Электронная библиотека » Олдос Хаксли » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Монашка к завтраку"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2019, 12:40


Автор книги: Олдос Хаксли


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Я обязательно добьюсь! Я стану первосортным – обязательно.

И тут же смешался в смущении, увидев, как из-за розовых кустов поднялся удивленный садовник. «Говорить с самим собой – этот человек, должно быть, решил, что я ума лишился!» Гай торопливо пересек газон, вошел в дом и взбежал по лестнице к себе в комнату. Нельзя было терять ни секунды: он начнет сразу же. Он должен что-нибудь написать… нечто нетленное, весомое, крепкое, выдающееся…

– Черт вас всех возьми! Я обязательно добьюсь, я смогу…

В комнате были и письменные принадлежности, и стол. Гай выбрал ручку с закаленным перышком – им он сможет часами писать без устали – и большой квадратный лист писчей бумаги с адресом, оттиснутым красной краской:

«Хэтч-Хаус,

Блайбери,

Уилтшир.

Станция: Коэм – 3 мили; Ноубс-Монакорум – 4 1/2 мили».

Глупые люди украшают свою почтовую бумагу красным цветом: черный или синий смотрелся бы куда приятнее! Он обвел буквы чернилами.

Осмотрел бумагу на просвет, на ней были водяные знаки: «Пимлико Бонд». Какое замечательное имя для героя романа! Пимлико Бонд…

А в кладовке мя-я-ясо,

А утки на пруду-у-у.

«Ути-ути-ути», – я их позову…

Гай грыз кончик ручки. «Мне нужно, – говорил он себе, – чтоб получилось что-то очень крепкое, выходящее из ряда вон. Накал страстей, но так, чтобы страсти все же бушевали вовне». Он сделал движение ладонями, руками и плечами, напрягая мышцы, стараясь самому себе физически дать представление о крепости, сжатости и прочности стиля, каким он силился овладеть.

Он принялся рисовать на девственно чистом листе. Женщина, обнаженная, одна рука запрокинута за голову, отчего грудь приподнялась, повинуясь велению славной косой мышцы, шедшей от плеча. Внутренняя поверхность бедер – не забыть – слегка вогнута. Ступни ног, когда смотришь спереди, их всегда рисовать трудно.

Оставлять это где попало – никак не годится. Что прислуга подумает? Гай превратил соски в глаза, жирными линиями, не жалея чернил, обозначил нос, рот, подбородок… Получилось грязновато, но вполне похоже на лицо… хотя от внимательного зрителя не укрылась бы первоначальная обнаженная фигура. Он порвал лист бумаги на очень мелкие клочки.

Нарастающий звон заполнил дом. Гонг. Гай глянул на часы. Пора обедать, а он так ничего и не сделал. О Боже!..

III

Было время ужина в последний день отпуска Гая. Непокрытый стол красного дерева напоминал пруд с темной спокойной водой, в глубинах которой смутно отражались цветы со сверкающим хрусталем и серебром. Мистер Петертон сидел во главе стола, по обе стороны от него – брат Роджер и Якобсен. Молодежь – Марджори, Гай и Джордж Уайт – собралась на другом конце. За ужином уже подали десерт.

– Великолепный портвейн, – похвалил Роджер, прилизанный и блестящий в своей шелковой пасторской поддевке, как упитанный вороной жеребец. Сильный, плотного сложения мужчина лет пятидесяти, с красной шеей, такой же толстой, как и голова. Волосы его были острижены по-военному коротко: ему нравилось подавать пример мальчикам-школьникам, которые иногда выказывали огорчительные «эстетические» склонности и носили длинные волосы.

– Рад, что тебе понравилось. Сам я даже пригубить его не могу, разумеется. Выпей еще бокал. – На лице Альфреда Петертона застыло унылое выражение, свойственное человеку, у которого нелады с желудком. Он уже сожалел, что так сильно налег за ужином на утку.

– Благодарю, непременно выпью. – Роджер взялся за графинчик с довольной улыбкой. – Уставший школьный учитель заслуживает второго бокала вина. Уайт, вы что-то бледны, думаю, вам тоже надо еще выпить. – Роджер вел себя с шутливым добросердечием, привычно стараясь доказать ученикам, что он вовсе не из тех подобострастно сюсюкающих пасторов, не подлиза.

На молодежном конце стола шел увлеченный разговор. Уайт, в душе раздраженный тем, что его прервали в самый разгар этого разговора, обернулся и мимолетно улыбнулся Роджеру.

– О, благодарю вас, сэр, – сказал он и протянул свой бокал. «Сэр» у него вырвалось непроизвольно: в конце концов, совсем немного времени прошло с тех пор, как он был одним из школьников, над коими властвовал Роджер.

– Сейчас везет уже тому, – со всей серьезностью продолжал Роджер, – кто вообще может портвейн достать. Я благодарен судьбе, что несколько лет назад купил в моем прежнем колледже несколько дюжин бутылок для хранения, иначе и не знаю, что бы я делал. Мой виноторговец убеждает меня, что не может предложить мне ни единой бутылки. На самом деле он собрался даже у меня немного купить, если я продам. Но я на такое не пошел. В наше время бутылка в винном погребе – это верные десять шиллингов в кармане. Я не устаю говорить, что портвейн сделался необходимостью после того, как мы стали получать так мало мяса. Ламбурн! Вы еще один из наших доблестных защитников – вы заслужили второй бокал.

– Нет, спасибо, – произнес Гай, едва поднимая взгляд. – Мне хватит. – И продолжил разговор с Марджори о различиях во взглядах на жизнь у французов и русских.

Роджер положил себе вишен.

– Их нужно отбирать очень тщательно, – заметил он, обращаясь к Джорджу, поневоле ставшему его слушателем. – Ничто не вызывает таких болей в животе, как недозрелые вишни.

– Я так полагаю, вы, мистер Петертон, довольны, что наконец-то начались каникулы? – сказал Якобсен.

– Доволен? Так оно и есть, по-видимому. К концу летнего семестра чувствуешь себя совершенно, просто-таки смертельно разбитым. Разве не так, Уайт?

Уайт, который, воспользовавшись случаем, уже снова отвернулся и слушал, о чем рассказывал Гай, тут же повернул голову, словно собака, пустившаяся по неверному следу, и послушно подтвердил, что к концу летнего семестра сильно одолевает усталость.

– Вы, очевидно, – поинтересовался Якобсен, – по-прежнему учите тому же самому: Цезарь, латинские стихи, греческая грамматика и прочее? Нам, американцам, трудно поверить, что это все до сих пор в ходу.

– Слава Богу, – ответил Роджер, – мы до сих пор вколачиваем в них хоть что-то стоящее. Правда, в последнее время много шуму подняли насчет новых учебных программ и всего такого. Ребятам отводят много времени на изучение естественных наук и тому подобного, только не верю я, что дети вообще чему-то учатся. Пустая трата времени.

– Как и вообще все обучение, осмелюсь заметить, – легко бросил Якобсен.

– Только не в том случае, если вы обучаете их дисциплине. Вот что необходимо – дисциплина. Большинство этих мальчишек нужно бы почаще пороть, а нынче этого недостает. И потом, уж коли вы не в состоянии вбить знания в то, чем они думают, так уж по крайней мере кое-что вобьете в то, на чем они сидят.

– Уж очень ты свиреп, Роджер, – с улыбкой укорил брата мистер Петертон. Он чувствовал себя получше: тяжесть от съеденной утки отпускала.

– Не-ет, это штука очень важная. Лучшее, что принесла нам война – это дисциплина. До этого страна была разболтанной и нуждалась в том, чтобы ее подтянули. – Лицо Роджера прямо-таки светилось истовостью.

С другого конца стола донесся голос Гая:

– Вы слышали «Dieu s’avance à travers la lande» Цезаря Франка[94]94
  «Се Господь идет через пески» (фр.) – духовное сочинение французского композитора Цезаря-Августа Франка (1822–1890).


[Закрыть]
? Это одно из самых прекрасных произведений духовной музыки, которое я знаю.

Мистер Петертон посветлел лицом и подался вперед.

– Нет, – сказал он, неожиданно вклинивая свой ответ в самую гущу разговора молодежи. – Я этого не слышал, а вам вот это знакомо? Минуточку. – Он насупил брови, зашевелил губами, словно бы стараясь ухватить ускользающую формулировку. – Ага, вот так. Можете ли вы мне назвать вот это? Название какого известного произведения духовной музыки я произношу, когда заказываю старому плотнику – некогда либералу, а ныне впавшему в консерватизм – изготовить улей для пчел?

Гай, сдаваясь, воздел руки. Опекун его восторженно засиял.

– Ору тори я: о, Иуда, Махом сбей! – произнес он. – Понимаете? Оратория «Иуда Макковей».

Гай сильно жалел, что эти обломки увеселительной юности мистера Петертона волна прибила к его ногам. У него появилось такое чувство, будто он бесстыдно подглядывает «во тьму былого и бездну времени».

– Это хорошая шутка, – посмеивался мистер Петертон. – Мне бы надо поискать, не придет ли еще что-нибудь на память.

Роджер, которого не так-то легко было отвратить от любимой темы, выждал, пока угаснет неуместная искра легкомыслия, и продолжил:

– Замечателен и очевиден тот факт, что никогда, по всей видимости, не удается добиться дисциплины в сочетании с обучением естественным наукам или современным языкам. Кто когда-нибудь слышал про учителя-естественника, что у него хорошая наполняемость в школе? У естественников всегда плохая наполняемость.

– Хм, это весьма странно, – заметил Якобсен.

– Странно, но – факт. Мне вот кажется, что вообще большая ошибка – доверять им классы, если они не могут поддерживать дисциплину. И потом, тут ведь дело еще и в религии. Некоторые из этих учителей, если и заходят в часовню, то только во время дежурств. И потом, спрашиваю я вас, что происходит, когда они готовят своих мальчиков к конфирмации? Что говорить, я знавал мальчиков… они приходили ко мне… кому полагалось быть подготовленными тем или иным из таких учителей, и когда я спрашивал их, то выяснялось, что они совершенно не знают важнейших фактов о евхаристии… Уайт, будьте любезны, положите мне еще этих великолепных вишен… Разумеется, я в таких случаях делаю все, что могу, рассказывая ребятам, что сам лично чувствую по поводу сих священных таинств. Правда, обычно на это времени не хватает: жизнь человеческая столь насыщенна, – вот и идут они на конфирмацию, имея лишь самые смутные познания о том, что все это значит. Вы понимаете, насколько глупо доверять жизни мальчиков кому бы то ни было, кроме людей, обладающих классическими познаниями?

– Взболтай его хорошенько, милая, – обратился мистер Петертон к дочери, подошедшей к нему с лекарством.

– Это что еще такое? – спросил Роджер.

– О, это просто средство для улучшения моего пищеварения. Без него у меня, знаешь ли, почти совсем ничего не переваривается.

– Искренне тебе сочувствую. У меня есть коллега, бедняга Флекснер, так он страдает хроническим колитом. Представить себе не могу, как ему удается с работой справляться.

– Да, такое и в самом деле нельзя представить. Я вот ни за что не могу взяться, для чего потребны усилия и усердие.

Роджер повернулся и в очередной раз ухватился за несчастного Джорджа.

– Уайт, – сказал он, – да послужит это вам уроком. Заботьтесь о своих внутренностях: в них секрет счастливой старости.

Гай резко вскинул голову.

– Не беспокойтесь о его старости, – выговорил он таким странным, резким голосом, совершенно не похожим на его обычную мягкую, тщательно выдержанную речь. – Не будет у него никакой старости. Если война продлится еще год, то его шансы выжить в ней – примерно пятнадцать к трем.

– Перестаньте, – протянул Роджер, – давайте не будем в такой пессимизм впадать.

– А я и не впадаю. Уверяю вас, то, о чем я говорю сейчас, это самый радужный взгляд на шансы Джорджа достичь старости.

Чувствовалось, что слова Гая восприняты как реплика дурного тона. Повисло молчание, взгляды неловко блуждали, стараясь не встретиться друг с другом. Как-то особенно громко прозвучал треск расколотого Роджером ореха. Якобсен, получив полное удовольствие от создавшейся неловкости, сменил тему:

– Прекрасно показали себя наши эсминцы этим утром, не правда ли?

– Просто отрадно было читать об этом, – откликнулся мистер Петертон. – Решительно по-нельсоновски.

Роджер поднял бокал.

– За Нельсона! – провозгласил он и залпом выпил. – Что за человек, а? Я все пытаюсь убедить нашего директора сделать День Трафальгара выходным. Это лучший способ напоминать мальчикам о такого рода вещах.

– Он на удивление нетипичен для англичанина, чтобы стать национальным героем, не так ли? – сказал Якобсен. – В нем так сильны чувства и так недостает присущего британцам бесстрастия.

Преподобный Роджер принял важный вид:

– Одного никогда не мог постичь в Нельсоне, а именно: как муж, во многом бывший образцом чести и патриотизма, мог… э-э… сойтись незаконно с леди Гамильтон. Знаю, что люди говорят, мол, таков был обычай того века, что такие вещи в те времена никакого значения не имели, и всякое такое, только все равно, повторяю, не могу понять, как муж, бывший столь ревностно патриотичным англичанином, был на такое способен.

– Я как-то не пойму, какое отношение к этому имеет патриотизм? – сказал Гай.

Роджер устремил на него свой в высшей степени педагогический взгляд и произнес с расстановкой и рассудительно:

– Тогда мне жаль вас. Вот уж не подумал бы, что есть необходимость втолковывать англичанину, что моральная чистота – национальная традиция. В особенности вам, закончившему частную школу.

– А не пойти нам сыграть сотенку на бильярде? – предложил мистер Петертон. – Роджер, ты идешь? А вы – Джордж, Гай?

– Я играю из рук вон плохо, – напористо возражал Гай, – так что лучше уж не пойду.

– И я тоже, – сказал Якобсен.

– Тогда, Марджори, тебе быть четвертой.

Бильярдисты стройными рядами удалились. Гай и Якобсен остались наедине в тягостных думах о пропавшем ужине. Молчание длилось долго. Мужчины сидели и курили; Гай сидел опустошенно и понуро, словно забытый на стуле полупустой мешок, Якобсен – очень прямо и безмятежно.

– Вас что, дураки настолько забавляют, что вы их так спокойно выносите? – вдруг резко спросил Гай.

– Совершенно спокойно.

– Жаль, что у меня такое не получается. У преподобного Роджера есть обыкновение доводить мою кровь до кипения.

– Но он такая добрая душа! – убеждал Якобсен.

– Смею заметить, все равно он – чудовище.

– Вам следовало бы воспринимать его спокойнее. Я положил себе за правило не поддаваться чувствам из-за каких бы то ни было внешних обстоятельств. Я стойко держусь того, о чем пишу, и того, о чем думаю. Истина – это красота, и красота – это истина, ну и так далее. В конечном счете они единственные, чья ценность не знает урона. – Произнося эти слова, Якобсен с улыбкой взирал на молодого человека. «Никаких сомнений, – говорил он себе, – этому мальчику следовало бы заняться бизнесом. Высшее образование для него, уверен – серьезнейшая ошибка!»

– Само собой, они – единственные! – с чувством воскликнул Гай. – Вы можете позволить себе сказать такое, поскольку вам посчастливилось родиться на двадцать лет раньше меня и за пять тысяч миль глубоких вод, пролегших между вами и Европой. Вот я перед вами – призванный посвятить свою жизнь совершенно иному, чем вы посвятили свою, служа истине и красоте, посвятить свою жизнь… а чему? Не очень уверен, но сохраняю трогательную веру, что – благу. А вы уговариваете меня не обращать внимания на внешние обстоятельства. Попробуйте немного пожить во Фландрии и попытаться… – Он разразился тирадой, в которой нашлось место агонии, смерти, крови и разложению.

– Что делать человеку? – заключил Гай безысходно. – Что, черт побери, правильно? Я помышлял потратить свою жизнь на писательский труд и размышления, на стремление создать нечто прекрасное или открыть некую истину. Но не должен ли человек в конце концов, если он остается в живых, отказаться от всего остального и постараться сделать это омерзительное логово мира чуть более пригодным для обитания?

– Вы, как я полагаю, исходите из того, что мир, который позволил втянуть самого себя в это преступное безрассудство, абсолютно безнадежен. Следуйте своим склонностям – или лучше ступайте в банк и заработайте кучу денег.

Гай разразился смехом, пожалуй, чересчур громко.

– Очаровательно, очаровательно! – воскликнул он. – Возвращаясь к нашему прежнему разговору о дураках, откровенно говоря, Якобсен, не могу представить себе причину, побудившую вас проводить время с моим уважаемым старым опекуном. Он милый старик, но надо признать… – Гай повертел рукой.

– Где-то жить надо, – сказал Якобсен. – А вашего опекуна я считаю интереснейшим человеком, с каким только можно быть рядом… Нет, вы только взгляните на эту собачонку! – Маленький пекинес Марджори по кличке Конфуций готовился устроиться на коврике у камина и поспать. Он усердно проделал церемониальный фарс: поскреб когтями пол, явно представляя себе, что готовит уютное гнездышко, чтобы в нем и улечься. Песик делал круг за кругом, старательно и обстоятельно скребя лапами. Затем он улегся, свернулся в клубочек и тут же заснул, едва закрыв глаза.

– Ну разве это не чудо как по-человечески! – восхитился Якобсен.

Гай подумал, что теперь ему понятно, почему Якобсену так нравится жить с мистером Петертоном. Старик был чудо как человечен.


Позже вечером, когда партии в бильярд завершились и мистер Петертон должным образом высказался по поводу такого нарушения хронологической точности, как включение этой игры в «Антония и Клеопатру», Гай с Марджори пошли прогуляться по саду. Взошедшая над деревьями луна омыла фронтон дома чистым бледным светом, который не тревожил покой спящего разноцветья мира. Белый свет и резкие черные тени привносили с собой все изящество григорианской симметрии.

– Взгляни, вот призрак розы. – Марджори притронулась к крупному холодному цветку, который скорее угадывался, нежели виделся красным – бледный двусмысленный лунный румянец. – И… о, это цветы табака пахнут. Разве они не прелесть!

– Мне всегда казалось, что есть нечто очень таинственное в таком вот продвижении аромата сквозь тьму. Кажется, он приходит из какого-то совершенно иного, нематериального мира, населенного бестелесными чувствами, фантомами страстей. Только подумать о духовном воздействии ладана в темной церкви. Чего уж тут удивляться, что люди верят в существование души.

Они шли в молчании. Порой случайно его рука вскользь задевала ее руку. Гая переполняло нестерпимое чувство ожидания – сродни страху. От этого он чувствовал себя почти физически больным.

– Ты помнишь, – внезапно заговорил он, – те летние каникулы в Уэльсе, которые наши семьи провели вместе? Это было, кажется, в девятьсот четвертом или пятом. Мне было десять лет, а тебе восемь или около того.

– Помню, конечно же! – вскрикнула Марджори. – Все помню. Там еще была такая смешная, маленькая, как игрушечная, железная дорога из сланцевых карьеров.

– А помнишь наш золотой прииск? Все те тонны золотистого железняка, которые мы набрали и упрятали в пещере, полностью уверенные, что это самородки? Каким невероятно далеким это кажется!

– А ты придумал чудесный способ, как проверить, настоящее это золото или нет. И все камни прошли твою пробу с блеском – как взаправдашние. Я помню!

– Этот общий секрет и стал началом нашей дружбы, как мне кажется.

– И мне тоже, – кивнула Марджори. – Четырнадцать лет назад… сколько же времени! И ты уже тогда взялся меня образовывать: чего ты мне только не наговорил про добычу золота, например.

– Четырнадцать лет, – раздумчиво повторил Гай, – и завтра я опять ухожу…

– Не говори об этом. Мне так отвратительно, когда тебя нет. – Она искренне позабыла, как восхитительно проводила лето, если не считать недостатка тенниса.

– Мы должны сделать эти часы счастливейшими в нашей жизни. Возможно, мы в последний раз вместе. – Гай взглянул на луну, и внезапно она представилась ему светящейся сферой, погруженной в бесконечность ночи, а вовсе не плоским диском, приставшим совсем-совсем рядом к стене. Это наполнило его бесконечной слабостью: он ощущал себя слишком незначительным, чтобы вообще жить.

– Гай, не надо так говорить, – взмолилась Марджори.

– У нас есть двенадцать часов, – произнес Гай задумчиво, – но это всего лишь время по часам. Можно в один час вложить все свойства вечности, а можно влачить годы и годы, как будто их и не было. Наше бессмертие мы обретаем здесь и сейчас: тут дело в качестве, а не в количестве. Я не стремлюсь к золотым арфам и чему бы то ни было такого же рода. Я знаю: когда я умру, я буду мертв – и не будет никакого после. Если меня убьют, то мое бессмертие будет в твоей памяти. Еще, возможно, кто-нибудь прочтет написанное мною, и я выживу в его сознании, тускло и отрывочно. Зато в твоем сознании я выживу целиком и полностью.

– А я уверена, что мы продолжим жить после смерти. Смерть не может быть концом. – Марджори осознавала, что уже слышала эти слова прежде. Где? Ах да, это же ревностная Эвангелина произносила их на заседании школьного дискуссионного общества.

– Я бы на это не рассчитывал, – слегка усмехнулся в ответ Гай. – А то, чего доброго, еще и сильно разочаруешься, когда умрешь. – Потом он сменил тон. – Я не хочу умирать. Я ненавижу смерть, страшусь ее. Только, наверное, в конце концов меня убьют. Все равно…

Голос его утих. Они ступили в туннель непроницаемой тьмы между кронами двух высоких грабов. «От меня не оставалось ничего, кроме голоса, – мелькнуло у Гая в голове. – А теперь голос умолк – и я исчез». Голос снова возник, низкий, быстрый, однозвучный, слегка задыхающийся:

– Помню, как-то я читал стихотворение одного из старых провансальских трубадуров, где говорилось о том, как в один прекрасный день Бог одарил его высшим счастьем: в ночь, что оставалась до ухода в крестовый поход, ему даровано было держать свою даму в объятьях – всю короткую вечную ночь напролет. Ains que j’aille oltre mer… Когда уходил я за море.

Голос снова умолк. Они стояли у самого зева аллеи, всматриваясь из этой стиснутой грабовыми берегами реки мрака в океан бледного лунного света.

– Какая тут тишь.

Они не говорили, они едва ли дышали. Их пропитало тишиной.

Марджори прервала молчание:

– Гай, ты хочешь меня так же сильно, как это всё? – Всю ту долгую бессловесную минуту она пыталась высказать эти слова, раз за разом повторяла их про себя, жаждала произнести их вслух, но немела – духу не хватало. И вот наконец она их высказала, отчужденно, словно бы через чей-то чужой рот. Она их слышала очень отчетливо и поражалась обыденности тона.

Ответ Гая принял форму вопроса.

– Вот предположим, меня бы сейчас убили, – сказал он, – так жил ли я когда-нибудь на самом деле?

Они вышли из аллеи, похожей на пещеру, на лунный свет. Теперь ей было ясно видно его, и виделось в нем что-то такое поникшее и подавленное, такое жалостное, он казался так похож на большого ребенка-переростка, что Марджори волною охватила жалость, обостренная другими чувствами, менее материнскими. Ее тянуло взять его на руки, пальцами пройтись по его волосам, убаюкать его, как младенца, чтоб уснул он у нее на груди. А Гай, со своей стороны, ничего лучшего и не желал, только бы она по-матерински пеклась о его истомах и переживаниях, только бы легко целовала его глаза, только бы ласково успокаивала, баюкая. В своих отношениях с женщинами (увы, опыт его в этом был удручающе мал) он привык – неосознанно поначалу, а потом вполне сознавая, что делает, – играть роль ребенка. В моменты самоанализа он сам себе был смешон игрой в этот «дитячий фортель», как он его называл. И вот, пожалуйста… он еще и сам того не заметил… опять за старое – поникший, понурый, очень жалостливый, слабый…

Чувство окрылило Марджори: она отдаст себя любимому, овладеет своим беспомощным и достойным жалости ребенком. Она обвила руками его шею, подняла лицо к его поцелуям, шепча что-то нежное и непонятное.

Гай притянул ее к себе и принялся целовать эти мягкие, теплые губы. Он касался обнаженной руки, обвившей его шею: плоть упруго подавалась под его пальцами, его охватило желание щипать ее, рвать ее.

Все было так же, как и с той маленькой шлюшкой, Минни. В точности то же самое – сплошная мерзкая похоть. Ему припомнился один курьезный физиологический факт из Хавелока Эллиса[95]95
  Эллис, Генри Хавелок (1859–1939) – знаменитый английский врач-сексолог, автор многих трудов по сексуальному поведению, чрезвычайно популярных даже в наше время. В 1927 г. опубликовал книгу «История английского гения».


[Закрыть]
. Он содрогнулся, будто дотронулся до чего-то противного, и оттолкнул Марджори.

– Нет, нет, нет. Это ужасно, это отвратительно. Пьян от лунного света и несу чувствительную чушь о смерти… Почему бы попросту не сказать с библейской открытостью: «Возляг со мной»… – Возляжешь со мной?

Ужасом наполняло его то, что эта любовь, бывшая такой чудесной, такой новой и прекрасной, должна завершиться похотливо и по-животному, как случка, о которой без стыда и вспомнить нельзя, с Минни (от одной ее пошлости дрожь брала!).

Марджори, зарыдав, убежала, оскорбленная и трепещущая, в уединение гробовой темени.

– Уходи, уходи! – навзрыд выкрикивала она с таким повелительным остервенением, что Гай, охваченный при виде слез угрызениями совести и решивший было остановить ее и просить прощения, принужден был оставить ее в покое.

Почти сразу же вслед за всплеском чувств им овладело холодное, бесстрастное спокойствие. Критически оценив содеянное, он решил – не без некоторого удовлетворения, – считать это величайшим своим «промахом» в жизни. Увы, во всяком случае, что сделано, то сделано, и этого уже не исправить. Его, как и всякого слабовольного человека, тешила бесповоротность поступка. Он ходил взад-вперед по лужайке, курил сигарету и думал (ясно и покойно), вспоминая прошлое и прозревая будущее. Когда сигарета кончилась, он пошел в дом.

Входя в курительную комнату, Гай услышал слова Роджера:

– …Именно бедным в наше время живется привольно. Много еды, много денег и никаких налогов не надо платить. Никаких налогов – это больной вопрос. Возьмите, к примеру, альфредова садовника. Получает двадцать пять – тридцать шиллингов в неделю и необычайно приличное жилье. Он женат, но у него всего один ребенок. Такой, как он, человек необычайно состоятелен. Он должен бы подоходный налог платить – совершенно спокойно может себе это позволить.

Мистер Петертон слушал, впадая в сон, Якобсен – с обычной для него проницательной интеллигентной вежливостью, Джордж играл с голубым персидским котенком.

Договорились, что Джордж останется на ночь, ведь это такая тоска – тащиться в темноте милю с гаком обратно до дому. Гай взял его к себе в комнату и, пока Джордж раздевался, присел на кровать выкурить последнюю сигарету. Настало время откровения: тот самый опасный момент, когда усталость расслабляет стойкость разума, делая его готовым и созревшим для сентиментальности.

– Меня так сильно гнетет мысль, – сказал Гай, – что тебе всего двадцать, а мне всего двадцать четыре. Когда война кончится, ты будешь молод и резв, а я стану старой развалиной.

– Ну, не настолько ты для этого стар, – отозвался Джордж, стаскивая рубашку. Кожа у него была очень белая, в сравнении с нею лицо, шея и руки казались темно-коричневыми: загар оставил резкие отметины своих владений на шее и кистях рук.

– Я не могу без ужаса думать о времени, которое теряется понапрасну в этой кровавой бойне, когда с каждым днем становишься все глупее и грубее, совершенно ничего не достигая. Получится, что пять, шесть… Бог знает, сколько их будет… лет начисто выпадут из жизни. Перед тобой, когда это все закончится, будет целый мир, а вот я уже переживу лучшие свои годы.

– Конечно, для меня разница невелика, – говорил, чистя зубы, Джордж, стараясь не брызгать забившей рот пеной, – я не способен к созданию чего-то особо ценного. Для меня, по правде сказать, все равно, стану ли я вести безупречную жизнь, перепродавая акции, или тратить время на то, чтобы быть убитым. Зато для тебя, согласен, это чертовски паршиво…

Гай курил в молчании, его сознание понемногу заполнялось унылым сожалением о затеянном. Джордж надел пижаму и залез под простыню: ему пришлось свернуться клубочком, потому как Гай лежал поперек края кровати и вытянуть ноги было нельзя.

– Мне кажется, – выговорил наконец раздумчиво Гай, – мне кажется, что в конечном счете единственное утешение – это женщины и вино. Только вот женщины по большей части так ужасающе скучны, а вино нынче такое дорогое.

– Ну, вовсе не все женщины! – Джордж, было очевидно, поджидал момента, чтобы откровением облегчить душу.

– Я так понимаю, ты отыскал исключения.

Джорджа прорвало. Он только что провел шесть месяцев в Челси – шесть нудных месяцев на казарменном пятачке, однако между муштрой и спецподготовкой случались и светлые полосы, которые он заполнял многочисленными памятными походами, открывая для себя незнакомые миры. И главное – Колумб собственной души – он открыл все те психологические хитросплетения и возможности, какие только страсть позволяла обнаружить. «Nosce te ipsum»[96]96
  Познай себя (лат.).


[Закрыть]
– таково было повеление, здравое же развитие страстей – один из вернейших путей к самопознанию. Для Джорджа, в его едва двадцать, все это было настолько разительно новым и захватывающим, что Гай выслушивал рассказ о приключениях приятеля с восторгом и ноткой зависти. Он сожалел о тягостной монашеской непорочности, нарушенной всего лишь раз, да как безобразно! Не постиг ли бы он гораздо больше, гадал Гай, не стал бы более подлинным – и лучшим – человеком, если бы пережил то же, что и Джордж? Ему от этого было бы больше пользы, чем о том когда-либо мог мечтать Джордж. Для Джорджа всегда есть риск попросту по-глупому растратить душевные силы на утрату стыда. Он, возможно, не вполне еще личность, чтобы остаться самим собой вопреки тому, что его окружает; рука его вымажется в краске, какой он примется работать. Гай был уверен: сам он такому риску не был бы подвержен, он бы пошел, увидел, покорил и вернулся целехоньким и по-прежнему самим собой, зато обогащенным трофеями нового знания. Не был ли он в конечном счете не прав? И никакой пользы не принесла ему жизнь в затворничестве собственной его философии?

Он взглянул на Джорджа. Нечего было удивляться тому, что женщины благоволили к нему, такому славному эфебу.

«С таким лицом и такой фигурой, как у меня, – раздумывал он, – мне ни за что не удалось бы вести ту же жизнь, что и ему, даже если бы я того захотел». И он рассмеялся про себя.

– Тебе надо с ней познакомиться, – восторженно говорил Джордж.

Гай улыбнулся.

– Нет, мне не надо. Позволь дать тебе маленький совершенно благой совет. Никогда не пытайся делить свои радости с кем-то еще. Люди с сочувствием отнесутся к боли, но только не к удовольствию. Спокойной ночи, Джордж.

Гай перегнулся через подушку и, целуя, прильнул губами к смеющемуся личику, гладкому, как у младенца.

Долгое время Гай лежал без сна, глаза его были сухи и начинали побаливать прежде, чем сон наконец-то сморил его. Часы же эти, проведенные в темноте, он отдал размышлениям – думал упорно, неистово, до боли. И стоило ему откинуться на свое место рядом с Джорджем, как он почувствовал себя отчаянно несчастным. «Искалечен страданием» – таким он представлялся себе. Гай обожал выдумывать и пускать в ход подобные фразы: в нем сильна была потребность художника выразить себя не меньше, чем чувствовать и думать. Искалечен страданием, он улегся в постель, искалечен страданием, он лежал – и думал, думал. Ему ведь и в самом деле чудилось, будто он физически искалечен: внутренности болезненно скручивались, на спине рос горб, ноги отказывались служить…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации