Текст книги "Гефсиманское время (сборник)"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Бывшие люди
Людей этих называют бомжами. Живут они воровством, попрошайничая, а то и как зверье – на помойках, поедая отбросы, падаль… Все дело в том, что у этих людей нет жилья. А раз нет жилья, то нет и прописки с паспортом. Если нет у тебя жилья да паспорта, то хоть умирай. Но сразу-то не помрешь. И гонимый голодом, холодом, беспросветной угрозой побоев от милиции, да и от всякого загулявшего молодца, ты и выживаешь, как можешь, до самой смерти.
В советское время люди такого сорта запрятывались в тюрьмы, лечебно-трудовые зоны, в психушки, что содержались худо-бедно государством, и воздух городов был чист. Тогда же местом их обитания стали вольные северные края и дальневосточные порты, где было легче затеряться, прокормиться. Север так и не был до конца освоен, на их-то счастье. Бывших человеков кормили шабашка, прииски, путина, шахты, куда самых жизнестойких и крепких охотно нанимали местечковые хозяйственники – без паспортов, но за меньшую плату. Вот как бывало, к примеру, в Магадане: с вечера тебя напоят вусмерть, а наутро, одураченный, очухаешься в море, где принуждают работать на себя всю путину ушлые рыбаки.
Но кто бичевал в Магадане том, знать, давно померли. Давным-давно стало все не так. Рыбы нет, говорят, да в морях пусто – дороговизна, ни души. Может, сами те рыбаки, запродав в прошлой еще жизни харьковские да курские ненужные им тогда квартирки, но в одну ночь дружно всенародно обнищав, а за год свято поодиночке спившись, ловят пустыми черными ртами воздух, будто вытащенные из воды рыбины, издыхают на московском тепловатом снежку, выпучивая немые глазища на ставших огромными пешеходов. Конец века.
Нищие да бездомные были во все времена и во всех странах, но как есть пустыни, где невозможно укорениться даже травиночке и ползает, извиваясь, зыбучий один песок, так и непостижимо, против всех законов природы мертва, пустынна наша земля, разъятая на песчинки, блуждающие по ее просторам. И мы все говорим величественно о том, как покорялся простор этот громадный русским человеком, а надо бы вообразить вживую. Вот купчик, Хабаров славный, отправился за-ради царской соболиной казны пустыню амурскую покорять, да и как покорять – главное-то выжить суметь и до земли этой хоть дойти. Пускается он с отрядом казаков по рекам. Дорогой одолевая такое, отчего всякое животное подохло бы, люди эти русские доходят до заветной амурской земли. Да, богата земля, а люди, что дошли до земли той с Хабаровым, все силы жизни отдали на то, чтобы дойти, а больше и нет у них сил. Им нечего было есть, так что, стыдно сказать, у аборигенов земель этих покоренных русские прослыли не иначе как людоедами, потому что поедали своих павших – не лошадей уж, людей. А потом отряд за отрядом по следам Хабарова уходили в Амурию. Из походов же этих, «даурских», не первооткрывательских, а уже свойских, возвращались живыми поменьше половины людей. Но ведь сколько поглотил жизней, сил народа только Дальний Восток, – и даже воздвигнутая под конец века ценой неимоверной «скрепляющая» гигантская магистраль так ничего и не скрепила. Строители ее да покорители живут бродягами в бараках, спиваются да кончают с жизнью, и нет у них силы, у этих крепчайших людей. А вот ездил Чичиков по губернии и скупал мертвые души, чтобы сдать их в заклад казне, – это мы читали. Однако по законам тогдашним возможно было сдать в заклад пускай и «мертвые» души, но только с землей; сдавалась в заклад сама земля, а уже поневоле – и мужички с бабами, на земле этой живущие, трудящие. Гоголь поэму свою поэтому не иначе как сочинил. Купчих же на землю Чичиков у него в поэме никак не совершал. А если б совершал, то нечего бы стало и сочинять про «мертвые души», потому как зачем же за них, за мертвых, копейку выкладывать, это уже и есть абсурд. Потому, правда, и кромешный сюжет русской жизни не в «мертвых душах», а в «мертвых землях» – в отчуждении мертвящем человека от той земли, которая должна ему быть родной и удабривается его-то потом, кровью.
Россия страна бездомная, а не бедная, равно как народ наш – в сути своей бездомный. Переселений народа, от малых до великих, была такая тьма, что никак не сравнится даже с пресловутым переселением славян. Петровские преобразования – это прежде всего гигантское переселение русского народа внутри евразийской пустыни. И всякое преобразование сопровождалось именно переселением, что и важно понимать; одно дело, когда человек остается на природном своем месте, а вокруг него изменяется среда социальная и прочее, а другое – когда разрушается весь мир и уклад жизни, – человек отрывается от своей земли, и даже не человек, а сотни тысяч таких вот атомов жизни отрываются от земли и зашвыриваются в пустоту.
И в ХХ век произошло величайшее переселение народа, крушение миллионов человеческих судеб и рождение миллионов уже судеб новых, то есть и нового какого-то народа. Ломка социальная ничто в сравнении с подвижкой, переброской такой народа. Кулаков не просто раскулачивали, но ведь не оставляли-то в своих деревнях, переселяли в казахские степи и сибирскую тайгу.
Остаток – на стройки из деревень, потому индустриализация была не чем иным, как вторым уж исходом. Не говоря о том, что и просто «переселялись» целые народы. Это был для России и век трех опустошительнейших войн – Первой мировой, Гражданской, Отечественной, – рассеявших по свету несметное число народа. Такой же трагедией переселения обернулись сталинские репрессии, хрущевское поднятие целины, брежневское объявление малых деревень для сельхозхозяйства «неперспективными», а теперь и того наглядней: произошла историческая и социальная ломка, но миллионы людей оказались не в «новой истории» или же в «новом экономическом порядке», а бездомными – они будто лишились самой жизни, самих своих судеб; от России в одночасье отселились двадцать шесть миллионов, а столько ведь погибло только в войну. Целые города внутри России – а их десятки, таких, как Воркута и закрытый Арзамас, – которые воздвигались чуть не на костях, оказываются теперь ненужными и «убыточными», как бы и черными дырами, ну а люди-то, живущие в них?
У русского человека нет и не было почти никогда в истории того, что назвал бы я личной судьбой. Личная судьба – это все, что создаешь в жизни сам, но продолжая созданное до тебя: родовое, унаследованное, построенное трудами не одного поколения для будущих поколений. Это же и дает человеку опору важнейшую в самом себе, силу, независимость.
Есть понятный каждому вывод: если человек себе хозяин, то он и хозяин своей судьбы. Ну да понятно нам, что человеку у нас не давали быть хозяином, только он и похозяевал, что от крепостничества и до колхозов. Однако бесправие, называемое экономическим, вовсе не есть доподлинное. Вся громадность угнетения человека в России держалась на чуде избытия человека в громадных ее просторах. Нет, не тишайшая среднерусская возвышенность, но азиатские степи, таежная глушь, северная мерзлота избывали массы русского народа. Возможность такого пространственного неограниченного избытия, передвижки, и родила ту машину управления народом, которая не сравнится по силе ни с каким угнетением. Управление это до наших дней состоит из двух механизмов: избытия с места и закрепощения по месту.
К месту, к земле приколачивался гробовым гвоздищем крестьянин: то Юрьев день отменят, то отымут паспорта, а то истребуют непосильный денежный откуп, плату арендную. А города людей брали за горло той же мертвой хваткой: паспортом, лимитом, пропиской, без которых не будешь иметь работы. Это бесправие «по рождению», усечение в правах, как у незаконнорожденных. Избытие же с места – это вечная наша «тьмутаракань», куда возможно сослать или переселить сколь угодно лишнего, неудобного народа, а главное, что ведь и следа его не отыщется, человек-то что песчинка.
Сколько народу сгинуло в ГУЛАГЕ – и все бесследно. Сровнялись с землей, исчезли так же бесследно, сами эти лагеря. И дело не в том, что не было правды, и не в тайне истребления, избытия миллионов человеческих жизней. Это дикое пустынное пространство оказывается тайной, уничтожает след человеческий и хранит десятилетиями безмолвное молчание. Таким архипелагом безмолвным стала по сути и армия. В практику армейскую, и ведь не война-то, а мирное время, заложен был тот же принцип управления человеком. Нельзя было служить по месту рождения, обязательно и направленно рассылался и разбрасывался народец: киргизов гнали служить в Сибирь, а сибиряков – в Киргизию. Взбунтовавшихся рабочих в Новочеркасске расстреливали при Хрущеве солдаты-нацмены. А в конце 80-х, во время ферганских событий, уже русских-то солдат, пригнанных служить в Узбекистан, и бросали в чужие страшные для них Фергану, Наманган подавлять волнения в тех областях. Но и жертвы, и каратели суть одно. Так уже в Чечне одинаково бесправными и ничего не значащими в «масштабах государства» оказывались обреченными и солдаты, и жители – тот самый российский народ, с разве что небесной родиной и заступницей, но без права на мирную жизнь здесь, в России, каждый в своем дому.
Жить стало втройне трудней и сложней. Требуется уже надрыв сил, чтобы просто остаться человеком, облик сохранить человеческий, а не опуститься, и нет речи даже ни о какой «опрятной бедности», потому что бедность и нищета наступает для многих чуть не через месяц, как лишаются они по какой-то причине средств к существованию, – человек лишился давно опоры личной, в себе самом, но и мир окружающий, общество не дает ему теперь никакой опоры, выживает каждый сам по себе, и это есть наш «капитализм». Лозунгом капитализма этого было то, что богатые люди сделают и Россию богаче, но эти богатые люди, а они действительно уже многие сказочно стали богаты, даже в Москве ни одного-то бездомного не захотели тарелкой супа одарить; даже одного приюта или столовки в городе банков, отелей, казино, нефтяных компаний заводчики-то их не организовали. А ведь деньги не делаются из воздуха; мы с некоторых пор подзабыли, что богатство – это то, что изъято ловким и умным человеком в свой карман из общего, читай – национального дохода. И разве не ясно, что толику этого дохода должно возвратить тем, кого чье-то накопление богатств лишило не хлеба с маслом, но последней, что капля крови, копейки – кто и просит-то по копеечке и нуждается-то в тарелке похлебки, чтобы дожить хоть до завтра.
В советское время была статья знаменитая о бродяжничестве, но теперь статью эту отменили. Всех не прокормишь. Бубнили о правах человека, но, тюремную-то баланду отняв, даровали только право умереть с голоду. Нынче голодают и те, кто в квартирах: одинокие забытые старики. Они приходят еду просить в больницу, надеясь, что истощение голодное – это болезнь. Но такой болезни нет, и еда – не лекарство. Платят им такую пенсию, что не хватает на хлеб, а лечить в больницах от голода отказываются. Бездомный в Москве может выжить от зимы до зимы, не больше года. Зацепиться, устоять не дадут – сегодня ты лишился крова, а завтра уже заживо гниешь. Эти заживо гниющие – уже не люди, но не в том смысле, что они «нелюди», звери; человек, если уподобляется животному и существовать начинает как животное, тогда и утрачивает жизнь. Это уже живые трупы – без одного, без трех дней как мертвые, но смерть эта – и не смерть для них. Допустить человека до такого состояния, до вшивости такой и вони – и значит убить, это – обыкновенное убийство. А бомжи, попадая, к примеру, в больницу, всегда требуют к себе уважения, «как к гражданам», и все их истории – про то, что они были люди работящие, и если даже врут, плачут и верят свято в эту ложь. Или говорят, что они честные «пенсионеры» и многие и вправду тычут пенсионную книжку, только где же они по ней деньги получают, ведь и чтобы пенсию получать, надо прописку иметь, даже если заслуженная она, честная. Ну да эти рассказы – до первого окрика и удара палки милицейской. Тогда они замолкают и покорно уползают. В больницах их обязаны принимать «как граждан», но даже ползающих на карачках ни за что не берут – вышвыривают прочь. В случаях таких пишется врачами, что «больной от госпитализации отказался». Они, чтобы их приняли, особенно в зиму, попадали в больницу босые, думая, что босых не выгонят на мороз, но эта их хитрость теперь-то не действует – «скорая помощь» от больницы отъехала, ну и ползи обратно босой.
Я видел паспорт, стоит штампик загса, что человек в 93-м женился, значит, состоятельным был, мог хоть свадьбу сыграть, но вот зима 96-го: этот человек уже бомж, то есть труп. И что такое «бомжи» – это милицейское клеймо, есть еще «зэки», то есть заключенные, а были и «каэры», «чсиры» – контрреволюционеры, члены семьи репрессированного… Только бы людьми не называть или согражданами, тогда ведь с него, с государства нашего милиционерского, да и общества, другой будет спрос. Горько, что в народе это словцо прижилось, что и в народе иначе не говорят. Но ведь в здоровой сильной половине народа и стараются, как могут, совесть усыпить, даже и ненависть разжечь.
Слыхали, что у нищих кучи денег, что они из обносков переодеваются в шубы и жируют на вашу милостыню? Слыхали, что бомжи это тунеядцы, пьянчуги, которые продали свои квартиры – так им и надо, это наказание за порок? Слыхали, они вшами нам угрожают, сифилисом, туберкулезом? Что они наши вокзалы изгадили?.. Но попробуй переодеться в обноски, постой хоть час на морозе, может, разбогатеешь, хоть тогда и поймешь, что это за труд – унижаться и обмораживаться. Да и кто побирается на твоих глазах, разве розовощекие, сытые на рожу, ведь старухи да инвалиды, ничего не понимающие дети. И таких, безвинных, теперь и больше – беженцев, душевнобольных, заброшенных детей, вышедших из тюрем баб да мужиков, но опустившихся именно без работы, не нужных больше людей. У них тот туберкулез, который никто не лечит – и потому, что не лечат. Они спят на вокзалах, потому что больше им и негде спать. Они напиваются допьяна, но чтобы довести себя до бесчувствия, иначе попробуйте ходить раздетыми по морозу и так, как они, существовать. Как же они теперь порочны, если голодают и замерзают, если умирают. Страдание, мучение – это ли порок? Когда недавней зимой бездомных по приказу градоначальства, дабы очистить эти самые вокзалы от скверны и угодить москвичам, погнали за сто первый километр, то сколько вымерло их в пустынных Калуге, Александрове, Твери, никто и не считал.
Никто и не считал.
Рабы в солдатских робах
В казарме солдатской есть такая рабская надежда, когда уже не на что становится надеяться, а сил хватает, только чтоб не утерять рассудок от каждодневной рутины побоев, унижений, муштры, полуголода и недосыпа, – все ждут конца. Но все хотят выжить. И даже если ты думаешь о смерти, то хочешь дожить до того дня, когда руки наложит на себя другой. Если грезишь, как сумасшедший, убить мучителей, то дожидаешься не иначе, когда у другого первей сдадут нервы. То же самое и с мыслью о побеге. На одного дезертира – десять солдатиков тех, кто выживал в казарме ради мысли сбежать. Должна быть надежда, такая вот каждодневная, что и боль твоя, и в этих мыслях ты ее обретаешь – выживаешь. Бегут же, кончают с собой и совершают преступления не те, кто слабей физически, а у кого не выдерживает душа. Кто надорвался, устал ждать конца, тот потерял надежду, а с ней – и свободу, жизнь. Такой солдатик выбрасывается из глухоты и черноты казарменной навроде горящего факела. Он сгорает с последней истошной верой – что станет наконец известной правда! что простят за правду! успеют спасти!
Дело рядового бригады по охране объектов центрального аппарата Минобороны Романа Минина стало известно в апреле 1997-го за три дня беспрерывных репортажей и информационных сообщений всей России и, наверное, всему миру. Одно из многих, многих таких же… Три дня – иезуитской лжи. Три дня – стыда и позора, который и пытались скрасить уже не иначе, как перед мировой общественностью, ведь вещали наши общенациональные телевизионные каналы, агентства и т. п.
Целые сутки вообще ничего не сообщалось. Если бы дезертира быстренько обезвредили или след его простыл из Москвы, то никто бы так и не узнал о его судьбе. Был человек – и не был. Но автомат – выстрелил, и не где-нибудь, а в центре столицы, в близости невероятной от самого Кремля! Первая розовато-сладенькая ложь, озвученная в новостях общественного российского телевидения, что рядовой Роман Минин бежал из части, «получив известие об измене любимой девушки», – была ложью именно не для ушей российского слушателя, которому давно известно, отчего бегут голодные, забитые солдаты, да прихватывая-то еще натощак оружие. Романа Минина рассчитывали изловить до утренних выпусков новостей. Но когда и к началу новых суток дезертир оказался не пойман, то ложь изменила свой характер, оставаясь однако удобной для тех же «сказок новой России». Стали сообщать о психически ненормальном солдате – так, что можно было подумать, будто бы новый русский солдат Роман Минин получил известие об измене любимой девушки и сошел от ревности с ума. Между тем, в руках у бригадного генерала Зенькова были, не могли же не быть, те письма, которые всего-то через день зачитывал он с такой помпой в телекамеры. Имеется в виду «полное мата» письмо отца к сыну, в котором любовью никакой и прочими телячьими нежностями не пахло, а шибало вонью – полной мата жизнью, которой, думается нам, только генералы и только в Москве подзабыли вкус, запах и цвет.
Лгали «со смыслом», с идеологией. Лгали те, кто заботится не о сермяжной чести мундира и служебном благополучии, но о чем-то большем – о благополучии жизни общественной. Потому независимые средства массовой информации узнавали и сообщали больше правды, а зависимые от своего благополучия – больше лжи. Но уже в обществе правда мешалась с ложью, и нельзя было ничего в сумасшествии этом изменить. Роману Минину выносили приговор за приговором, управляя и сознанием общественным как рабом. Чтобы изловить Романа Минина, нужен был такой террор, чтобы каждый московский обыватель трепетал в ужасе и жаждал его поимки, даже смерти, – и вот сообщалось, что есть жертвы. Дезертир ранил! Потом – дезертир еще расстрелял, убил человека!
Никто так и не объяснил, откуда взялась эта дикая ложь. Милиция не справлялась своими силами. В больницы, школы и т. п. в округе Хамовников, Лужников ходили милицейские чины, оставляя ксерокопии фотографий дезертира и сообщая, что вполне-де вероятен захват заложников этим маньяком, которому нечего уже терять. Однако ни в одной школе или больнице этого жизнеопасного района не был выставлен для охраны ни один вооруженный милиционер. Оставался ужас. Да, и матери звонили в ту же милицию, спрашивая пускать ли им на занятия школьные детей. Предупреждали автовладельцев, чтобы остерегались человека в камуфляже. Всех подозрительных в камуфляжах хватали три дня по всей Москве. Но это и было, как ни дико, – ситуацией общественного благополучия, общественного порядка, общественного единодушия и примирения. Казалось, что избавляют чуть не всю Россию от бремени дезертиров, в том же масштабе, точно бы начали травить на дух не тараканишку, а все их семя, всех этих вредных насекомых, не мышку серую, а всех этих расплодившихся паразитов-грызунов.
Трагедия бесправия и затравленности человека – по сути трагедия рабства, когда человек не принадлежит сам себе и жизнь его сжевывается без вести в той рабской армии как рабсила, оказалась с помощью лжи обращенной в криминальную хронику, телевизионный триллер и эдакое уже-то массовое и зрелище, и судилище: общество против беглого солдата Романа Минина!
Однако неслыханная огласка, когда достоянием общественности стала даже личная переписка, неизвестно каким образом добытая, ведь писал отец солдата, а получателем был – не генерал же бригадный Зеньков, окончилась вовсе не вынесением приговора. Все обнаруженные за три дня факты повисли в воздухе от одного только явления живого Романа Минина, при первом же взгляде в сторону газетных репортеров и телевизионных камер тех живых затравленных солдатских глаз. Милиция взяла его спящим на чердаке заброшенного дома, где дезертира приютили и скрывали сознательно бомжи. Если верить газетным сообщениям, то один из бомжей и продал беглого солдата милиции – за сорок тысяч рублей. Сами репортеры сознавались, что испытали при виде Романа Минина шок и потрясение, видя не маньяка и т. п., а затравленного, ничего не понимающего тщедушного паренька. Так обнаружилось, что Роман Минин не помешанный и жаждущий крови преступный тип, а жертва преступления, рутинной казарменной преступности.
Теперь, когда со слов рядового Романа Минина известно, что он бежал из части от побоев и поборов, дело его обретает давно привычный поворот, но становится закрытым для слуха и глаз. Иначе сказать, мы больше ничего не узнаем об этом солдате. Факел живой – вспыхнул и погас.
Длительное тюремное заключение должно покарать Романа Минина если не за дезертирство, то за кражу оружия и за пенсионера Астахова, которого он легко ранил по случайности, но и по той же случайности, в завязавшейся борьбе, мог убить. Хоть Роман Минин и бежал, но уже за воротами части бежать было ему некуда. Он отсиживался остаток ночи в подъезде первого попавшегося дома. В одиннадцать часов утра на солдата с автоматом наткнулся пенсионер Астахов, да и только потому, что выносил мусорное ведро. Астахов спросил солдата, что он тут делает. Солдат испугался – наставил на пенсионера автомат, но тот не попятился, а устремился обезоруживать дезертира, оставляя Роману Минину, о котором ничего-то не знал, только одно такое же инстинктивное движение – стрелять. И что тогда, стреляя вслепую в невинного Астахова, солдат и сам был жертвой, нацеленной-то на выстрел той силой, что мучила его в части и сорвала из караулки в бега, – этого в уголовный кодекс не уложишь.
Солдат не готовил побега и не был выродком в примерной бригаде охраны, как это внушал в своих показаниях прессе бригадный генерал Зеньков. Среда этого армейского подразделения была преступной, и все факты, приведенные генералом Зеньковым на срочно собранном «брифинге» в стенах казармы и на пресс-конференции постыдной в Минобороне, сами-то себя разоблачают.
Факт, что рядовой Роман Минин по результатам тестирования попал в группу солдат, которым можно давать оружие в руки только в крайних случаях, действительно говорит о многом. Солдаты такой «группы» в караульных подразделениях становятся сразу же чем-то вроде служек: их службой становится – тазик с тряпкой и т. п. Пять месяцев такой службы, когда Роману Минину то и дело «не доверяли» автомат, значили для него только унижение и прозябание, но нужны ведь в бригаде не только примерные караульные – а еще и такая вот второсортица, рабсила. Факт, что Роман Минин пытался поднять свой авторитет в бригаде рассказами о «крутой» жизни на гражданке (надо понимать – бандитско-рэкетирской), как раз и доказывает преступность отношений в бригаде. Этими разговорами тщедушный Роман Минин не пугал сослуживцев, а только и пытался дорасти до их «крутого авторитета». Он пытался стать своим в рэкетирской среде бригады, ведь первое его показание после поимки – что вымогали деньги; что не мог рассчитаться с долгом, который накопился после того, как три раза «бесплатно» сходил в увольнительную, то есть не заплатил положенную в бригаде дань.
Кто не приносил, возвращался в казарму с прогулки по московским улицам с пустыми руками – тех били, заставляя не иначе-то попрошайничать или воровать. Докладывая прессе о борьбе с неуставными отношениями, но и желая подчеркнуть ничтожность «очага», бригадный генерал обнародовал цифры: по факту неуставных отношений возбуждено-де тридцать дел. Но в какую статистику превращается это число? Зеньков нам поведал о тех, кого покарали: тридцать дел – это тридцать «крутых» солдат, которые поймались, а сколько не в карцерах сидят, а гуляют на свободе, кто-то ж вымогал деньги у Романа Минина в стенах казармы, неподвластный этой генеральской парадной отчетности? Ну а сколько Мининых у них в жертвах? Ясно, что таких опущенных солдат и жертв куда больше, чем их мучителей. На тридцать «крутых» солдат в бригаде у генерала Зенькова должно быть и вдвое больше оскорбленных да униженных.
Роман Минин продержался в бригаде пять месяцев. На большее у него не хватило терпения и сил, да и скопились-то неоплатные долги, накрепко и безысходно попал в кабалу. Факт, что он выспрашивал у сослуживцев, какой срок могут дать за дезертирство, доказывает не подготовку его к побегу, а то безысходное одинокое состояние, в котором он оказался, если только сослуживцев его не подучили перед камерами наврать. Почему не было у Романа Минина другого выхода, выбора? И на этот вопрос дает нам яснейший ответ все тот же генерал бригадный Зеньков. Что ждало Романа Минина, обратись он к вышестоящему своему начальству? Что сделал бы генерал, узнай он о поборах и побоях, царящих в бригаде? А какие выводы сделаны были на пресс-конференции в Минобороне? Один-единственный, что рядовой Роман Минин – недоразвитый, то есть, если буквально понимать, дебил, который в армию попал служить по врачебной ошибке, недосмотру военкоматов. Круговую поруку, заговор преступный молчания также продемонстрировал нам наглядно сам генерал Зеньков, когда солдаты заученно твердили журналистам под его присмотром, как хорошо им и дружно живется в бригаде, – такие показания дадут они и в суде.
Роман Минин виноват, что не застрелился, заполучив в руки автомат. Но и другим, даже тем, кто мучил его, он не желал смерти все потому же, что и сам не умереть хотел, а жить. Он понадеялся сбежать, прихватывая автомат на продажу вместо того, чтоб устроить бойню кровавую в карауле, каким способом сводили счеты с жизнью до него уже многие затравленные, отчаявшиеся солдаты. В ночь его побега в карауле не было ни одного офицера. Начальник караула – не офицер, а сержант, которому на все наплевать. В ночь побега все спят, так что никем не замеченный, не остановленный, Роман Минин оставляет пост, нагружается автоматом с шестью полными подсумками, минует призраком контрольно-пропускной пункт… А кто же нес службу, был ли хоть кто-то, кто не спал в карауле? Да, был – Роман Минин, отстоявший к исходу ночи уже три смены, не иначе-то «один за всех». Девять часов без сна, то есть целиком бессонная ночь. А наутро он должен был опять служить, не спать. Сутки подряд без сна – что это, если не пытка, о которой знали, в которой участвовали все в элитной бригаде, кто преспокойно в ту ночь спал, включая и генерала Зенькова.
Дело Романа Минина – как огромной силы взрыв. Годы 70-е, в кромешной безвыходной глухоте которых и достигло насилие в армии такой ожесточенности, однако, давно миновали и остались вовсе без осознания. Первый раз эта сила боли и гнева вырвалась наружу, в общество, в конце 80-х годов, когда солдат внутренних войск, литовец по национальности, расстрелял по пути следования в заквагоне весь караул, а впоследствии был признан невменяемым, то есть почти оправдан, что было непостижимо для того времени, такое милосердие иезуитское власти.
Этот случай, только один из многих, стал своего рода детонатором: о нем написали, сняли, кажется, документальный фильм, а потом и художественный. Железный занавес армейский обрушился. Как некогда узнавали правду о сталинских репрессиях, с таким же потрясением советское общество открывало для себя правду о ГУЛаге армейском. Поляковым зачитывались, как и Рыбаковым. Но ситуация в армии взорвана была в конце 80-х не столько гласностью, сколько отменой брежневских военных кафедр и льгот от армии для студентов. В армию поголовно погнали детей совслужащих, интеллигенцию во втором поколении. Пареньки из простонародья, рабочие да колхозники, мучились-то безгласно, только и умели, что мычать глухо от боли, привычные к мордобою. Образованная городская молодежь стала в армейских условиях неслыханно страдать да вымирать, вопить, и что самое важное – сообщать обществу правду, а снаружи – росло волнение и возмущение интеллигенции, чьи это были дети. Невменяемость стала на несколько лет своего рода разрешением дезертирского вопроса, а это и был главный вопрос для интеллигенции в армии – получили возможность негласную бежать. Планы по призыву тогда еще выполнялись, и дезертиров не судили, а списывали чаще всего с психическим диагнозом, ставя им шизофрению и т. п., как только доказывались факты, что солдат был жертвой неуставного насилия. После развала страны, в новоявленной российской армии дезертирство стало уже массовым явлением. Служба в армии стала походить на детский сад – за солдатами приезжали родители и сами их забирали из частей. Дезертиров почти не судили. Стоило явиться с повинной – и большинству давали право служить в новых частях.
С сентября 1946 по 31 декабря 1990 года в вооруженных силах СССР в мирное время погибло 310 тысяч человек – это кровавое пятно на армию российскую не легло. Между тем начался новый отсчет смертей, молох требовал новых жертв. Покаянные растерянные дезертирские амнистии начала 90-х сменились потихоньку судами, стали закручивать гайки. Армия хронически недобирает солдат, от призыва уклоняются тысячами – и эти уклонения есть по сути новая форма дезертирства. От повесток бегают, но ссылки на закон об альтернативной службе уже не защищают – все больше случаев, когда забирают в армию насильно, боем. Однако недобор в армию связан не с уклонением от службы, а с невиданного масштаба коррупцией, когда откупаются в военкоматах от призыва. Это явление, покупка и продажа освобождающих от службы медицинских диагнозов, отсрочек приобрело такую же массовость, что и воровство да продажа с армейских складов оружия. Служат теперь беднейшие, а состоятельные – без труда откупаются. Образованному слою, студенчеству, дарованы привилегии в виде системы отсрочек, искупающие при новом экономическом и политическом порядке нищенские стипендии. В армии сложилась ситуация по сути схожая с 70-ми годами. Эксперименты со сроками службы, социальная однородность, но и озлобленность на фоне тягчайшего морального разложения армейской среды как таковой и деградации корпуса офицерского, скудное полуголодное существование, – адская смесь.
С середины 90-х годов один за одним происходят армейские миничернобыли. Обществу становятся известными, но и забываются скоро вопиющие факты о трагедии уморенных голодом матросов на острове Русском. В марте 1995 года – трагедия на острове Танфильева, где два затравленных пограничника расстреляли на погранзаставе девять человек и подбили вертолет. За содеянное Дмитрия Белькова и Андрея Богдашина – приговорили к высшей мере наказания. Этот расстрельный приговор захлопывал ад армейский безвыходно, наглухо. Трагедия на острове Танфильева была знаком, что в армии жертвенное дезертирство вот-вот сменится снова массовыми бойнями. И вот следующий взрыв – в июле того же года пограничник Вячеслав Бугаков на острове Попова, уже дважды сбегавший, но и заключавшийся обратно в часть, не находит для себя в очередной раз никакого другого выхода, как расстрелять весь личный состав заставы, где его мучили. Однако общество безмолвствовало!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.