Электронная библиотека » Нина Перлина » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 20:03


Автор книги: Нина Перлина


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ганя получил фотографию в день двадцатипятилетия НФ. Выбор дня рождения для вручения дарственной фотографии неслучаен как с точки зрения организации экфразисного нарратива – «портрет как дар, реликвия, залог», так и со стороны организации экфразиса или косвенного рассказа – изображения личности героини. Точным указанием дня рождения (среда, 27 ноября) и места обитания героини («близ Владимирской у Пяти у глов в доме с великолепным подъездом», 79, 112, 113), создается и пространственно-временная рама, необходимая для построения повествования по принципу экфразиса. В эти пространственно-временные пределы будут вписаны изображения кардинально важных картин ее жизни. На повествовательном уровне, сфокусированном на изображении Мышкина, в третью часть, контрастную по отношению к первой, предисловной части романа, войдут сцены, описывающие день рождения князя и его встречу с Аглаей (в седьмом часу утра на зеленой скамейке Павловского парка). Эти живые картины завершат серию экфразисов, связанных с отчаянным намерением Настасьи Филипповны пожертвовать собой ради счастья князя и Аглаи. Экфразис фотопортрета окажется семантическим узлом, пунктом схода и расхождения нескольких многопланных, полиперспективных и разновременных линий изображения – презентации и ре-презентации происходящего в романе.

День своего 25-летия Н.Ф. называет особым, «табельным» днем: вечером она обещает сообщить Гане, Тоцкому и генералу Епанчину о своем решении, а с утра в залог обещанного дарит Гане, искателю ее руки, свою фотографию. Но Ганя, как особо указывает повествователь, засовывает портрет в портфель меж разных деловых бумаг, с которыми отправляется на службу к генералу. Не Ганя, а князь задумывается о том, что значит этот дар. Вглядываясь в фотографию Н.Ф., он пытается вычитать, «разгадать что-то скрывавшееся в этом лице» (68). Выражение необъятной гордости, презрения, почти ненависти, рядом с чем-то доверчивым и простодушным вызывает в нем чувство сострадания. Неведомо для себя, как и в случае с опознанием в лице Рогожина какой-то больной, роковой страсти, Мышкин читает фотографию и судьбу Н.Ф. именно как momentum mori, punctum temporus. Магия пункции-прокола, отпечатавшаяся в фотографии двумя точечками под глазами красавицы, прокалывает созерцающего портрет князя, заставляя его поцеловать и этим порывом как бы оживить тотем, неживую вещь, созданную освещенной камерой. Поворачивая портрет к свету, идущему из окна, Мышкин сразу же замечает, что его удивительная красавица словно окована панцирем гордыни и презрения ко всем и всему. Эта застылость как в смерти поражает и пугает князя, но исполненный желания спасти, вернуть страдалицу к жизни, Мышкин, этот серьезно-комический Дон Кихот, надеется обороть магию жестокого колдовства актом деятельной сострадательной любви.

Диалогические перспективы, реализуемые экфразисом портрета

Воспроизводя беседы князя сперва с Ганей и генералом:, затем – снова с Ганей, повествователь размещает свои пояснительные комментарии среди реплик диалогов между Мышкиным, генералом и Ганей так, что тесно сближает впечатления, которые произвели на князя портрет Настасьи Филипповны, внешность Рогожина и его рассказ о встрече с нею, выходящей из магазина и входящей в раму, образованную дверцей кареты[80]80
  Ср. сцепу у входных дверей квартиры Иволгиных: «Князь снял запор, отворил дверь и – отступил в изумлении, весь даже вздрогнул: пред ним стояла Настасья Филипповна. Он тотчас узнал ее по портрету. Глаза ее сверкнули взрывом досады, когда она его увидела; она быстро прошла в прихожую, столкнув его с дороги плечом..:» (86). Авторским комментарием подчеркнуты характерные признаки экфразиса: рама, отделяющая созерцателя от созерцаемого субъекта, дистанция, которую быстро преодолевает Н.Ф., с толкнув князя и войдя в прихожую, портрет как средство мгновенной и правильной идентификации личности. Авторский комментарий, преодолевая границы рамы, приближает лицо к портрету, и этим объясняется эффект мгновенного узнавания – «он тотчас узнал ее».


[Закрыть]
. Благодаря несобственно-прямой речи, воспроизводящей эмоционально-оценочные высказывания участников диалога, повествование превращается в экфразис – описание картин, в которых пересекаются разные взгляды, разные точки зрения и пространственно-временные перспективы собеседников.

Сцена рассматривания портрета в кабинете генерала скомпонована как экфразис фотомонтажа «Тройной портрет с портретом дамы»: находящийся за кадром Рогожин, Мышкин, Ганя – три лица, околдованные таинственною силой красоты. Насколько, по Барту, фотография фиксирует уникальный момент пребывания человека в качестве ни субъекта-ни объекта, настолько и лицо Настасьи Филипповны поворачивается то одним (живым), то другим (мертвенно-статичным) профилем то к одному, то к другому, то к третьему-четвертому созерцателю. Экфразис фотографии показывает, с чьей позиции и точки зрения, под чьим взглядом и в каких образах и формах воскресает застывшая в портрете жизнь.

Генерал Епанчин выражает удивление, что Мышкин «уже знает» Настасью Филипповну. Синтаксис, повторительные, противительные, сопоставительные союзы, залоговые и временне глагольные формы, переходящие из одного абзаца в другой, создают семантико-тематические узлы, от которых как по спирали протягиваются смысловые связи и к близлежащим эпизодам, и к тем, которые окажутся в центре изображений в частях романа, далеко отстоящих от этой сцены. Каждая новая встреча с портретом порождает новые экфразисы. Веселое лицо, контрастирующее с особым выражением глаз («две точки под глазами в начале щек») говорят князю о перенесенных страданиях. Глядя на зафиксированное объективом «выражение лица страстное и как бы высокомерное», Мышкин, обращаясь не к стоящему рядом с ним Гане, владельцу портрета, а к самому себе, не может разрешить сомнений; «Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Всё было бы спасено».

Ганины вопросы столь поспешны, что князь не успевает сосредоточиться на том, что именно было бы спасено. Ганя спрашивает, женился бы князь на такой женщине (имея в виду не красоту, а репутацию этой женщины в обществе) – и слышит в ответ: «Я не могу жениться ни на ком, я нездоров». – «А Рогожин женился бы? Как вы думаете? – «… Женился бы, а через неделю, пожалуй, и зарезал бы ее!» (27, 31–32). Наскакивающие один на другой вопросы заставляют князя вспомнить, что на своем языке и Рогожин спрашивал его о том же, а он ему сказал о своей прирожденной болезни, и что выражение больной страсти во взгляде Рогожина поразило его – всё это вместе лишь усиливает его опасения, что удивительной красавице, изображенной на портрете, грозит беда и ее надо спасать[81]81
  Ощущение опасности, грозящей Н.Ф., возрастает у князя, когда он замечает, как воспринял Ганя его замечание о Рогожине. Картина представлена с позиции Мышкина, переводящего взгляд с портрета на Ганино лицо; объяснения, почему Ганя так реагировал на его слова, не дано: «Только что выговорил это князь, Ганя вдруг так вздрогнул, что князь чуть не вскрикнул. – „Что с вами?“ – проговорил он, хватая его за руку» (32). Мысль о том, что и Гане, в минуты ненависти к невесте, приходила в голову подобная идея, найдет потом подтверждение в ее словах: «… а то бы зарезал», а предупредительный жест князя (схватил Ганю за руку) повторится в сцене скандала в доме Иволгиных.


[Закрыть]
.

Надежда, что сострадание и любовь спасут Настасью Филипповну и помогут ее природной доброте одолеть гордыню, изображены с эмоционально-созерцательной перспективы князя. Вглядываясь в портрет, он создает свой умозрительный образ Н.Ф., но ни зрительные, ни умозрительные представления пока еще не помогают ему осмыслить угаданное и понять, что можно и нужно делать для спасения. Как созерцатель портрета и создатель и толкователь экфразиса, и как герой развивающегося романного действия Мышкин уже в этой сцене напоминает Дон Кихота, самовольно и добровольно посвятившего себя в рыцари и давшего обет во славу своей Дульсинеи защищать и спасать страдающих и оскорбленных. Выбирая место для постановки этой словесной картины в рамках текстуального полотна романа, автор помещает ее между двумя «обозревательными площадками» – приемной генерала и гостиной его жены – комнатами, разделенными и соединяемыми коридором и дверными перегородками.

Лев Николаевич Мышкин отрывается от портрета и погруженный в мысли о страдании, красоте, любви, о своей болезни и незнании чувственной любви (и в этом смысле – невозможности жениться, как он говорит Гане) следует за лакеем, который вводит его в гостиную генеральши. Входя в салон, он продолжает по-рыцарски мечтать о спасении, и сам того не подозревая, начинает беседу с генеральшей и ее дочерьми с эпизода, близко напоминающего один из «проходных» экфразисов в романе Сервантеса. Мышкин вспоминает, как при въезде в Швейцарию крик осла на городском рынке в Базеле вырвал его из мрака болезни и пробудил к сознательной жизни. В близком к этому эпизоде у Сервантеса рассказывается, как Дон Кихот своими разумными увещеваниями, пересыпанными цитатами из Евангелия (Мф. 11: 30) пытался примирить две группы крестьян «из деревни ревунов», вступивших в драку из-за картинки, изображавшей пару разинувших пасти осликов, с бегущей понизу надписью: «Да, ослами не без цели Два алькада заревели». Межтекстуальные увязки образа князя Мышкина и Дон Кихота могли бы казаться произвольными, если бы не полагающиеся по конструктивной природе экфразиса комментарии слушателей, указывающие на смысл рассказанного-показанного. У Сервантеса дерущихся удалось бы примирить, если бы не вмешательство Санчо. Начав свою речь словами: «Господин мой Дон Кихот, называвшийся некогда рыцарем Печального Образа, а ныне именующий себя рыцарем Львов, – весьма рассудительный идальго, знающий и латынь и свой язык не хуже любого бакалавра». И в подтверждение правоты своего сеньора, что «глупо обижаться на один только звук простого ослиного рева», Санчо разинул рот и издал такой оглушительный крик, похожий на рев осла, что присмиревшие враги вновь вступили в потасовку (2: XXVII). У Достоевского реплика генеральши: «… иная из нас в осла еще влюбится», возникла, скорее всего, по ассоциации с комедией Шекспира «Сон в летнюю ночь» (Титания, по пробуждении влюбившаяся в осла), но, говоря о князе, важнее прокомментировать замечания ее дочерей. Средняя и младшая, смеясь и глядя на Льва Николаевича Мышкина, замечают: «Я осла видела…. А я и слышала». Но добрая и рассудительная Александра заступается за него: «Да и об осле было умно, – князь рассказал очень интересно свой болезненный случай и как всё ему понравилось через один внешний толчок. Мне всегда было интересно, как люди сходят с ума и потом опять выздоравливают. Особенно если это вдруг сделается» (49). Александра, весьма возможно, быстрее и вернее других уловила последовательность и связь зрительных ассоциаций и умозрительных образов и ощущений князя, страдающего эпилепсией: рассказ о громком реве осла напомнил ему о его болезни с непостижимыми переходами от мрака непонимания к свету и озарению, разделяемыми диким криком, как бы идущим неизвестно откуда[82]82
  Ирина Попова в работе «Другая вера как социальное безумие частного человека (Крик осла в романе Ф.М. Достоевского Идиот)» доказывает, что выбор рассказа об ослике вносит полисемию в смысловое содержание заглавия романа, показывая князя человеком смиренным, добрым, терпеливым, страдающим от припадков, многими принимаемым за невменяемость «идиота», но в уникальности своей – «частным человеком», наделенным «высшим умом». См. Вопросы литературы, 2007, № 1, стр. 149–165). В этом же номере журнала см. С. Пискунова, «"… Кроме нас вчетвером": Роман „Идиот“ в зеркале „Дон Кихота Ламанчского“», Пискунова считает, что «визуализация художественного мира Идиота в тех его многочисленных частях, где повествование строится в ракурсе восприятия князя Мышкина», противопоставлена изображению Дон Кихота в романе Сервантеса: если смерть «доброго христианина Алонсо Кихано» знаменует его духовное спасение и прозрение, то эпилог романа Достоевского рисует Мышкина в состоянии неизлечимого безумия и символизирует его духовную смерть (стр. 175, 189). Я не согласна с подобной трактовкой межтекстуальных связей Идиота с романом Сервантеса (см далее часть 4), О сопоставлении Мышкина с Дон Кихотом – безумцем, едва ли не юродивом и мудрым философом одновременно, а также о полисемии понятий «больной умом» и «идиот» см. Michael C. Finke, Metapoesis: The Russian Tradition from Pushkin to Chekhov (Durham: Duke UP, 1995), рр. 85–91.


[Закрыть]
.

Вступив в разговоры с дамами. Мышкин на время отвлекается от своих переживаний удивительного выражения лица женщины, изображенной на фотографии. По просьбе собеседниц ему приходится повторить многое из уже рассказанного камердинеру о зрелище смертной казни, и перед его глазами перевозникает картина-экфразис: лицо осужденного за миг до исполнения смертного приговора. Предлагая Аделаиде написать картину на такой сюжет, Мышкин пытается передать ей свое глубокое убеждение в том, что никакое memento mori не может вместить в себя ужас, «неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит» (52).

Исполнение сюжета, сложившегося в зрительной памяти князя, потрясенной увиденным, лежит вне пределов реалистической живописи. А технические возможности фотографического искусства второй половины XIX века не позволяли запечатлеть этот momentum mori как punctum temporis на фотобумаге. Поэтому в данном случае экфразис остается единственным возможным словесным средством создания и истолкования сверхреальной, умозрительной картины.

Мышкину приходится дважды пройти из приемной генерала в гостиную. Один раз, вызванный «ее превосходительством», он идет туда, унося с собой впечатление о красоте Настасьи Филипповны, а другой (уже после своего рассказа о смертной казни и картине на подобный сюжет) – по ее приказу приносит в салон фотографию. В пределах повествовательного контекста первой части романа показ возвращения князя и повторного рассматривания им портрета создает новый экфразис. Этот косвенный рассказ показывает Мышкина созерцателем, погруженным в медитации о красоте, доброте, гордыне, страстях и страданиях, след которых был ухвачен объективом камеры и одновременно – представляет с иной стороны, показывает (не «презентирует», а «ре-презентирует») процесс «прочтения», угадывания и истолкования «портрета души» этой прекрасной дамы.

И Мышкин, и девицы Епанчины встречаются с портретом раньше, чем им удаётся увидеть обладательницу такой удивительной внешности. Князь воспринимает и переживает встречу с портретом как подлинное знакомство: «Всего только сутки в Петербурге, а уже такую раскрасавицу знаю» (26). В салоне Епанчиных портрет будут рассматривать с удивлением и восхищением. Но к осмыслению того, что нужно разгадать и понять в увиденном, автор не подпустит никого, кроме Мышкина. Только в его восприятии выражение глаз читается как «зеркало души» так, что отражение душевного состояния портретируемого лица приближает к пониманию личности НФ, Только для Мышкина две точечки под глазами навсегда становятся болевыми пунктами, которые фиксируют героиню в мире ее обитания, её genius loci. Благодаря этому momentum, punctum temporis, характерному специфически для фотографии, встреча с портретом помогает князю не только узнать в незнакомке, позвонившей в двери дома Иволгиных, Настасью Филипповну, но интуитивно почувствовать, что где-то прежде, «может быть, во сне», он уже видел ее настоящую, а не такую, какой она с дерзкой веселостью будет изображать себя перед Ганей и его семейством:.

Беседы о лицах и портретах в гостиной Епанчиных

В сценах, изображающих беседы в гостиной Епанчиных, пунктирно намечаются непроясненные, непрописанные участки, смысл и значение которых будут поняты лишь в дальнейшем. Эскизность и непрописанность таких словесных картин объясняется тем, что слушательницы все время прерывают князя, мешают дать объяснение сказанному. Но в плане общей композиции целого, составленной автором романа, эти картинные описания собеседований Мышкина и дам Епанчиных не элиминируют, а налагают на иные, заглубленные и пока непроясненные словесно-изобразительные планы всё, на чем сейчас сосредоточены мысли и чувства князя. Переходя из кабинета генерала в гостиную его супруги, Мышкин переносит туда свои размышления о лицах: «… я теперь очень всматриваюсь в лица… Вы спрашивали меня про ваши лица и что я заметил в них. Я вам с большим удовольствием скажу» (65). В подхват авторскому экфразису по картине «Три сестры» Пальма Веккьо из Дрезденской галереи следуют экфразисы-толкования индивидуальных портретов: Аделаиды («лицо как у доброй сестры»), Александры («… может быть у вас есть какая-нибудь тайная грусть… какой-то особенный оттенок в лице, похоже как у Гольбейновой Мадонны в Дрездене»)[83]83
  В годы пребывания Достоевского за границей среди специалистов по истории искусств существовало немало разногласий по поводу этой работы Гольбейна, которая по каталогу называлась «Мадонна Бургомистра Майера». В более старых каталогах, вплоть до 1833 г., считалось, что младенец Христос, которого Богоматерь держит на руках, олицетворяет собой душу умершего от тяжкой болезни младенца, сына бургомистра от второго брака. Другие эксперты полагали, что молитва Майера и его семейства, вознесенная к Богородице, была услышана, и по Ее заступничеству младенец Христос взял на себя страдания ребенка и даровал ему исцеление. Согласно этому толкованию, в работе Гольбейна содержалась аллюзия к книге пророка Исаии, 53: 4–5. В 1852 г. была опубликована работа Анны Джеймсон (печаталась под именем Mrs. Jameson), Legends of the Madonna as Represented in the Fine Arts, где первому мнению давалось более глубокое толкование. Интерпретацию Джеймсон вскоре поддержал Джон Рёскин, превратив свое описание работы Гольбейна в выразительный экфразис: «Отец и мать обращают молитву к Мадонне, прося сохранить жизнь их больного ребенка. Она является им со своим сыном на руках, приклоняет голову младенца Христа к ним и принимает к себе их дитя вместо Него. Ребенок ложится у ее груди, протягивая ручку к отцу и матери и прощаясь с ними… В чертах лица младенца выражается страдание. И если дитя символизирует собой Христа, то, по – моему, нет сомнения в том что оба, Рафаэль (раньше) и Гольбейн (позже) дали глубочайшее выражение и вернейшее прочтение ранней жизни Искупителя. Рафаэль изобразил Его власть, Гольбейн – усилие и скорбь». The Works of John Ruskin, ed. E.T. Cook, 1909, vol.1, pр. 13–14.


[Закрыть]
, Елизаветы Прокофьевны («… вы совершенный ребенок во всем», с чем генеральша радостно соглашается: «всё совершенная правда»), вслед за чем наступает заминка. «Но только что же вы, князь, про Аглаю ничего не сказали?» – задаёт вопрос генеральша. И тут Мышкин отступает от роли Филострата – наставника, объясняющего, «что это значит». Смущенный тем, что он «всё как-будто кого учит», он произносит свой знаменитый афоризм: «Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота – загадка». Круг замыкается для того, чтобы вновь развернуться в ряд экфразисов портрета Настасьи Филипповны.

Генеральше, которая «несколько времени, молча и с некоторым пренебрежением рассматривала портрет», прежде, чем спросить: «Так вы такую-то красоту цените?… За что?» – Мышкин отвечает «с некоторым усилием» – Да, такую… – В этом лице… страдания много… проговорил князь как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая» (68–69). Указательное местоимение с эмфатической частицей – «такую-то» – показывает, что генеральша думает не столько о том, как хороша Настасья Филипповна, которую она всего два раза видела, сколько припоминает все обиды, которые ей нанес муж своим знакомством с этой дамой. Аделаида, художница, первой догадывается, какой энергией разрушения и раздора может быть наделена эта красота и так передает своё впечатление: «Этакая сила!.. Такая красота – сила, с этакою красотой можно мир перевернуть!»[84]84
  «Переворот», катастрофа (греч. katastrophē), «геологический переворот», – маркированные слова в образном и философском языке героев Достоевского.


[Закрыть]
. А князь, вновь всматриваясь в запечатленное на фотографии лицо Н.Ф., все более убеждается, что «судьба ее не из обыкновенных», но ни в этот момент, ни позже, ни себе, ни другим, не решится ответить на вопрос, «какая красота спасет мир». В новой сцене, развернувшейся в гостиной вокруг удивительного портрета, Аглая показана уязвленной тем, что Мышкин сказал о ней: хороша «чрезвычайно… – почти как Настасья Филипповна». Не желая выказывать себя ревнивой соперницей Анастасии Барашковой, она «взглянула на портрет только мельком;, прищурилась, выдвинула нижнюю губку, отошла и села в стороне, сложив руки» (69).

Межтекстуальные связи с романом Сервантеса, построенные на повторных ре-презентациях, останутся непроясненными вплоть до изображения эпизода, когда Аглая, рассмеявшись своим мыслям, заложит письмо князя под переплет «одной толстой книги», которая окажется не иным чем, как Дон Кихотом.

Как в мастерской живописца накапливаются холсты с набросками будущих сюжетов, а в фотолаборатории – зеркальные пластинки с негативами, которые будут в дальнейшем проявлены, отпечатаны и в виде портретов экспонированы в выставочных салонах, где зрители, переходя из зала в зал, смогут встречаться с одним и тем же лицом в новых ситуациях, в окружении тех же или новых лиц, так и в повествовательной ткани первой части романа собираются зерна лейтмотивов, которые будут разработаны по ходу дальнейшего развития действия. Подобно одной и той же фотографии, выставляемой в разных музейных экспозициях с меняющимися тематическими названиями, словесный портрет в романе становится экфразисом – выражением толкований, исходящих от всё новых созерцателей. В пределах романного контекста внутреннее сходство лица и личности может долго оставаться неразгаданным. Экспрессивно-импрессивная и диалогическая природа экфразисного нарратива позволяет автору-повествователю пользоваться пространственно-временной перспективой и многопланной композицией целого так, что раз возникшие моменты наиболее проницательных истолкований того, «что это значит», будут вновь уходить вглубь текста, а затем перевозникать транспонированными в других эпизодах, в других смысловых интерпретациях. Фотография Настасьи Филипповны перевозникает из ситуации в ситуацию, представленная то как «заместительница» оригинала, то повторно ре-презентированная и истолкованная как портрет ее характера, то как портрет ее души, и наконец – как аналог и близкое подобие картин, авторами которых являются знаменитые живописцы.

Экфразис жертвенной любви, спасения и рыцарского служения

Посланный генеральшей за портретом Настасьи Филипповны, Лев Николаевич Мышкин (путем авторских аллюзий имплицитно уже уподобленный Дон Кихоту, рыцарю Львов и рыцарю Печального Образа), не доходя до гостиной, останавливается у окна, вновь вглядывается в портрет и возвращает жизнь лицу, застывшему на фотографии, путем двигательного порыва: разворачивая изображение лицом к свету, он подносит к губам и целует фотографию, словно желая оживить «спящую красавицу»[85]85
  В культурном обиходе посетителей музеев и выставок XIX века «Спящей красавицей» назывался слепок с головы мадам Дю Барри. Параллели и перекличку экфразисов: мадам Дю Барри и Настасья Филипповна на смертном ложе – нож гильотины – нож убийцы – смерть и смертная казнь проходят через повествование второй, третьей и четвертой частей (молитва Лебедева за умершую под ножом гильотины Дю Барри – нож на столе Рогожина, – нож, заложенный в книгу, брошенный в ящик письменного стала, а затем занесенный над князем: нож, о котором думает Настасья Филиповпа, глядя на Рогожина; нож, спрятанный в ящик и вынутый оттуда в ночь убийства).


[Закрыть]
. В этот миг он, подобно Дон Кихоту, «рыцарю Печального Образа», приносит обет верного служения чему-то «непостижному уму» – тому, что приоткрывается ему при созерцании портрета. Но сила душевного порыва не отражется на его физических движениях, жестах и мимике: когда через минуту с портретом в руках он возвратился в гостиную Епанчиных, «лицо его было совершенно спокойно» (68).

Принимая во внимание последовательно выдержанное построение образа князя Мышкина по модели Дон Кихота, нельзя не заметить и параллелизма, и контрастного противопоставления экфразисов: самопосвящение в рыцари, принесение Дон Кихотом обета верности «жестокой Дульсинее» – рыцарственное решение князя отдать себя делу спасения Настасьи Филипповны и целование портрета красавицы, терзаемой духом гордыни. Оба героя, не помышляя о реальной встрече со своими избранницами, приносят обет верности чистому идеалу. Но параллелизмы и подобия лишь сильнее оттеняют различия во внутреннем смысловом содержании картин. Для Дон Кихота гордая неприступность Дульсинеи – символ идеального совершенства. Как невоплотимо прекрасный идеал, созданый в воображении героя, Дульсинея не может ни миловать, ни страдать, ни любить, и Дон Кихот отдает себя не ее спасению, а мечтает победить злых волшебников, которые своим колдовством сделали Дульсинею недоступной его взору. Мышкин же, всматриваясь в портрет красавицы, сразу проникается состраданием к ее жизни, узнаёт, что она «ужасно страдала». Загадка в том, «добра ли она. Ах, кабы добра! Всё было бы спасено!». Рыцарственно благородный и чистый душою Мышкин тем не Дон Кихот, что посвящает себя служению не платоническому идеалу, а предается делу спасения страдалицы, лишенной дара милосердия и милования, умения принимать благодеяния и воздавать любовью за любовь и сострадание. Парафразируя Шекспира, можно сказать, что всё было бы спасено, если бы она могла полюбить его за состраданье к ее мукам и силой его доброты возродить любовь и доброту в своей душе.

Болезненные моменты вживания Мышкина в душевный облик и зрительный образ Настасьи Филипповны переданы в повествовательной ткани романа серией экфразисов: внезапных появлений то наяву среди дня, то в полумраке ночного парка, то в тревожных снах, когда ему видится лицо «этой женщины», Впоследствии он согласится с Радомским и будет упрекать себя в том, что не распознал, какие губительные силы таились за «фантастической демонической красотой» этого лица (482). Настасья Филипповна считала себя виновной в том, что Тоцкий сумел «распалить, развратить», приобщить ее греху и гордыне и потому искала не возрождения своей душе, а самоистребления. И Мышкин, с первого взгляда на Рогожина прочитав в чертах его лица одержимость столь же разрушительными страстями, будет от встречи к встрече, из раза в раз убеждаться, что Настасья Филипповна сознательно предает себя Рогожину и спасти ее невозможно.

Во всех словесных картинах лицо Настасьи Филипповны остается увиденым глазами Мышкина, с его позиции. О своих переживаниях он таинственным голосом сообщает Радомскому: «Вы не знаете, Евгений Павлович… я этого никому не говорил… но я не могу лица Настасьи Филипповны выносить… Вы давеча правду говорили про этот тогдашний вечер у Настасьи Филипповны; но тут было еще одно, что вы пропустили… я смотрел на её лицо! Я еще утром на портрете не мог его вынести… Воту Веры, у Лебедевой, совсем другие глаза; я… я боюсь ее лица! – прибавил он с чрезвычайным страхом (8, 484)». Портрет, лицо, глаза – фокальные пункты, вокруг которых центрируются переживания трагической судьбы Настасьи Филипповны и невозможности спасти ее[86]86
  Ср. первую встречу с Настасьей Филипповной, когда князь говорит ей: «Я ваши глаза точно где-то видел… Да этого быть не может!.. Может быть во сне…» и изображение полузабытья князя на зеленой скамейке в павловском парке: «наконец, пришла к нему женщина; он знал ее, знал до страдания; он всегда мог назвать ее и указать, – но странно, – у ней теперь было как будто совсем не такое лицо, какое он всегда знал… В этом лице было столько раскаяния и ужасу, что казалось – это была страшная преступница…»– У князя возникает предчувствие, «что эта женщина явится именно в самый последний момент и разорвет всю судьбу его как гнилую нитку». См. также изображение исхода дуэли соперниц: «Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор и посиневшие губы шевелились, спрашивая: 'За ней? За ней…. Она упала без чувств ему на руки» (90, 352,467, 475).


[Закрыть]
.

Через весь роман Достоевского проходят приписываемые Мышкину и исходящие от разных персонажей повторяющиеся афоризмы о таинственной силе красоты и ее еще более таинственном воздействии на окружающих. Аглая запрещает князю пускаться перед гостями мамаши в рассуждения о том, что «красота спасёт мир»; Ипполит слышал от Коли, который «пересказал ему», что князь «раз говорил, что мир спасет красота». Дразня князя влюбленностью и намекая и на Настасью Филипповну, и на Аглаю, он задает ему вопрос, какая красота спасет мир, и, не дожидаясь ответа и снова ссылаясь на Колю, спрашивает князя: «Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином» (317). За вопросами, которые не получают ответов и разъяснений, стоят новые ряды сопоставлений и противопоставлений: вера и христианская доброта рыцарей-спасителей и идеальные образы их идеальных красавиц. В пределах контекстуального целого романа сопоставительное истолкование этих словесных картин-экфразисов показывает, что автор романа Идиот, изображая положительно прекрасное лицо своего героя, имел намерения представить его «ревностным христианином», но не толковать его личность как Imitato Christi.

Портрет Настасьи Филипповны как дар искателю ее руки

Говоря об искусстве портрета и фотографии в связи с экфразисом, Джон С ал лис приводит ряд философско-эстетических суждений европейских поэтов и мыслителей относительно природы мимезиса и показывает, что к концу XVIII – началу XIX в. представления о мимезисе как имитации / подобии действительности принципиально отличались от понимания практики копирования как буквального повторения. Он суммирует опорные формулировки Канта и Кольриджа: «…подобие отличается от копии тем, что оно с необходимостью предполагает и требует различия, в то время как копия нацелена на идентичность – тождественность»[87]87
  John Sallis, «Mimesis and the End of Art»: «The imitation differs from a copy in this, that it of necessity implies and demands difference – whereas a copy aims at identity», // Intersections: nineteenth – Century Philosophy and Contemporary Theories, ed. T. Rajan, David L. Clark (NY: State University of NY Press, 1995), pp. 61: 60–78.


[Закрыть]
. Исследователя интересует соотношение /отношение мимезиса и понимания, конкретного образного художественного отражения и абстрактного умозрения. Предложенные им оппозиции следует учитывать при сопоставлении копий, созданных механическим способом (типографская печать) с подобиями – экфразисами, которые подчеркивают различия между механическим повторением и ре-презентацией, новым представлением о показанном, возникшем или перевозникающем у созерцателя. По смыслу и содержанию показанного и увиденного подобие является экфразисом и передает отличия явления ожидаемого от отпечатка чего-то уже существующего, созданного и лишь повторенного копированием. Для Мышкина каждая новая встреча с ожившим портретом Н.Ф, раскрывает то, что не было скопировано аппаратом, подчеркивает отличие живой натуры оы того, что Барт определяет как stilled life, застывшее бытие. Эффект узнавания в изображении представления и ре-презентации, т. е. показ отличий от натуральной модели, ставшей копией, повторится при описании встреч Мышкина с Пар феном Рогожиным и с портретом его отца. Заказной портрет, изготовленный при жизни старика, так и остался висеть в комнате, которая теперь стала кабинетом сына. Характерно, что и у Настасьи Филипповны (как воспроизводит ее слова Пар фен) при взгляде на портрет отца возникли такие же, как и у Мышкина представления о личности сына. Подобно князю, она бессознательно парафразировала и применила и к Рогожину и к самой себе Пушкинские строки о роковых страстях и судьбах (178, 179).

Поднесение и получение портрета в дар – распространенный сюжет как живописного, так и словесного искусства, который передается эффектно и выразительно средствами диалогического экфразиса. Избегая пространных отступлений в теорию, ограничимся замечанием, что опираясь на бахтинский подход, о «хронотопе дарения» можно говорить так же точно, как о «хронотопе встречи» или «хронотопе дороги»[88]88
  Экфразис портрета – устойчивый компонент архитектоники и композиции таких повествовательных форм, как древнегреческий любовный роман, роман испытаний, христианские апокрифы и жития. В драматургии Шиллера, Виктора Гюго, в светских романах, в сентиментальных и романтических повестях экфразис портрета сохраняет свою знаковую функцию залога-обещания.


[Закрыть]
. Экфразисы портретов можно классифицировать по системе, разработанной Кранцем, но поскольку его классификационные принципы рассчитаны на максимально широкий ассортимент стихотворений-картин, специфика межсубъектных отношений: даритель – получатель дара, столь важная для толкования стихотворных портретов, им не учитывается[89]89
  Gisbert Kranz, Das Bildgedicht, Bd. I, Theorie Lexikon. Кранц рассматривает структуру и типологию смысловых соотношений: «стихотворение – поэт – картина – живописец» применительно ко всем видам стихотворений о произведениях европейского изобразительного искусства и истории словесного и живописного творчества. Ближе других к экфразису подношения портрета и созерцанию полученного дара подходит его категория любовных экфразисов (стр. 230–232), в которой стихотворные портреты составили бы особую подгруппу.


[Закрыть]
.

В интимной жизни и домашней культуре подаренный портрет (а с середины XIX в. и фотопортрет) воспринимался как обещание, залог встречи. В сюжетике словесного повествования обретение портрета побуждало героя отправиться на полные приключений поиски, служило напутствием, залогом встречи, обещанием взаимной верности. Экфразис «женский портрет как дар / подношение» предполагал, что дарительницей была суженая, дама сердца, а адресатом и получателем портрета – ее избранник. Портретная рама, футляр, в случае с миниатюрой превращавший портрет в талисман, позднее, в фотографии – границы поля фотобумаги, на которой запечатлелось изображение дарительницы, приобретали особую смысловую значимость, символизируя разлуку, невозможность быть в данное время вместе. В такого рода портретах лицо и поза дарительницы представительствовали от живого мира ее обитания и от мира ее сердечных чувств. А переживание удаленности «оригинала», воспороизведенного на холсте, от самой дарительницы укрепляло в получателе дара веру и надежду на победу над временными и пространственными преградами, разделяющими любящих. Портрет, врученный как дар, становился реликвией. Эмоционально-смысловые оттенки интерпретаций, которые заключал в себе такого рода портрет-реликвия, были чрезвычайно богаты и остаются такими же поныне[90]90
  Кранц составил аннотированную антологию немецких поэтических текстов: «Собор в стихотворении». Аналогичным образом можно создать антологический сборник русской поэзии и поэтической прозы «Твоё лицо в его простой оправе» с доминантным мотивом лирической ре-презентации встречи – разлуки с портретом Настасьи Филипповны – «незнакомки» – «Прекрасной Дамы» – «Фаины» – Маски – и т. д., включая стихотворные экфразисы в романах Саши Соколова и в повести «Москва – Петушки» Венечки Ерофеева и произведения постмодернистов XXI века.


[Закрыть]
.

Еще во времена античности, когда «встреча» с портретом стала существенным конструктивным компонентом экфразисного повествования о любящих, у портрета-реликвии и залога появились разного рода замены. В фольклоре материальными субститутами дарованного портрета служили перышко, золотой волос, хрустальный башмачок; в письменной словесности – дарственные надписи, цветочки и письма, заложенные меж листов книг, ладанки, колечки, сплетенные из волос любимых. Словесные описания встреч с портретом или его субститутами являются «картинами», в категориях Филострата – imagines[91]91
  Стихотворение Пушкина «Цветок» можно рассматривать как своего рода экфразис экфразисов, поскольку в нем содержится каталог медитативных мечтаний, разворачивающихся по модели imaginеs, разнообразно, вплоть до травестии, вариирующих тематику сентиментальных элегий: «Где цвел, когда, какой весною, и долго ль цвел, и сорван кем», и т. д.


[Закрыть]
.

С другой стороны, по законам симпатической магии (культурному переживанию архаических верований, сохранившемуся в сознаниии создателей античных и готических романов и романтических повестей) полученный в дар портрет красавицы, чья личность была лишена внутренней гармонии и доброты, хорошего не сулил и предвещал несчастья и беды. Дарением передавался душевный порыв дарительницы, ее чувства к получателю дара. В романе Идиот эта застывшая в культурных традициях символика дарения портрета сохраняется и осложняется интерпретацией сугубо индивидуальных особенностей личности Настасьи Филипповны как дарительницы. Самой своей явленностью, зрительной очевидностью ее поза, лицо, взгляд – представительствовали от высокомерия, гордыни, душевного беспорядка, презрения к миру. Акт вручения фотографии в дар Гане (да еще в особый, табельный день, который, по ее обещанию, должен был подвести черту под их длившиеся уже несколько месяцев отношения) делали получателя портрета жертвой тех демонических сил, которые прорывались наружу в выражении глаз Н.Ф. Ганя, показывая только что подаренный ему портрет генералу, находится в недоумении: что может означать этот дар? Оба собеседника избегают слов «помолвка», «свадьба» и прибегают к экивокам:

Не знаю, уж не намёк ли это с ее стороны… – А что, кстати, не просила еще сама она у тебя портрета? – Нет, еще не просила, да, может быть и никогда не попросит… – Афанасию Ивановичу и мне она обещала, что сегодня у себя вечером скажет последнее слово: быть или не быть. – Она это наверно сказала?… Вспомните, Иван Федорович, – сказал тревожно и колеблясь Ганя, – что ведь она дала мне полную свободу решения, до тех самых пор, пока не решит сама дела, да и тогда всё еще моё слово за мной… – … Я ведь не отказываюсь… – Тут, брат, дело уж не в том, что ты не отказываешься, а дело в твоей готовности, в радости, с которой примешь ее слова… (26).

Присутствующий при разговоре Мышкин не может не заметить тягостной зависимости Гани от генерала и отсутствия близости между дарительницей и получателем дара. Перед князем как молчаливым наблюдателем вырисовывается четкая картина, из которой явствует, что Настасья Филипповна видела в Гане креатуру Тоцкого и Епанчина, не сомневалась в его корыстолюбии и знала, что он собирается жениться на ней наперекор семье.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации