Текст книги "Блеск и нищета куртизанок"
Автор книги: Оноре Бальзак
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
И вот, сударь, когда я вложил свое запястье в руку женщины, не усыпленной, – Бувар отвергает это выражение, – но разобщенной с внешним миром, и когда старик приказал этой женщине сжать мою руку изо всей силы, я взмолился, чтобы он прекратил опыт, – еще одна минута, и кровь брызнула бы из моих пальцев. Поглядите! Вы видите, какой браслет я буду носить более трех месяцев!
– Вот чертовщина! – сказал господин Го, рассматривая кольцеобразный кровоподтек, напоминавший след от ожога.
– Мой дорогой Го, – продолжал врач, – будь мое тело охвачено железным обручем, который стянул бы слесарь, завинтив гайкой, и то я не ощущал бы этот металлический наручник так мучительно, как пальцы этой женщины: кисть ее руки уподобилась негнущейся стали, и я уверен, что она могла бы раздробить мои кости, отделить кисть от запястья. Давление, сперва нечувствительное, увеличивалось со все возрастающей силой; словом, винтовой зажим не действовал бы лучше этой руки, превращенной в орудие пытки. Итак, мне представляется доказанным, что под влиянием страсти, иначе говоря, воли, сосредоточенной в одной точке и по степени напряжения равной животной силе, возможности которой не поддаются учету, подобно различным видам электрической энергии, человек может сосредоточить всю свою жизнеспособность как для нападения, так и для сопротивления в том либо ином из своих органов… Эта дамочка, под гнетом несчастья, направила свою жизненную силу в кисти своих рук.
– Дьявольская должна быть сила, чтобы сломать прут из кованого железа… – сказал старший надзиратель, качая головой.
– Там была окалина! – заметил господин Го.
– Что до меня, – продолжал врач, – я не берусь более определять границы нервной силы. Впрочем, матери, ради спасения детей, магнетизируют львов, спускаются во время пожара по карнизам, где даже кошке трудно удержаться, и переносят муки родов, – все это из той же области. Вот в чем тайна попыток пленных и каторжников вырваться на свободу… Предел жизненных сил человека еще не исследован, они сродни могуществу самой природы, и мы их черпаем из неведомых хранилищ!
– Сударь, – шепотом сказал надзиратель, подойдя к начальнику тюрьмы, провожавшему доктора Лебрена к наружной решетке Консьержери, – секретный номер два говорит, что он болен, и требует врача; он утверждает, что находится при смерти, – прибавил надзиратель.
– И вправду? – спросил начальник тюрьмы.
– Да он хрипит уже, – отвечал надзиратель.
– Пять часов, – сказал доктор, – а я еще не обедал… Но что поделаешь, такова моя судьба, пойдем…
– Секретный номер два – это и есть испанский священник, подозреваемый в том, что он Жак Коллен, – сказал господин Го врачу, – и подследственный по делу, в котором был замешан бедный молодой человек…
– Я уже видел его нынче утром, – отвечал доктор. – Господин Камюзо вызывал меня, чтобы установить состояние здоровья этого молодца; а он, между нами будь сказано, чувствует себя великолепно и мог бы даже составить себе капитал, изображая Геркулеса в труппе бродячих скоморохов.
– Не хочет ли он, чего доброго, тоже покончить с собой! – сказал господин Го. – Забежим-ка в секретные; мне надо побывать там хотя бы для того, чтобы перевести его в пистоль. Господин Камюзо освободил из секретной эту загадочную особу…
С той минуты, как Жак Коллен, по кличке Обмани-Смерть, присвоенной ему в преступном мире, и не нуждающийся более в другом имени, кроме собственного, снова очутился по распоряжению Камюзо в секретной, он, дважды осужденный судом присяжных и трижды бежавший с каторги, испытывал тоску, какой еще не знавал в своей жизни, отмеченной столькими преступлениями. Разве это чудовищное воплощение жизни, силы, ума и страстей каторги в их высшем выражении, разве этот человек не прекрасен в своей поистине собачьей привязанности к тому, кого он избрал своим другом? Достойный осуждения, бесчестный и омерзительный во всех отношениях, он вызывает слепой преданностью своему идолу настолько живой интерес, что наш очерк, без того уже пространный, все же покажется неоконченным, урезанным, если повествование об этой преступной жизни оборвется со смертью Люсьена де Рюбампре. Маленький спаниель погиб, но что же станется с его страшным спутником? Переживет ли его лев?
В жизни человеческой, в общественной жизни, события сцепляются столь роковым образом, что их не отделить друг от друга. Воды потока образуют своего рода текучий путь; как бы мятежна ни была волна, как бы высоко ни взлетал ее гребень, могучий вал исчезает в водной стихии, подавляющей стремительным своим бегом бунт собственных пучин. Склонимся же над быстротечной струей, чтобы уловить в ней зыбкий образ, если пожелаем определить силу воздействия общественной власти на этот смерч, именуемый Вотреном. Узнаем, где, разбившись, исчезнет в потоке мятежная волна, чем завершится судьба этого подлинного исчадия ада, лишь любовью приобщенного к человечеству. Ибо это божественное начало с великим трудом отмирает даже в самых развращенных сердцах.
Гнусный каторжник, воплощая поэму, взлелеянную столькими поэтами: Муром, лордом Байроном, Метьюрином, Каналисом (сатана, соблазнивший ангела, чтобы росой, похищенной из рая, освежить преисподнюю), Жак Коллен, если заглянуть поглубже в это каменное сердце, отрекся от самого себя уже семь лет тому назад. Его огромные способности, поглощенные чувством к Люсьену, служили одному только Люсьену; он наслаждался его успехами, его любовью, его честолюбием. Люсьен был живым воплощением его души.
Обмани-Смерть обедал у Гранлье, прокрадывался в будуары знаменитых дам, по доверенности любил Эстер. Короче, он в Люсьене видел юного Жака Коллена, красавца, аристократа, будущего посла.
Обмани-Смерть осуществил немецкое поверье о двойнике, являя собой редкий пример нравственного отцовства – чувства, которое хорошо знакомо женщинам, любившим истинной любовью, испытавшим в своей жизни то особое ощущение, когда твоя душа сливается с душой любимого и ты живешь его жизнью, благородной или бесчестной, счастливой или злосчастной, тусклой или блестящей, когда, несмотря на расстояние, ощущаешь боль в ноге, если у него ранена нога, чутьем угадываешь, что вот он сейчас дерется на дуэли, – словом, когда нет нужды в доказательствах, чтобы знать об измене.
Возвратившись в свою камеру, Жак Коллен говорил себе: «Сейчас допрашивают малыша!»
И он содрогался, – он, кому убить было так же просто, как мастеровому выпить.
«Удалось ли ему повидать своих любовниц? – спрашивал он себя. – Разыскала ли моя тетка этих проклятых самок? Сделали ли что-нибудь эти герцогини и графини, помешали ли они допросу?.. Получил ли Люсьен мои наставления?.. И если року угодно, чтобы его допросили, как он будет держаться? Бедный малыш, до чего я тебя довел! Разбойник Паккар и пройдоха Европа развели всю эту канитель, свистнув семьсот пятьдесят тысяч ренты, которые Нусинген дал Эстер. По вине этих мошенников мы оступились на последнем шаге; но они дорого заплатят за свою шутку! Еще день – и Люсьен был бы богат! Он женился бы на своей Клотильде де Гранлье. И Эстер не связывала бы мне руки. Люсьен чересчур любил ее, а Клотильду, эту спасательную доску, он никогда не полюбил бы… Ах! Малыш был бы моим безраздельно! Подумать только, что наша судьба зависит от одного взгляда, от того, смутился или нет Люсьен, оказавшись перед Камюзо, который все видит, от которого ничто не ускользает; этот следователь не лишен судейской проницательности! Когда он показал мне письма, мы обменялись взглядами, проникавшими в самые глубины наших душ, и он понял, что я могу заставить поплясать любовниц Люсьена!..»
Этот разговор с самим собою длился три часа. Тревога его возрастала, пока наконец не взяла верх над этой натурой, в которой сочетались железо и серная кислота. Жак Коллен страдал от неутолимой жажды, мозг его горел, точно сжигаемый безумием, и, сам того не замечая, он осушил весь запас воды в лохани, составлявшей вместе с другой лоханью и кроватью всю обстановку секретной.
«Если он потеряет голову, что станется с ним?.. Милый мальчик не так вынослив, как Теодор!» – думал он, ложась на походную кровать, похожую на койку в караульне.
Скажем кратко о Теодоре, о котором вспомнил Жак Коллен в эту решительную минуту. Теодор Кальви, молодой корсиканец, осужденный пожизненно на галеры за одиннадцать убийств, которые он совершил в восемнадцатилетнем возрасте, оказался благодаря послаблениям, купленным на вес золота, товарищем Жака Коллена по цепи. Это было в 1819–1820 годах. Последний побег Жака Коллена, блистательнейшая из его проделок (он ушел переодетым жандармом, как бы сопровождая к начальнику полиции Теодора Кальви, шагавшего рядом с ним в арестантской одежде), – этот великолепный побег был совершен в порту Рошфор, где каторжники мрут почти поголовно, на что и надеялись, отправляя туда эти две опасные личности. Они бежали вместе, но в пути по каким-то причинам им пришлось разлучиться. Теодора поймали и водворили обратно на галеры. А Жак Коллен, пробравшись в Испанию и преобразившись там в Карлоса Эррера, уже направился было обратно в Рошфор на поиски своего корсиканца, когда на берегах Шаранты встретил Люсьена. Герой бандитов и корсиканских маки, обучивший Обмани-Смерть итальянскому языку, был, естественно, принесен в жертву новому кумиру.
Жизнь с Люсьеном, юношей, не запятнанным никакими судебными приговорами и ставившим себе в упрек лишь небольшие прегрешения, открывалась перед ним, как солнечный летний день, сияющий и прекрасный, тогда как с Теодором Жак Коллен не видел иной развязки, кроме эшафота, после цепи неизбежных преступлений.
Несчастье, которое может навлечь на себя безвольный Люсьен, вероятно совсем потерявший голову в своей одиночке, принимало чудовищные размеры в воображении Жака Коллена, и, предвидя катастрофу, несчастный чувствовал, как слезы застилают ему глаза, чего с ним не случалось со времен детства.
«Очевидно, у меня сильнейшая лихорадка! – сказал он себе. – Быть может, если я вызову врача и предложу ему изрядный куш, он свяжет меня с Люсьеном».
В это время надзиратель принес подследственному обед.
– Бесполезно, друг мой, я не могу есть. Скажите господину начальнику этой тюрьмы, что я прошу прислать ко мне врача; я чувствую себя очень плохо. Верно, пришел мой последний час!
Услышав хрипение, прерывавшее речь каторжника, надзиратель кивнул и ушел. Жак Коллен страстно ухватился за эту надежду; но, увидев, что вместе с доктором в его камеру входит и начальник тюрьмы, он счел свою попытку неудавшейся и холодно ожидал последствий посещения, предоставив врачу щупать свой пульс.
– Этого господина, видимо, лихорадит, – сказал доктор господину Го, – но такую лихорадку мы наблюдаем у всех подследственных, и, по-моему, – шепнул он на ухо лжеиспанцу, – она всегда служит доказательством виновности.
В эту минуту начальник тюрьмы, оставив доктора и подследственного под охраной надзирателя, пошел за письмом Люсьена, которое генеральный прокурор дал для передачи Жаку Коллену.
– Сударь, – обратился к доктору Жак Коллен, озадаченный уходом начальника и видя, что надзиратель остался у двери, – я не постою за тридцатью тысячами франков, чтобы только черкнуть пять строк Люсьену де Рюбампре.
– Не хочу обкрадывать вас, – сказал доктор Лебрен, – никто в мире не может более общаться с ним…
– Никто? – сказал Жак Коллен, ошеломленный. – Но почему?
– Да ведь он повесился…
Никогда тигр, обнаружив, что у него похитили детеныша, не оглашал джунгли Индии ревом столь ужасным, как вопль Жака Коллена, вскочившего на ноги, точно зверь, поднявшийся на задние лапы; он кинул на врача взгляд, разящий как молния, потом опустился на койку со словами: «О, мой сын!..»
– Бедняга! – воскликнул врач, взволнованный этим страшным взрывом отцовского чувства.
В самом деле, за этой вспышкой последовал такой упадок сил, что слова: «О, мой сын!» – он прошептал едва внятно.
– Неужто и этот кончится на наших руках? – спросил надзиратель.
– Нет, не может быть! – снова заговорил Жак Коллен, приподымаясь и устремив на свидетелей этой сцены тусклый, померкший взгляд. – Вы ошибаетесь, это не он! Вы не разглядели. Нельзя повеситься в секретной. Ну, посудите сами, как бы я мог здесь повеситься? Весь Париж отвечает мне за эту жизнь! За нее мне обязан сам Бог.
Надзиратель и врач, которых уже давно ничто не удивляло, были, в свою очередь, потрясены. Вошел господин Го, держа в руках письмо Люсьена. При виде начальника тюрьмы Жак Коллен, обессиленный бурным проявлением своего горя, как будто успокоился.
– Вот письмо. Господин генеральный прокурор позволил передать его вам нераспечатанным, – заметил господин Го.
– От Люсьена?.. – сказал Жак Коллен.
– Да, сударь.
– Неужели этот молодой человек…
– Умер, – сказал начальник тюрьмы. – Если бы даже тут оказался врач, он все же опоздал бы, к несчастью… Молодой человек умер там… в одной из пистолей…
– Могу я увидеть его своими глазами? – робко спросил Жак Коллен. – Позволите ли вы отцу пойти оплакать своего сына?
– Если вам угодно, можете занять его камеру. Мне приказано перевести вас в пистоль. Вы освобождены от заключения в секретной, сударь.
Безжизненный взор заключенного медленно переходил с начальника тюрьмы на врача, останавливаясь на них с немым вопросом: Жак Коллен подозревал западню и боялся выйти из камеры.
– Если вы хотите увидеть покойного, – сказал врач, – не теряйте времени, потому что этой ночью его увезут отсюда.
– Вы поймете мою растерянность, господа, если у вас есть дети, – сказал Жак Коллен. – Свет померк в моих глазах… Такой удар для меня страшнее смерти… Но вы не поймете меня… Если вы только отцы, этого мало… я и отец и мать ему!.. Я… я сошел с ума… Я это чувствую.
Внутренние переходы, куда ведут неприступные двери, распахивающиеся только перед начальником тюрьмы, дают возможность быстро дойти от секретных камер до пистолей. Эти два ряда темниц разделены подземным коридором меж двух массивных стен, поддерживающих свод, на котором покоится галерея здания суда, называемая Торговой галереей. Поэтому Жак Коллен с надзирателем, взявшим его под руку, предшествуемый начальником тюрьмы и сопровождаемый врачом, дошел за несколько минут до камеры, где на койке лежал Люсьен.
Увидев, что юноша мертв, Коллен упал на бесчувственное тело, сжав его в объятиях с таким отчаянием и страстью, что три свидетеля этой сцены содрогнулись.
– Вот пример того, о чем я вам говорил, – сказал доктор начальнику тюрьмы. – Посмотрите!.. Этот человек будет мять тело, как глину, а знаете ли вы, что такое труп? Это камень.
– Оставьте меня тут! – сказал Жак Коллен угасшим голосом. – Дайте мне наглядеться на него, скоро его отнимут у меня, чтобы…
Он запнулся на слове похоронить.
– Позвольте мне сохранить хоть что-нибудь от моего милого мальчика… Прошу вас, сударь, – сказал он доктору Лебрену, – отрежьте мне прядь его волос, сам я не могу.
– А ведь и вправду это его сын! – сказал врач.
– Вы в том уверены? – спросил тюремный начальник с многозначительным видом, что заставило врача на мгновение призадуматься.
Начальник тюрьмы приказал надзирателю оставить подследственного в камере и отрезать для самозваного отца несколько прядей волос с головы сына, до того как придут за телом.
В Консьержери в мае месяце, даже в шестом часу вечера, легко прочесть письмо, хотя прутья решетки и проволочная сетка на окнах затемняют свет. И Жак Коллен разобрал строчки этого страшного письма, не выпуская руки Люсьена.
Нет человека, который мог бы удержать в руке долее десяти минут кусок льда, тем более крепко сжимая его. Холод передается источникам жизни со смертоносной быстротой. Но влияние этого ужасного холода, действующего, как яд, едва ли сравнимо с тем ощущением, что производит на душу окоченелая, ледяная рука мертвеца, если ее так держать и так сжимать. Это Смерть говорит с Жизнью, она открывает темные тайны, убивающие многие чувства. А измениться для чувства – не значит ли это умереть?
Когда мы вместе с Жаком Колленом будем читать письмо Люсьена, то и нам его последнее послание покажется тем же, что оно было для этого человека: чашей яда.
«Аббату Карлосу Эррера
Дорогой аббат, вы оказывали мне одни лишь благодеяния, а я вас предал. Эта невольная неблагодарность меня убивает, и, когда вы будете читать эти строки, я уже уйду из жизни; вас не будет тут более, чтобы меня спасти.
Вы дали мне полное право, если я найду для себя полезным, погубить вас, отбросив от себя, как окурок сигары; но я глупо воспользовался этим правом. Чтобы выйти из затруднения, обманутый лукавыми вопросами судебного следователя, ваш духовный сын, тот, кого вы усыновили, примкнул к вашим врагам, желавшим погубить вас любой ценой, пытавшимся установить тождество, разумеется немыслимое, между вами и каким-то французским злодеем. Этим все сказано.
Между человеком вашего могущества и мною, из которого вы мечтали создать личность более значительную, чем мне надлежало быть, не место глупым объяснениям в минуту вечной разлуки. Вы хотели сделать меня могущественным и знаменитым, – вы низвергли меня в бездну самоубийства, вот и все! Давно я уже слышу над собою шум крыльев надвигающегося безумия.
Есть потомство Каина и потомство Авеля, как вы говорили порою. В великой драме человечества Каин – это противоборство. Вы ведете свое происхождение от Адама по линии Каина, в чьих потомках дьявол продолжал раздувать тот огонь, первую искру которого он заронил в Еву. Среди демонов с такой родословной встречаются время от времени страшные существа, одаренные разносторонним умом, воплощающие в себе всю силу человеческого духа и похожие на тех хищных зверей пустыни, жизнь которых требует бескрайних пространств, только там и возможных. Люди эти опасны в обществе, как были бы опасны львы на равнинах Нормандии; им потребен корм, они пожирают мелкую человечину и поедают золото глупцов; игры их смертоносны, они кончаются гибелью смирного пса, которого они взяли себе в товарищи и сделали своим кумиром. Когда Бог того пожелает, эти таинственные существа становятся Моисеем, Аттилой, Карлом Великим, Магометом или Наполеоном; но когда Он оставляет ржаветь на дне человеческого океана эти исполинские орудия Своей воли, то в каком-то поколении рождаются Пугачев, Робеспьер, Лувель или аббат Карлос Эррера. Одаренные безмерной властью над нежными душами, они притягивают их к себе и губят их. В своем роде это величественно, это прекрасно. Это ядовитое растение великолепной окраски, прельщающее в лесах детей. Поэзия зла. Люди вашего склада должны обитать в пещерах и не выходить оттуда. Ты дал мне пожить этой жизнью гигантов, и с меня довольно моего существования. Теперь я могу высвободить голову из гордиева узла твоих хитросплетений, вложив ее в петлю моего галстука.
Чтобы исправить свою ошибку, я передаю генеральному прокурору отказ от моих показаний. Вы сумеете воспользоваться этим документом.
Согласно моему завещанию, составленному по всей форме, вам вернут, господин аббат, суммы, принадлежащие вашему ордену, которыми вы весьма неблагоразумно распорядились, движимые отеческой нежностью ко мне.
Прощайте же, прощайте, величественная статуя Зла и Порока! Прощайте, вы, кому на ином пути, быть может, суждено было стать более великим, чем Хименес, чем Ришелье! Вы сдержали ваши обещания; а я все тот же, что был на берегу Шаранты, только вкусивший благодаря вам чарующий сон. Но, к несчастью, это уже не река моей родины, в которой я хотел утопить грехи моей юности, это Сена, и могилою мне – каземат Консьержери.
Не сожалейте обо мне: мое восхищение вами было равно моему презрению.
Люсьен».
Когда около часу ночи пришли за телом, Жак Коллен стоял на коленях перед кроватью, письмо лежало на полу, – вероятно, он его выронил, как самоубийца пистолет; однако несчастный все еще сжимал руку Люсьена в своих руках и молился.
Носильщики минуту постояли, глядя на этого человека, ибо он напоминал те каменные фигуры, что по воле творческого гения ваятелей, преклонив колени, застыли навеки на могилах Средневековья. Светлые, как у тигра, глаза мнимого священника и его сверхъестественная неподвижность внушили такое почтение этим людям, что они обратились к нему чрезвычайно мягко, когда просили его подняться.
– Зачем? – спросил он робко.
Смельчак Обмани-Смерть стал боязлив, как ребенок. Начальник тюрьмы обратил на это внимание господина де Шаржбефа, и тот, из чувства уважения перед таким горем и принимая на веру отцовство Жака Коллена, изложил ему распоряжения господина де Гранвиля, касавшиеся отпевания и похорон Люсьена, и сообщил, что в бывшей квартире Люсьена на набережной Малакэ духовенство ожидает прибытия тела, чтобы читать над ним молитвы весь остаток ночи.
– Узнаю благородную душу этого судьи! – скорбным голосом воскликнул каторжник. – Скажите ему, сударь, что он может рассчитывать на мою благодарность. Да, я могу оказать ему большие услуги. Запомните эти слова, они для него крайне важны. Ах, сударь, странные перемены происходят в сердце человеческом, когда семь часов кряду оплакиваешь свое дитя. И вот я не увижу его больше!..
Он устремил на Люсьена взгляд, каким мать смотрит на тело сына, которое отнимают у нее, и весь поник. Когда он увидел, что Люсьена выносят, у него вырвался стон, заставивший носильщиков ускорить шаг.
Секретарь генерального прокурора и начальник тюрьмы еще раньше поспешили избавить себя от этого зрелища.
Что сталось с этим железным человеком, у которого быстрота решения состязалась с зоркостью глаз, у которого мысль и действие возникали одновременно, стремительные, как молния, а нервы, испытанные в трех побегах и троекратном пребывании в каторге, достигли крепости металла, отличающей нервы дикаря?
Железо поддается при усиленной ковке либо повторном давлении; его непроницаемые молекулы, очищенные человеком и ставшие однородными, разъединяются, и металл, даже без плавки, в какой-то мере утрачивает свою сопротивляемость. Кузнец, слесарь, любой рабочий, постоянно имеющий дело с этим металлом, передает его состояние определенным техническим термином. «Железо моченое!» – говорит он, применяя выражение, относящееся только к конопле, распад которой достигается при помощи вымачивания. Так и душа человеческая, или, если угодно, тройная энергия тела, души и разума, в силу известных повторных потрясений, приходит в состояние, сходное с состоянием железа. С людьми тогда происходит то же, что с коноплей и железом: они становятся мочеными. И наука, и правосудие, и публика ищут тысячу причин для объяснения ужасных железнодорожных катастроф, происшедших при разрыве рельсов, – крушение в Бельвю может служить тому страшным примером, – но никто не посоветовался с настоящими знатоками этого дела, кузнецами, которые все в один голос сказали бы: «Железо было моченое!» Эту опасность предвидеть невозможно. Металл, ставший ломким, и металл, сохранивший сопротивляемость, внешне одинаковы.
Пользуясь именно таким состоянием человека, духовники и судебные следователи нередко разоблачают крупных преступников. Тягостные переживания в суде присяжных и во время последнего туалета приговоренного вызывают почти всегда, даже у натур самых крепких, подобное расстройство нервной системы. Признания вырываются тогда из уст наиболее замкнутых; тогда разбиваются самые суровые сердца; и – что удивительно! – именно в ту минуту, когда признания не нужны, эта крайняя расслабленность срывает с человека маску невиновности, тревожившую правосудие, которое всякий раз испытывает тревогу, если осужденный умирает, не признавшись в преступлении.
Наполеон пережил подобный упадок всех жизненных сил на поле битвы под Ватерлоо!
Утром, в восемь часов, смотритель, войдя в камеру пистоли, где находился Жак Коллен, увидел, что арестант бледен, но спокоен, – так собирается с силами человек, принявший трудное решение.
– Вам время выйти во двор, – сказал тюремщик, – вы взаперти уже три дня. Если хотите подышать свежим воздухом и пройтись – пожалуйста!
Жак Коллен весь ушел в свои думы, ему было не до забот о себе, он глядел на себя как на отрепья, бездушную оболочку, и не подозревал ни западни, приготовленной для него Биби-Люпеном, ни важности своего появления во дворе. Несчастный вышел с безучастным видом и направился по коридору, что тянется вдоль камер, устроенных в великолепных аркадах дворца французских королей и служащих опорою галерее Людовика Святого, через которую теперь проходят в различные отделения кассационного суда. Коридор этот соединен с коридором пистолей; небезынтересно отметить, что в том месте, где оба коридора, встретившись, образуют колено, в правом углу расположена камера, где был заключен Лувель, знаменитейший из цареубийц. Под очаровательным кабинетом, занимающим башню Бонбек, в самом конце этого темного коридора, находится винтовая лестница, которой пользуются заключенные из одиночных камер и пистолей, чтобы попасть во двор.
Все заключенные: обвиняемые, которые должны предстать перед судом присяжных, и те, которые уже перед ним предстали, подследственные, переведенные из секретных, – короче, все узники Консьержери прогуливаются по этому узкому, сплошь вымощенному пространству по нескольку часов в сутки, особенно же ранним утром в летние дни. Этот двор, преддверие эшафота или каторги, примыкает к ним одной стороной, а другой соприкасается с обществом через жандарма, кабинет судебного следователя или суд присяжных. Вид его леденит более, нежели вид эшафота. Эшафот может стать подножием, чтобы вознестись на небо; но тюремный двор! – в нем воплощена вся мерзость человеческая, вся безысходность!
Будет ли то двор тюрьмы Форс или Пуасси, дворы Мелена или Сент-Пелажи, тюремный двор есть тюремный двор. В них все тождественно, начиная с окраски и высоты стен и кончая величиной. Поэтому История нравов изменила бы своему заголовку, если бы здесь было упущено точнейшее описание этого парижского пандемониума.
Под мощными сводами, что поддерживают залу заседаний кассационного суда, существует, подле четвертой аркады, камень, который, по преданию, служил Людовику Святому столом при раздаче милостыни, а в наше время служит прилавком для продажи разной снеди заключенным. Вот почему, как только двор открывается для узников, все они спешат к этому камню, уставленному арестантскими лакомствами: водкой, ромом и т. п.
Две первые аркады с этой стороны тюремного двора, расположенного против великолепной византийской галереи, единственного памятника, по которому можно судить об изяществе дворца Людовика Святого, заняты приемной, где адвокаты беседуют с обвиняемыми и куда заключенные попадают через ужасающий проход, который представляет собою две параллельные дорожки, обозначенные внушительными брусьями, укрепленными в пролете третьей аркады. Этот двойной путь напоминает те временные барьеры, которые устанавливают у входа в театр, чтобы сдержать напор толпы в дни, когда идет пьеса, пользующаяся успехом.
Приемная расположена в конце огромного зала, к которой ныне ведет решетка Консьержери и которая освещается со стороны двора через отдушины, а со стороны решетки через окна – сквозь них она видна как на ладони, – таким образом, можно наблюдать за адвокатами, когда они беседуют с клиентами. Эти новшества потребовались для того, чтобы предотвратить искушение, которому красивые женщины подвергали своих защитников. Никто ведь не знает, как долго может устоять нравственность… Предосторожности эти напоминают заранее подготовленные вопросы исповедника, которые развращают чистую душу верующего, заставляя его останавливаться на неведомых ему пороках. В приемной происходят также свидания с родными и друзьями, если полиция разрешает им видеться с узниками, обвиняемыми или осужденными.
Теперь можно понять, что такое тюремный двор для двухсот заключенных в Консьержери; это их сад, сад без деревьев, без земли, без цветов, – словом, тюремный двор! Приемная и камень Людовика Святого, на котором выставляются для продажи снедь и дозволенные напитки, служат единственным связующим звеном с внешним миром.
Только в часы, проводимые на тюремном дворе, заключенный находится на воздухе и среди людей; в других тюрьмах заключенные встречаются и в мастерских, но в Консьержери, разве только находясь в пистоли, можно чем-нибудь заняться. Впрочем, все умы поглощены здесь драмой суда присяжных, потому что сюда попадают лишь подследственные до окончания следствия или обвиняемые в ожидании суда! Этот внутренний двор представляет собою страшное зрелище; вообразить его невозможно, надо его видеть хотя бы раз.
Перед вами – пространство длиною в сорок метров, шириною в тридцать, где собирается до сотни обвиняемых или подследственных, отнюдь не принадлежащих к избранному обществу. Эти отверженные, в большинстве из низших классов, плохо одеты; физиономии у них гнусные или зверские; преступник из высших слоев общества, к счастью, редкое явление. Растрата, подлог или злостное банкротство – вот единственные преступления, которые приводят сюда порядочных людей; впрочем, они пользуются преимуществом занимать пистоли и, попав туда, почти никогда не выходят из своей камеры.
Это место прогулки, обнесенное грозными замшелыми стенами, с башенными укреплениями со стороны набережной, с колоннадой, вмещающей тюремные кельи, с зарешеченными окнами пистолей с северной стороны, охраняемое зоркими надсмотрщиками, запруженное стадом гнусных злодеев, не доверяющих друг другу, нагоняет тоску уже одним своим расположением; но оно и устрашает, как только вы почувствуете себя средоточием всех этих взглядов, полных ненависти, любопытства, отчаяния, очутившись лицом к лицу с этими опозоренными существами. Здесь не увидеть проблеска радости! Все мрачно – и место и люди. Все немо – и стены и совесть. Все грозит гибелью этим несчастным; они боятся друг друга, разве что завяжется между ними дружба, мрачная, как породившая ее каторга. Полиция, чье неусыпное око следит за ними, отравляет им самый воздух и загрязняет все, вплоть до рукопожатия закадычных друзей. Преступник, встретившись тут со своим лучшим товарищем, не уверен, что тот не раскаялся и не признался во всем, спасая свою жизнь. Неуверенность в безопасности, боязнь наседки, омрачает радость свободы в тюремном дворе, и без того обманчивой. На тюремном наречии наседка – это шпион, который прикидывается замешанным в темное дело, и вся его прославленная ловкость заключается в том, чтобы умело выдать себя за маза. Слово маз на языке каторги обозначает завзятого вора, мастера своего дела, издавна порвавшего с обществом, решившего жизнь прожить вором, твердо соблюдать, несмотря ни на что, законы Высокой хевры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.