мы себя».

Видя в «Легенде» выражение такого полного отчаяния и предполагая даже, что сам автор «Легенды» испытывал в себе порывы такого отчаяния, критик затем ищет выхода из этих печальных мыслей. По его мнению, они порождены европейским духовным развитием, как жизнью, которая, бывши некогда христианскою, «потом обратилась к иным источникам бытия и жизни». «Вот уже более двух веков минуло, – говорит критик, как великий завет Спасителя: «ищите прежде царствия Божия и все остальное приложится вам» – европейское человечество исполняет наоборот, хотя оно и продолжает называться христианским».

Затем г. Розанов начинает излагать недостатки современной жизни Запада, характеризует дух романской Европы и католичества, дух германского племени и протестантства, и кончает характеристикою славянства и православия, как стихии, в которой возможно найти примирение душевных сил и спасение от отчаяния. Одним словом, если употребим давно установившуюся формулу, мы должны сказать, что г. Розанов славянофильствует, излагает некоторое славянофильское исповедание убеждений.

Пусть читатели сами вникнут в эти рассуждения, писанные с большим воодушевлением, и если страдающие иногда преувеличениями и неточностию, то всегда, однако же, оживленные чувством и мыслию. С своей стороны мы прибавим лишь одно общее замечание. Г. Розанов, очевидно, принадлежит к людям, которые выросли на Достоевском. Таких людей, конечно, множество; все молодые люди последних двенадцати и пятнадцати лет прошли через Достоевского. Такова привлекательность этого писателя, а благодаря усердию издателей, можно сказать, что нет у нас другого писателя, который бы так всем был доступен, так всеми читался. Между тем, что такое Достоевский? В той или другой степени, в том или другом виде, это – славянофил, это очень горячий сторонник славянофильства. Недавно к славянофилам стали причислять К.Н. Леонтьева, очень мало читавшегося; почему же не вспомнят о Достоевском? Относительно Леонтьева вышли по этому поводу пререкания, которых, кажется, не было бы относительно Достоевского.

Когда поднялись споры о положении славянофильства (продолжающиеся и до сих пор), А.Н. Пыпин подвел в «Вестнике Европы» следующий итог, определяющей это положение:

«Г. Милюков, быть может, слишком поторопился хоронить славянофильство. Если его нет в подлинном старом составе его учений, то, с одной стороны, Данилевский (хотя бы и не вышедшей непосредственно из славянофильства) имеет множество поклонников, и его книга признана новым, истинным кодексом славянофильства; с другой – г. Соловьев находил, что – «умерла ли выделившаяся из славянофильства универсально-религиозная идея, – этот вопрос, произвольно решенный П.Н. Милюковым, еще подлежит высшей инстанции». Наконец, фактически сохраняют свое значение (хотя с разными оттенками) взгляды старого славянофильства на славянский вопрос, которые поддерживаются славянскими благотворительными комитетами.

Особую вариацию провиденциальных теорий представляют взгляды Леонтьева, – соседние, но не сливающееся со славянофильством».

Итак, слава Богу, славянофильство еще существует, имеет даже свой кодекс и представляет, как тому и следует быть, разные «вариации», «оттенки», взгляды «выделившиеся», «соседние» и т. п. Почему бы не причислить сюда и Достоевского, положим, даже как представителя только «соседних взглядов»? А тогда пришлось бы поставить на счет и все необозримое множество его «поклонников».

Славянофильство есть просвещенный, идеализированный патриотизм, и, нужно полагать, он уже никогда не заглохнет у нас ни в грубом и слепом патриотизме, ни в безжизненном космополитизме.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 4.3 Оценок: 3


Популярные книги за неделю


Рекомендации