Электронная библиотека » Олег Павлов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:32


Автор книги: Олег Павлов


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Любовь к народу

Тут бы вспомнить Пушкина: «Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны». Но веками, глядя на деревню, лучшие русские люди – а их глазами и общество, чей совестью они были – видят почему-то одно и то же: разорение, грязь, пьянство, бессмыслицу, будто и нет на свете ничего более унылого, чем жизнь, которой живет мужик. Это видели Радищев и Гоголь, Достоевский и Некрасов, Успенский и Толстой, Чехов и Горький. Точно такой же веками представала уже вся Россия в глазах иностранцев, заезжих просветителей да европейских послов – огромной пустой страной, населенной дикарями. Но это взгляд посторонний, на мир закрытый, который веками сберегался от чужих глаз, даже прямо в глаза-то барину не смотрел. И ведь не от стыда или страха – а пряча ухмылку или затаивая ненависть. И это важно понять: покорность, услужливость, то есть некую душевную слитность с чужим барским миром, мы можем встретить лишь в лакеях, слугах, денщиках, одним словом, в душевных рабах. Целое племя таких, маленьких людей, – душевных и жалких в своем услужении, выводила на всеобщее обозрение и великая русская литература, полная, казалось бы, сострадания к ним. Только в таком образе русский мужик подавался как положительный герой, то есть оценивался положительно. Или уж показывался злобным, жадным, отвратительным, но все равно бесполезным в масштабах истории человечком. И изображал его таким не кто-нибудь совсем уж чужой народу – а Максим Горький («О русском крестьянстве»): «как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень – все те, почти страшные люди, о которых говорилось выше, и место их займет новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей».

Так приходишь к удивительным выводам… Лучшие русские люди, даже влюбленные в простоту, если и хотели видеть в народной жизни какие-то нравственные основы для какой-то жизни всеобщей, то уж точно не находили крестьян похожими на самих себя или тем более равными себе. Даже лишенные всех прав, состояния, поставленные с ними в одни и те же условия жизни, принужденные к такому же труду, как это могло быть на каторге, мужик и барин, подчиняясь какому-то инстинкту, расходятся в разные углы – читай «Записки из мертвого дома». Как это понять? Да и кто нам понятнее? Тот, чьим взглядом смотрим мы на жизнь, и шире – на саму историю. Здесь и ответ.

Но никогда не было в России одной реальности, а были, как это написал Блок, – «люди, взаимно друг друга не понимающие в самом основном». И вопрос не в социальном неравенстве, это непонимание глубже – в том, какие силы и что же такое вдохнули в их жизнь, воспитали и подчинили себе. Все это силы творческие, потому что дают людям и цель, и способность перевоссоздать реальность. Можно назвать это смыслом жизни, ее духовным током или, проще, ее идеей. Такими идеями можно считать Власть, Деньги, Веру… Одни идеи давно уж правят людьми и укоренились в человеческих инстинктах – а есть еще множество новых идей, что рождаются с той же целью «изменить мир». Одни так и сгорают без следа в своем времени, другие завладевают умами; их было тьмы – и будет тьмы.

Важно понять, что идеи не столько продолжают друг друга, сколько пытаются друга друга отменить или подменить. Это борьба. Но так или иначе, поверх социальных различий возникало единение людей – и тогда уж это были люди власти, люди денег, люди веры… Вере могли служить и богатый, и бедный, обретая единение. Власти служили одинаково генерал и простой солдат. Люди к тому же переходили от идеи к идее, подчиняясь их силе – и получая от них силу. Уже поэтому крестьянство не было однородно – в его среде могли быть и стяжатели, и праведники. Это разделение и его значение точно почувствовал Глеб Успенский – об этом говорится в его очерках «Народная интеллигенция», «Теперь и прежде», опубликованных в 1882 году. А осмысленно во всем своем трагизме показано оно было уже в другом веке в прозе Солженицына – «Матренин двор», Можаева – «Старица Прошкина», Распутина – «Деньги для Марии».

Деревенская жизнь вбирает в себя разных людей – это и есть основа крестьянского мира, его высшая идея. Она образует свою жизнь, то есть свою реальность. Это идея Земли. Вырвать крестьянство из этого мира или подменить идею Земли другой – значит духовно его уничтожить. Так оказывается, что есть идеи, способные перерождаться одна в другую. И есть идеи – а значит, и люди, «взаимно друг друга не понимающие в самом основном».

А что же лучшие люди? Не каждая идея образует свою реальность, но Россия мыслящая – это реальность, и она образует свою жизнь. У этой реальности есть даже свое, культурное, общество, внутри которого ищут согласия множество, наверное, самых сложных – социальных, философских, научных и художественных идей; и они же ищут для себя применения, стремятся к тому, чтобы осуществиться, то есть «изменить мир». Интеллигенция – это врачи, учителя, ученые, художники… Но какое это единение людей, в чем его основа? Они имели все права, привилегии и возможности вышестоящего над массой простых людей, однако начинали осознавать свои интересы как общие с народом. Собственно, у них не было ничего общего с этой массой, с которой они никогда бы не слились. Если интеллигент и мог появиться в деревне, то как учитель, агроном или врач. Поэтому главной оказывалась идея служения с отказом от личного обогащения и службы государственным интересам. Конечно, в высшем смысле – это идея служения обществу с целью принести пользу другому человеку, а не извлечь из него пользу или свой интерес. Но ни государство, ни церковь, ни торговое и даже рабочее дело не рождали в интеллигенции такой любви и такого стремления к единению, какие испытала она к людям земли. И очевидно, что именно это стремление было самой главной причиной разъединения интеллигенции и народа. Это понимал Блок. С каким-то гибельным одиночеством он пишет в статье «Народ и Интеллигенция» об этом «страшном» разъединении: «С екатерининских времен проснулось в русском интеллигенте народолюбие, и с той поры не оскудевало. Собирали и собирают материалы для изучения «фольклора»; загромождают книжные шкафы сборниками русских песен, былин, легенд, заговоров, причитаний; исследуют русскую мифологию, обрядности, свадьбы и похороны; печалуются о народе; ходят в народ, исполняются надеждами и отчаиваются; наконец, погибают, идут на казнь и на голодную смерть за народное дело. Может быть, наконец поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли понять все и полюбить все – даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого дорого для себя, – не значит ли это ничего не понять и ничего не полюбить?»

Любовь к народу – это подмена, потому что полюбить и понять мужика – значит перейти в его идею, а это для интеллигентного человека невозможно. Даже если он отречется от своих идеалов, то сможет ли понимать, верить, чувствовать как русский мужик? Да и может ли посмотреть на себя глазами мужика?

«А любите ли вы то, что любит русский народ?» – обращался Достоевский к своему сословию. Блок понял: такая любовь никогда не станет любовью. Она примет совершенно другую форму: нелюбви к реальности, в которой существует со своей идеей народ… Поэтому любовь к народу становилась ненавистью к России. Поэтому человек из народа становился для интеллигенции «маленьким человеком», которого, чтобы уж полюбить, нужно возвысить как существо нижестоящее в своем развитии, то есть научить, воспитать, освободить… Конечно, он ведь не мог бы сам себе преподать уроки, сам себя выпороть, сам себе простить грехи для очищения души, сам с себя сорвать оковы, чтобы обрести свободу! Все это должен был делать для него кто-то другой – учить, наставлять, освобождать, пороть!

Вот почему Блок повторяет как заклинание: «нужно любить Россию»… Вот почему дороги для него слова Гоголя, его «Выбранные места из переписки с друзьями», где тот взывал: «Как полюбить братьев? Как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это? Поблагодарите Бога прежде всего за то, что вы – русский. Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь – есть сама Россия. Если только возлюбит русский Россию, – возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь сам Бог. Без болезней и страданий, которые в таком множестве накопились внутри ее и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней сострадания. А сострадание есть уже начало любви»…Но сам же Блок с безысходностью спрашивает: «Понятны ли эти слова интеллигенту? Увы, они и теперь покажутся ему предсмертным бредом, вызовут все тот же истерический бранный крик, которым кричал на Гоголя Белинский, “отец русской интеллигенции”. В самом деле, нам непонятны слова о сострадании как начале любви, о том, что к любви ведет Бог»… И Блок произносит главное: «Не понятны, потому что мы уже не знаем той любви, которая рождается из сострадания». Еще откровенней напишет Бунин в своих «Окаянных днях»: «Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастные люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать?» Но самое решительное – как бы подводя итог – произносит Толстой: «Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра».

Народность как превращение

Многое должно было обновиться в России, потому что формы ее национальной жизни с какого-то момента истории сдерживали развитие ее творческих сил. Но вместо обретения всей нацией этой творческой свободы, происходили преобразования, что принуждали двигаться вперед, не допуская к свободе – а Россия с каждой попыткой обновления погружалась в безвременье, в котором единственной творческой силой оказывалась культура. Она намечала формы новой русской цивилизации, вбирая в себя все направления мысли, предвосхищая будущие события и восполняя собой историю. Однако ничто так не отчуждало народ, как сама культура, разделяя Россию на тех, чьи мысли и чувства получали всю полноту выражения – и тех, кто не умел себя выразить, хоть тоже мыслил и чувствовал.

Должно было пройти долгое время и совершиться огромное взаимное духовное усилие, чтобы народное проникло в культуру, а созданное культурой – в душу народа. Но степень сближения с народом становится эстетической величиной – а значит, заданием для искусства. Национальный дух отнимается у русской культуры и возвращается уже в виде понятия народности. Пушкин писал с иронией: «С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности»… Говорят, требуют, жалуются – надо полагать, теоретики. Это они, сами не будучи художниками, решают, каким должно быть искусство. Миф об искусстве в лаптях рождается, когда заявляет о себе эстетическая критика, когда интеллигенция в своем порыве «понять душу народную» сознательно противопоставила «художественное» и «народное»; например, в поэзии – форму народных песен Никитина и Кольцова романтической лирике Полонского, Фета, Тютчева. Так, уже в пушкинскую эпоху появляется «крестьянская поэзия», которую Белинский называл грязью, ставшею золотом, когда пишет о Кольцове: «Не для фразы, не для красивого словца, не воображением, не мечтою, а душою, сердцем, кровью поэт любит русскую природу и все хорошее и прекрасное, что, как зародыш, как возможность, живет в натуре русского селянина. Он носил в себе все элементы русского духа, любил крестьянский быт, не украшая и не поэтизируя его, и поэзию этого быта он нашел в этом самом быте, а не в риторике, в пиитике. И потому в его песни вошли и лапти, и рваные кафтаны, и всклокоченные бороды, и старые онучи – и вся эта грязь превратилась у него в чистое золото поэзии».

Но там, где вожди эстетической критики провозглашали и пестовали близость искусства с народом, не было ни поэтической традиции, ни культурной почвы. Кафтаны, онучи, бороды – это почва? Сказки пушкинские, напетые крестьянской нянькой, мещанская лирика Кольцова, гражданская лирика Некрасова, в которой природный барин заговорил вдруг голосом мужика, – это традиция? Традиция, которую создавали крестьянские поэты, – песенная поэзия, то есть условная по своей форме сентиментальная лирика. Она превращается в балладу или романс. Крестьянских поэтов в этой традиции выделяло, напротив, стремление к изысканности, а не простоте. В русском языке они пробудили лирическую силу, ставшую раздольной музыкой, – но не они вдохнули ее в поэзию. Этой новой красотой и романтизмом они преобразили народную песню. Она стала поэтической, свободной, далеко уходя от былинно-сказовой старины, которой подражали в XVIII–XIX веке ученые стихотворцы. Это песни, которые поются потом в России уже как народные. Безымянность, успокоение стихийного в стихии же народа – вот итог, но итог не литературный, за которым могло бы что-то следовать.

Если крестьянская поэзия существовала и продолжалась, то потому, что была задача по ее созданию. Но родоначальником самой российской словесности был архангельский мужик, о котором Пушкин скажет: «Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». И о нем же: «Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостью и панибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им равный). Но зато умел за себя постоять и не дорожил ни покровительством меценатов, ни своим благосостоянием, когда дело шло о его чести или о торжестве его любимых идей». Другое дело – покровительствовать, кормить своими идеями, сопровождая все это «краснословием» о тяжелой судьбе русского крестьянина, которое как вошло – так уж не выходило из моды… Но поэзия лаптей и всклокоченных бород имела успех у читающей публики, то есть в культурном обществе, именно как своего рода «экзотика», а при издании обычно даже указывалось происхождение авторов! Всплеск интереса к народной жизни тут же отзывался поиском самородков. Собственно, слово это – «самородок», было введено в литературный обиход как бы для оправдания крестьянских поэтов, которых еще называли «поэты-самоучки». Имена их мало что скажут современному читателю, они не остались в литературе – Слепушкин, Суханов, Алипанов, Грудицын, Суриков, Ляпунов, Дрожжин… Все это по-своему выдающиеся люди, для которых творчество было и целью, и смыслом жизни. Для таких, как они, был только один путь – образовывать самих себя, прежде всего чтением, а уже любовь к прочитанному и тоска по книжным идеалам побуждала писать. Получить признание они могли в среде людей культурных, да притом в Петербурге или Москве, а не у себя в глухой провинции, где всякая зависимость от чужого мнения была еще унизительней и безысходней, – но, получая поощрения и даже помощь, все равно не чувствовали эту среду своей.

Так было с Кольцовым, хоть за его спиной стоял сам Белинский. В своих «Литературных воспоминаниях» один из столичных благодетелей поэта, Панаев, передает такие слова Кольцова, сказанные под впечатлением, которое производили на него «петербургские литературные знаменитости»: «Эти господа, несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я им очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не смыслящего, и презабавно хвастают передо мной своими знаньями, хотят мне пускать пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень довольны, а между тем я ведь вижу их насквозь-с». А вот Клюев обращается к Блоку: «Наш брат вовсе не дичится “вас”, а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от “вас” прибыток». Крестьянскую Россию не просвещали – а изучали, пытались снизойти до нее, чтобы узнать и понять, самих же себя считая «прогрессивными людьми»; вовлекали в культурное общество крестьян-самоучек с их книжными идеалами да задавленной мечтой о свободной жизни. Об этой лжи с болью напишет Бунин: «А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым в сущности было совершенно плевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали, как не замечали лиц извозчиков, на которых ездили…»

Но подмена, конечно, глубже. Теоретики народности слепо не понимали того, что и делало русских людей народом, соединяя в духовное целое: даже не «зародыш» хорошего и прекрасного – а веру, насыщенную тысячелетней историей. Они обращаются к душе народной, отрицая все это бытие, понимая самого человека, по выражению Белинского, как «высшее существо животного царства». И если обоснованием революции становилась несправедливость мира Божьего, то обоснованием «художественной справедливости» в искусстве виделась высшая эстетическая идея, провозглашающая, что мир прекрасен без Бога, что обожествленный мир – это ложь, а потому и цель «художественной правды» заключается в том, чтобы открыть прекрасное в народе. При этом народное, то есть истинное, понималось как созданное физической природой, то есть «животным царством».

Идея народности – это революционное задание. С нее, с этой идеи, начинается эстетизация безбожия. Такая эстетическая критика внушает искусству революционный дух… Начинается разрушение традиций, то есть исторической и духовной связи в явлениях культуры, авторитет и тайну которых можно не признавать. Дается моральное разрешение к новой свободе в поступках, так что прежде постыдное становится публичным. От искусства требуют быть современным, но не иначе, как «разрушая старые художественные формы», рационально освобождая русское в искусстве от чувства любви и родства с русским же по духу.

Новая крестьянская поэзия приходит в русскую литературу на сломе веков. Это время предчувствия социального распада и полной анархии смыслов в искусстве. В это время «русский селянин» – разве что ресторанная экзотика или артистическая поза. Ее-то с раскольничьей гордостью принимает Клюев, проклиная «дворянское вездесущее» в своих письмах к Блоку – и примеряет щеголем молодой Есенин, ряженый под пастушка. Потом уж он надел цилиндр и лайковые перчатки. Да и Клюева, когда он восклицал, призывая в свидетели, конечно же, Кольцова – «О, как неистово страдание от “вашего” присутствия, какое бесконечно-окаянное горе осознавать, что без “вас” пока не обойдешься!» – мучило свое, а не чужое «присутствие». Это мучительное желание перейти в другую жизнь, стать тем, кем не был рожден, вечно чувствуя себя поэтому уязвленным. Так страдали они все, поэтому бежали из любимых деревень в города, которые проклинали. И об одном в позе страдальца восклицает Клюев – а в другом, страдая, исповедуется Кольцов: «Тесен мой круг, грязен мой мир; горько жить мне в нем».

Новокрестьянских поэтов – Есенина, Клычкова, Орешина, Клюева, Ширяевца – открыли и собрали символисты. Время гримасничало – и они строили те же гримаски, только вносили в русскую поэзию торжественно и чинно своих святых да святыни, идти с которыми было давно уж некуда, но их позвали… Как простенько вспоминал Городецкий: «И я и Блок увлекались тогда деревней». Своих двойников в крестьянской среде находили народники – нашли и декаденты. Это другая литературная задача. Найти основу. Камень – Бог. Стихи – молитва. Только искали-то как будто поводырей. Это Клюев наставляет Блока, срываясь в своих письмах почти на окрик, а Есенин заявляется для знакомства, не ожидая приглашения. Они – русские, но не одно и не целое, каждый мучительно порывает со своим миром. И, каждый по-своему, прошли все круги перерождения, что окончилось уже одинаково созданием демонических поэм. Есенин вырос из всей русской поэзии, в ней воплотился, ее, как и Блок, продолжил; но есенинское лирическое «Я» и блоковское эпическое «МЫ» – это плод какого-то неравенства, отрицания. А скоро уже сама Россия перестала быть реальностью и отбросила демоническую тень.

Накануне революции вдруг появляется великое множество энергичных людей, но это энергия распада. Все готовы отречься от самих себя, воплотиться в чужое и ненавистное, но однако и самое выстраданное. Это не зависть, а другое… Здесь главное не «иметь», а «быть». Это открыл Пушкин: он первым создал то, что называется «народным образом». Его мужик, Емелька Пугачев, действительно был воплощением народа, только не в том дело, что мужик вдруг литературным героем становится, и не для этого является такой герой в «Капитанской дочке». Это роман о революции. О том, как мужик превратился в Царя. Суть всего – подмена, совершаемая ненавистнической любовью, а любовь такая и сама подмена невозможны без двойничества, раскола. Только проходит он глубже. Подлинный двойник Пугачева – это Дубровский, то есть униженный в своей любви дворянин, который принимает на себя пугачевскую участь и превращается не иначе как в мужицкого царька со своей армией и даже пушечкой. И вот народ отрекается от помазанника Божьего – а царь от своего народа. Поразительно, как быстрехонько хоронят Россию, будто бесхозный труп, а рождением и жизнью, всем своим существом обращаются в граждан никому не ведомой, выдуманной страны… У Клюева: «нищий колодовый гроб с останками Руси великой». Уже-то «с останками»! «Русь слиняла в два дня; самое большее в три», – писал Василий Розанов. Русская революция похожа на всеобщее бегство, только без паники и ужаса, а радостное и даже праздничное – в мечту о свободе. Даже когда мечта обагряется кровью – это не устрашает. Революция – кровавое причастие, и все его принимают.

Блок пишет в 1918 году: «Возвратить людям всю полноту свободного искусства может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества». Мир обожествленный или освобожденный? Этот роковой вопрос как замкнувшийся круг. Замкнувшийся не отрицанием Бога – а отречением от Христа, подменой Его образа. ЭТО ВОПРОС ВЕРЫ, ТРЕБУЮЩЕЙ ОТРЕЧЕНИЯ ОТ ХРИСТА. У Клюева: «Ставьте ж свечу Мужицкому Спасу!» У одних вместо Креста – Роза. У других вместо Храма – Изба. Запись из дневника Блока: «О чем вчера говорил Есенин (у меня). <…> Я выплевываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия)». И через месяц там же, в дневнике, запись уже к своей поэме: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что “красногвардейцы” не достойны Иисуса, который идет с ними сейчас; а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». Они не революционеры и даже в искусстве не бунтари. Мифотворцы, для которых все вершится не на земле… Каждый замыкает круг священный. И все они священнодействуют. Революция как Литургия. Христос – спаситель для гибнущих, посланный для страдания. Освобождает от страданий Антихрист – это его время, его пришествие! Но в конце у Блока и Есенина – ужас безумия, у Клюева – та же смертельная боль. Они страдают, гибнут. Русская история как исполненное пророчество: тайная судьба, запрятанная – она же неотвратимая, самая подлинная. И одно пророчествовал святой старец. Другое – гений или даже пошлый газетчик. Но каждое пророчество сбывалось. В феврале 1918 года Бунин записывает в своем дневнике: «Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: “…Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их”».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации