Текст книги "Достоевский без глянца"
Автор книги: Павел Фокин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Пасынок
Павел Александрович Исаев
Федор Михайлович Достоевский. Из письма к А. Н. Майкову 21–22 марта 1868 г.:
Пашу мне бедная Марья Дмитриевна на смертном одре оставила! Как можно совсем бросить?.. Нет-нет, а все-таки надо помочь, тем более, что я его искренно люблю; я ведь его в моем доме больше 10 лет растил! Все равно что сын. Мы с ним жили вместе. И в таких ранних летах, и одного, на свои собственные руки оставить – да разве это возможно!.. Ветрогон он большой, правда; да ведь я, может быть, в его лета, еще хуже его был (я помню). Тут-то и поддержать. Доброе, хорошее впечатление в его сердце теперь оставить, – это ему при дальнейшем развитии пригодится.
Анна Григорьевна Достоевская:
Не скажу, чтобы Павел Александрович Исаев был глупый или недобрый человек. Главная его беда заключалась в том, что он никогда не умел понимать своего положения. Привыкнув с детства видеть от всех родных и друзей Федора Михайловича доброту и любезность, он принимал это как должное и никогда не понимал, что это дружелюбное к нему отношение проявляется не столько ради его самого, сколько ради Федора Михайловича. Вместо того чтобы ценить и заслужить любовь расположенных к нему лиц, он поступал так необдуманно, относился ко всем так небрежно и свысока, что только огорчал и раздражал этим людей. Особенно много неприятностей перенес от Павла Александровича (ради Федора Михайловича, конечно) глубокоуважаемый Аполлон Николаевич Майков, старавшийся в хорошую сторону направить его мысли и поступки, но, к сожалению, безуспешно.
Точно так же небрежно и свысока относился он и к своему отчиму, хотя постоянно называл его «отцом», а себя «сыном» Достоевского. Сыном Федора Михайловича он не мог быть потому, что родился в 1845 году в Астрахани, а Федор Михайлович до 1849 года не выезжал из Петербурга.
Живя с двенадцати лет у Федора Михайловича и видя его к себе доброту, Павел Александрович был глубоко убежден, что «отец» должен жить исключительно для него, для него же работать и доставлять деньги; сам же он не только не помогал Федору Михайловичу в чем-либо и не облегчал ему жизнь, но, напротив, своими необдуманными поступками и легкомысленным поведением часто его очень раздражал и даже доводил, как говорили близкие, до припадка. Самого Федора Михайловича Павел Александрович считал «отжившим стариком», и его желание личного счастья казалось ему «нелепостью», о чем он открыто говорил родным.
Федор Михайлович Достоевский. Из письма к А. Н. Майкову 18 мая 1868 г.:
Что с ним будет, не знаю, – только Богу молюсь за него… Он смотрит на меня единственно только как на обязанного посылать ему деньги…
Анна Григорьевна Достоевская:
Он не просил, а требовал и был глубоко убежден, что имеет на это право.
При каждой крупной получке денег Федор Михайлович непременно давал пасынку значительную сумму. Но у того постоянно являлись экстренные нужды, и он приходил к отчиму за деньгами, хотя отлично знал, как тяжело нам живется в материальном отношении.
– Ну, что папа? Как его здоровье? – спрашивал он меня, входя. – Мне необходимо с ним поговорить: до зарезу нужны сорок рублей.
– Ведь вы знаете, что Катков ничего еще не прислал и у нас денег совсем нет, – отвечала я. – Сегодня я заложила свою брошь за двадцать пять рублей. Вот квитанция, посмотрите!
– Ну, что ж! Заложите еще что-нибудь.
– Но у меня все уже заложено.
– Мне необходимо сделать такую-то издержку, – настаивал пасынок.
– Сделайте ее тогда, когда мы получим деньги.
– Я не могу отложить.
– Но у меня нет денег!!
– А мне что за дело! Достаньте где-нибудь.
Я принималась уговаривать Павла Александровича просить у отчима не сорок рублей, которых у меня нет, а пятнадцать, чтобы у меня самой осталось хоть пять рублей на завтрашний день. После долгих упрашиваний Павел Александрович уступал, видимо считая, что делает мне этим большое одолжение. И я давала мужу пятнадцать рублей для пасынка, с грустью думая, что на эти деньги мы спокойно бы прожили дня три, а теперь завтра опять придется идти закладывать какую-нибудь вещь. Не могу забыть, сколько горя и неприятностей причинил мне этот бесцеремонный человек!
Любовь Федоровна Достоевская:
Хотя Павел Исаев, сын офицера, происходил из хорошей семьи (его отец был потомственным дворянином), воспитывался в кадетском корпусе с вежливыми и благонравными мальчиками, а каникулы проводил всегда у моего дяди Михаила, принимавшего весь цвет литературы того времени, вел он себя точно так, как, вероятно, вели себя его предки по материнской линии в каком-нибудь оазисе Сахары; мне редко приходилось видеть столь странный атавизм. Злой и бесстыдный, он говорил всем дерзости и всех обижал. Наши родные возмущались и жаловались на него отцу. Достоевский сердился и выставлял своего пасынка за дверь; но, подобно самой природе, Павел Исаев вновь появлялся через окно. Он продолжал цепляться за своего «папу», ничего не делал и требовал денег. Друзья Достоевского ненавидели его пасынка и никогда не приглашали к себе. Они хотели убрать этого тунеядца с шеи моего отца и предлагали ему отличные места в частных банках. В министерстве он служить не мог, так как не окончил государственную школу. Всякий разумный человек сделал бы все возможное, чтобы удержаться на предложенном месте и обеспечить свое будущее. Но Павел Исаев нигде долго не задерживался. Он не только с коллегами, но и с начальниками обращался как с рабами, беспрестанно говорил о своем отчиме, известном писателе Достоевском, среди друзей которого есть великие князья и министры, и угрожал своим коллегам его всемогущей местью. Сначала над этой манией величия смеялись; но, потеряв терпение, выставляли Павла Исаева за дверь, и тогда он опять возвращался к Достоевскому, как «фальшивая монета».
Аполлинария Суслова
Елена Александровна Штакеншнейдер:
8 апреля, 1862. Мама́ шла к Сусловой в полной уверенности, что девушка с остриженными волосами, в костюме, издали похожем на мужской, девушка, везде являющаяся одна, посещающая (прежде) университет, пишущая, одним словом – эмансипированная, должна непременно быть не только умна, но и образованна. Она забыла, что желание учиться еще не ученость, что сила воли, сбросившая предрассудки, вдруг ничего не дает. Суслова могла быть чрезвычайно умна, чрезвычайно тонко образованна, но совершенно не потому, что она эмансипированная девушка: пламенная охота учиться и трудиться не обязывает к тому же… Суслова, еще недавно познакомившаяся с анализом, еще не пришедшая в себя, еще удивленная, открывшая целый хаос в себе, слишком занята этим хаосом, она наблюдает за ним, за собой; за другими наблюдать она не может, не умеет. Она – Чацкий, не имеющий соображения. Грибоедова напрасно бранят за эту черту в характере его Чацкого, она глубоко подмечена, она присуща известной степени развития.
Вторая жена Анна Григорьевна
Александр Петрович Милюков (1817–1897), историк литературы, критик, педагог:
Второй брак Достоевского был вполне счастлив, и он приобрел в Анне Григорьевне и любящую жену, и практическую хозяйку дома, и умную ценительницу своего таланта. Если Федор Михайлович, при своей житейской непрактичности, успел выплатить более двадцати пяти тысяч своих и братниных долгов, то это могло сделаться только при распорядительности и энергии его жены, которая умела и вести дело с кредиторами, и поддерживать мужа в тяжелые дни.
Федор Михайлович Достоевский. Из письма к А. Н. Майкову 26 октября 1868 г.:
Характер Анны Григорьевны восприимчивый, деятельный.
Варвара Андреевна Савостьянова (урожд. Достоевская):
Жизнерадостная, любезная, говорливая…
Мария Николаевна Стоюнина (1846–1940), общественный деятель, педагог, гимназическая подруга А. Г. Достоевской:
Раз только Достоевский мне пожаловался: «Вот, когда холостой-то был, все у меня было, и большой диван – тахта, маленькая, и занавески… Вот, Ане это все равно, ей ничего не составляет, есть ли это, или нет!.. Да и денег теперь нет». А он (Достоевский т. е.) все это любил и ценил. Но они в общем жили душа в душу, обожание даже у них какое-то взаимное было. Тридцать пять лет жизни своей после смерти мужа она все посвятила его памяти, пропаганде его идей и распространению его славы, с письмами Достоевского она не расставалась ни днем ни ночью и всюду их с собой возила.
Раз, помню, заработал Достоевский 350 или 500 рублей, побежал тотчас в Гостиный двор, купил у Морозова браслет золотой и подарил Анне Григорьевне. Она мне подробно рассказывала о том, как ей удалось-таки избавиться от этого подарка. – «Подумай, – говорит, – у детей обуви, башмаков нет, одежды нет, а он браслеты вздумал дарить!» – Он спит в кабинете, она, т. е. Анна Григорьевна, в спальне. Улеглись они спать, а она мучится, что будет делать с браслетом и что деньги-то нужны на другое. Наконец не выдерживает моя Анна Григорьевна, идет в кабинет к мужу: «Знаешь, я не могу, отдадим его в магазин, ну на что он мне?» – Он: «Я мечтал: заработаю там немного и куплю; мне такое счастье, что заработал и могу жене купить!» Он в отчаянии. Она уходит: «Ну хорошо, хорошо!» Опять не может лежать спокойно, соскакивает с постели и летит к мужу: «Нет, нельзя, надо отдать, Федя, детям нужнее, да и зачем он мне?» Соглашается тут он. Проходит минута-другая. Слышит Анна Григорьевна вздохи, охи, ворочается муж с боку на бок. Вдруг срывается с дивана и в спальню: «Нет, Аня, я умоляю, пусть останется он у тебя!» Уходит. Но опять драма – она мучится: «Федя, ведь триста, подумай, триста пятьдесят рублей!» И так у них «нежная драма» всю ночь. После, наутро все-таки она побежала к Морозову и вернула браслет. Так здесь ее мучение взяло верх, и Достоевский уступил. Но все же раз и ему удалось победить.
Надо сказать, что самой Анне Григорьевне ничего не нужно было. И вот приезжает Федор Михайлович раз из заграничной поездки и привозит подарки, а ей привозит вдруг, совершенно неожиданно, рубашки. Анна Григорьевна мне их показала, да и говорит: «Нет, ты посмотри, посмотри, что он мне привез: ведь шелковые!» Она, может быть, готова была хоть дерюгу носить, что угодно, а это дюжина или полдюжины рубашек, и все шелковые, голубые, розовые, белые. Часто Достоевский и тратился вот на этакие глупости. Ну, а тут-то, когда купил рубашки, вернуть их было нельзя. Так и остались они у Анны Григорьевны…
Она за ним как нянюшка, как самая заботливая мать ходила. Ну, и правда, было у них взаимное обожание, как я и сказала. Она была полной его противоположностью: веселая такая, чуть, бывало, на улицу выйдет – уж целый короб новостей и ворох смеху принесет. Хохотушка она долго была.
В конце 1870-х годов, кажется, в 1879 году явилась у меня идея открыть свою женскую гимназию. Решилась я на это, видя полную недостаточность и неудовлетворенность женского тогдашнего образования. А все мы жаждали труда и просвещения. Чуть открылись в то время при Мариинской гимназии естественно-исторические курсы, уж мы – я и Анна Григорьевна – на них стали ходить, а она так и записалась. Я-то их не окончила. Она все тогда смеялась: «Вот как умру, – говорит, – так за мною-то все-все дипломы мои и понесут». Она там еще несколько курсов разных кончила, да вот и на стенографические курсы к Ольхину записалась. Все это и для самообразования, и чтобы самостоятельность приобрести, и независимее быть.
Анна Григорьевна Достоевская:
Из робкой, застенчивой девушки я выработалась в женщину с решительным характером, которую уже не могла испугать борьба с житейскими невзгодами, вернее сказать, с долгами… Моя веселость и жизнерадостность остались при мне, но проявлялись только в семье, среди родных или друзей. При посторонних и особенно в обществе мужчин я держала себя донельзя сдержанно, ограничиваясь в отношении их холодною вежливостью, и больше молчала и внимательно слушала, чем высказывала свои мысли. Приятельницы мои уверяли меня, что я страшно состарилась за эти четыре года, и упрекали, зачем я не обращаю внимания на свою внешность, не одеваюсь и не причесываюсь по моде. Соглашаясь с ними, я тем не менее не хотела ни в чем изменяться. Я твердо была убеждена, что Федор Михайлович любит меня не за одну внешность, а и за хорошие свойства моего ума и характера, и что мы успели за это время «срастись душой», как говорил Федор Михайлович. Моя же старомодная внешность и видимое избегание мужского общества могли только благоприятно действовать на моего мужа, так как не давали поводов для проявления с его стороны дурной черты его характера – ни на чем не основанной ревности.
Михаил Александрович Александров:
Вообще Анна Григорьевна умело и с любящею внимательностию берегла хрупкое здоровье своего мужа, держа его, по ее собственному выражению, постоянно «в хлопочках», как малое дитя, а в обращении с ним проявляла мягкую уступчивость, соединенную с большим, просвещенным тактом, и я с уверенностию могу сказать, что Федор Михайлович и его семья, а равно и многочисленные почитатели его обязаны Анне Григорьевне несколькими годами его жизни.
Анна Григорьевна Достоевская:
Мне всю жизнь представлялось некоторого рода загадкою то обстоятельство, что мой добрый муж не только любил и уважал меня, как многие мужья любят и уважают своих жен, но почти преклонялся предо мною, как будто я была каким-то особенным существом, именно для него созданным, и это не только в первое время брака, но и во все остальные годы до самой его смерти. А ведь в действительности я не отличалась красотой, не обладала ни талантами, ни особенным умственным развитием, а образования была среднего (гимназического). И вот, несмотря на это, заслужила от такого умного и талантливого человека глубокое почитание и почти поклонение.
Эта загадка для меня несколько выяснилась, когда я прочла примечание В. В. Розанова к письму Н. Н. Страхова от 5 января 1890 года в книге «Литературные изгнанники». Выписываю это примечание (стр. 208):
«Никто, ни даже „друг“, исправить нас не сможет; но великое счастье в жизни встретить человека совсем другой конструкции, другого склада, других всех воззрений, который, всегда оставаясь собою и нимало не вторя нам, не подделываясь (бывает!) к нам и не впутываясь своею душою (и тогда притворною душою!) в нашу психологию, в нашу путаницу, в нашу мочалку, – являл бы твердую стену и отпор нашим „глупостям“ и „безумиям“, какие у всякого есть. Дружба – в противоречии, а не в согласии. Поистине, Бог наградил меня, как учителем, Страховым: и дружба с ним, отношения к нему всегда составляли какую-то твердую стену, о которую – я чувствовал, что всегда могу на нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет».
Действительно, мы с мужем представляли собой людей «совсем другой конструкции, другого склада, других воззрений», но «всегда оставались собою», нимало не вторя и не подделываясь друг к другу, и не впутывались своею душою – я – в его психологию, он – в мою, и таким образом мой добрый муж и я – мы оба чувствовали себя свободными душой. Федор Михайлович, так много и одиноко мысливший о глубоких вопросах человеческой души, вероятно, ценил это мое невмешательство в его душевную и умственную жизнь, а потому иногда говорил мне: «Ты единственная из женщин, которая поняла меня!» (то есть то, что для него было важнее всего). Его отношения ко мне всегда составляли какую-то «твердую стену, о которую (он чувствовал это), что он может на нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет».
Этим объясняется, по-моему, и то удивительное доверие, которое муж мой питал ко мне и ко всем моим действиям, хотя все, что я делала, не выходило за пределы чего-нибудь необыкновенного.
Эти-то отношения с обеих сторон и дали нам обоим возможность прожить все четырнадцать лет нашей брачной жизни в возможном для людей счастье на земле.
Жизнь и судьба
Московское детство
Анна Григорьевна Достоевская:
Когда был маленький, мать звала его Федашей.
Андрей Михайлович Достоевский:
Наш день и времяпровождение. День проходил в нашем семействе по раз заведенному порядку, один как другой, очень однообразно. Вставали утром рано, часов в шесть. В восьмом часу отец выходил уже в больницу, или в Палату, как у нас говорилось. В это время шла уборка комнат, топка печей по зимам и проч. В девять часов утра отец, возвратившись из больницы, ехал сейчас же в объезд своих довольно многочисленных городских пациентов, или, как у нас говорилось, на практику. В его отсутствие мы, дети, занимались уроками. В более же позднее время два старшие брата бывали в пансионе. Возвращался отец часов около двенадцати, а в первом часу дня мы постоянно обедывали. Исключения были только в дни масленицы, когда в десятом часу утра накрывали стол и к приходу отца из Палаты подавались блины, после которых отец ехал уже на практику. В эти дни обед бывал часу в четвертом дня и состоял только из рыбного. Блины на масленице елись ежедневно, не так как теперь, ибо считались какою-то непременной принадлежностию масленицы. Сейчас же после обеда папенька уходил в гостиную, двери из залы затворялись, и он ложился на диван, в халате, заснуть после обеда. Этот отдых его продолжался часа полтора-два, и в это время в зале, где сидело все семейство, была тишина невозмутимая, говорили мало и то шепотом, чтобы не разбудить папеньку; и это, с одной стороны, было самое скучное время дня, но, с другой стороны, оно было и приятно, так как все семейство, кроме папеньки, было в одной комнате, в зале. В дни же летние, когда свирепствовали мухи, мое положение в часы отдыха папеньки было еще худшее!.. Я должен был липовою веткою, ежедневно срываемою в саду, отгонять мух от папеньки, сидя на кресле возле дивана, где спал он. Эти полтора-два часа были мучительны для меня! Так как я, уединяясь от всех, должен был проводить их в абсолютном безмолвии и сидя без всякого движения на одном месте! К тому же, Боже сохрани, ежели, бывало, прозеваешь муху и дашь ей укусить спящего!.. А из залы слышишь шепотливые разговоры, сдерживаемые смехи!.. Как, казалось, было там весело! Но, наконец, папенька вставал, и я покидал свое уединение!..
В четыре часа дня пили вечерний чай, после которого отец вторично шел в Палату к больным. Вечера проводились в гостиной, освещенной двумя сальными свечами. Стеариновых свечей тогда еще не было и в помине; восковые же жглись только при гостях и в торжественные семейные праздники. Ламп у нас не было, отец не любил их, а у кого они и были, то освещались постным маслом, издававшим неприятный запах. Керосину и других горных масл тогда не было еще и в помине. Ежели папенька не был занят скорбными листами, то по вечерам читали вслух; о чтениях этих помяну подробнее ниже. В праздничные же дни, в особенности в Святки, в той же гостиной, иногда игрывали при участии родителей в карты, в короли. И это было такое удовольствие, такой праздник, что помнилось об этом долго! Упомяну здесь кстати, что в Пасху практиковалась особая игра – катание яиц. В зале раскладывались ковры, или, попросту, ватные одеяла, и по ним с особых лубков катались яйца. Иногда к нам, детям, присоединялись и взрослые, посторонние, так что играющих было человек до десяти, следовательно, на кону яиц гораздо более. В девятом часу вечера, не раньше не позже, накрывался обыкновенно ужинный стол, и, поужинав, мы, мальчики, становились перед образом, прочитывали молитвы и, простившись с родителями, отходили ко сну. Подобное препровождение времени повторялось ежедневно. Посторонние, или так называемые гости, у нас появлялись очень редко, в особенности по вечерам. Все знакомство родителей ограничивалось большею частию утренними визитами. Впрочем, в более позднее время, когда я оставался с родителями один (братья и сестра были уже в пансионах), по вечерам очень хаживал Федор Антонович Маркус… Я постоянно при этом торчал в гостиной и слушал разговоры их. Когда же изредка случалось, что и родители выедут из дому вечером в гости, то наши детские игры делались более шумными и разнообразными. Это случалось вовсе не оттого, что мы, дети, стеснялись в своих играх присутствием родителей, но оттого, что прислуга наша, конечно, стеснялась ими. С отъездом же родителей начиналось пение песен, затем начинались хороводы, игры в жмурки, в горелки и тому подобные увеселения, каковым способствовала наша большая зала и каковых при родителях не бывало. Но, впрочем, отсутствие родителей никогда не бывало продолжительным; в девять-десять часов вечера они непременно уже возвращались. Мы же постоянно на другой день сообщали маменьке, с которою, конечно, были более откровенны, о вчерашних играх во время их отсутствия; и я помню, что маменька всегда, бывало, говаривала, уезжая: «Уж ты, Алёна Фроловна, позаботься, чтобы дети повеселились!»
Дни семейных праздников, в особенности дни именин отца, всегда были для нас очень знаменательными. Начать с того, что старшие братья, а впоследствии и сестра Варенька, обязательно должны были приготовить утреннее приветствие имениннику. Приветствие это было всегда на французском языке, тщательно переписанное на почтовой бумаге, свернутое в трубочку, подавалось отцу и говорилось наизусть. Помню даже, что один раз было что-то сказано из «Генриады»(единый Бог знает, для какой причины). Отец умилялся и горячо целовал приветствующих. В этот день бывало всегда много гостей, преимущественно на обед; впоследствии же, когда мы, дети, подросли, то помню, что раза два устраивались и вечерние приемы гостей на танцы. Но сколько запомню, ни один из нас, мальчиков, не танцевал охотно, а был выдвигаем, как на какую-то необходимую и тяжелую работу.
Летние прогулки и прочие увеселения. В летнюю пору в домашнем препровождении времени появлялись некоторые разнообразия, а именно – совершались семейные вечерние прогулки. Дом Московской Марьинской больницы находился на Божедомке, между зданиями двух женских институтов: Екатерининского и Александровского, и в недальнем расстоянии от Марьиной рощи. Эта роща была всегдашнею целию наших летних прогулок. Часу в седьмом вечера, когда палящая жара уже спадет, мы все, дети с родителями, и по большей части с другими обитателями Марьинской больницы (преимущественно Щировскими), отправлялись на эту прогулку. Проходя мимо часового, стоявшего неизвестно для каких причин при ружье и в полной солдатской форме у ворот Александровского института, принято было за непременную обязанность подавать этому часовому грош или копейку. Но подача эта делалась не в руку, а просто бросалась под ноги. Часовой находил удобный случай нагнуться и поднять копейку. Это вообще было в обычае у москвичей того времени. Прогулки происходили весьма чинно, и дети, даже за городом, в Марьиной роще, не позволяли себе поразвлечься, побегать. Это считалось неприличным и допускалось только в домашнем саду. В прогулках этих отец всегда разговаривал с нами, детьми, о предметах, могущих развить нас. Так, помню неоднократные наглядные толкования его о геометрических началах, об острых, прямых и тупых углах, кривых и ломаных линиях, что в московских кварталах случалось почти на каждом шагу.
К числу летних разнообразий нужно отнести также ежегодные посещения Троицкой лавры. Но это должно быть отнесено к самому раннему нашему детству, так как с покупкой родителями в 1831 году своего имения поездки к Троице прекратились. Я помню только одно такое путешествие к Троице, в котором участвовал и я. Эти путешествия были, конечно, для нас важными происшествиями и, так сказать, эпохами в жизни. Ездили обыкновенно на долгих и останавливались по целым часам почти на тех же местах, где ныне поезда железной дороги останавливаются на две-три минуты. У Троицы проводили дня два, посещали все церковные службы и, накупив игрушек, тем же порядком возвращались домой, употребив на все путешествие дней пять-шесть. Отец по служебным занятиям в этих путешествиях не участвовал, а мы ездили только с маменькой и с кем-нибудь из знакомых.
В театрах родители наши бывали очень и очень редко, и я помню всего один или два раза, когда на масленицу или большие праздники, преимущественно на дневные спектакли (а не вечерние), бралась ложа в театре, и мы, четверо старших детей с родителями, ездили в театр; но при этом пьесы выбирались с большим разбором. Помню, что один раз мы видели пьесу «Жако, или Бразильская обезьяна». Не совсем помню сюжет этой пьесы, но в памяти моей сохранилось только то, что артист, игравший обезьяну, был отлично костюмирован (настоящая обезьяна) и был замечательным эквилибристом. Но ежели мы редко бывали в театрах, то зато в балаганах московских (у так называемых Петрушек) бывали по праздникам и на масленицу с дедушкой Василием Михайловичем Котельницким…
Родители наши были люди весьма религиозные, в особенности маменька. Всякое воскресенье и большой праздник мы обязательно ходили в церковь к обедне, а накануне – ко всенощной. Исполнять это нам было весьма удобно, так как при больнице была очень большая и хорошенькая церковь.
При больнице находился большой и красивый сад, с многочисленными липовыми аллеями и отлично содержимыми широкими дорожками. Этот-то сад и был почти нашим жилищем в летнее время. Там мы или чинно прогуливались с нянею, или, усевшись на скамейках, проводили целые часы, делая различные кушанья из песку, смоченного водою. Играть же позволялось только в лошадки. Игры же в мяч, и в особенности при помощи палок, как, например, в лапту, – строго воспрещались как игры «опасные и неприличные». В больнице, кроме нас, было много жильцов, то есть докторов и прочих служащих. Но замечательно, что детей, нам сверстников, ни у кого не было, кроме Петеньки Рихтер, которого в больничный сад гулять не пускали. А потому мы поневоле должны были довольствоваться только играми между собою, которые и были очень однообразны. Раз нам удалось видеть на каком-то гулянье бегуна, который за деньги показывал свое искусство бегать; причем, бегая, он во рту держал конец платка, напитанного каким-то спиртным веществом. И вот, подражая ему, мы все начали бегать по аллеям сада, держа во рту тоже концы своих носовых платков. И это долгое время служило нам как бы игрою.
В саду этом также прогуливались и больные или в суконных верблюжьего цвета халатах, или в тиковых летних, смотря по погоде, но всегда в белых, как снег, колпаках, вместо фуражек, и в башмаках или туфлях без задников, так что они должны были шмыгать, а не шагать. Но, впрочем, присутствие больных нисколько не стесняло наших прогулок, так как больные вели себя очень чинно. Нам же, равно как и няне, строго было запрещено приближаться к ним и вступать с ними в какие-либо разговоры.
Со слов Анны Павловны Философовой (1837–1912), общественного деятеля, участницы женского движения:
Достоевский рассказал эпизод из своего детства. «Когда я в детстве жил в Москве в больнице для бедных, – рассказывал Достоевский, – где мой отец был врачом, я играл с девочкой (дочкой кучера или повара). Это был хрупкий, грациозный ребенок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: „Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!“ И вот какой-то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью. Помню, – рассказывал Достоевский, – меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в „Бесах“».
Владимир Михайлович Каченовский:
Отец Федора Михайловича был врачом Мариинской для бедных больницы в Сущеве, в Москве. В той же местности отец мой, М. Т. Каченовский, имел свой дом, в котором и жила наша семья. Нашим домашним врачом был врач той же больницы Козьма Алексеевич Щировский, супруга которого Аграфена Степановна была очень близка с моею матерью. Отец мой, весь преданный своим ученым занятиям, имел очень мало семейных знакомств, и тем более мы ценили их. Чаще всего мать моя видалась с княгиней А. Ф. Шаликовой, а затем с Агр. Степ. Щировской.
Летом раза два в неделю мать водила меня с сестрой к Щировским… Едва успев войти в их квартиру, мы, дети, спешили в тенистый сад больницы и вмешивались в группы играющих детей местных медиков и служащих. Как теперь помню в числе их двух белокурых мальчиков; один из них был немного старше меня, другой – лет на пять. Для игр они выбирали себе более подходящих к ним по возрасту товарищей и становились их руководителями. Авторитет их между играющими был заметен и для меня, ребенка. Эти дети были Федор и Михаил Достоевские… Прошло года два, в течение которых я ближе сошелся с обоими братьями, которые мне и сообщили, что они уже учатся в пансионе.
Из опасения быть не точным, я не определяю годов этих детских воспоминаний, которые становятся точными лишь с 1834 года. В этот год я поступил в пансион Леонтия Карловича Чермака, пользовавшийся лучшею репутацией как по бдительному надзору за учащимися, так и по составу преподавателей. Достаточно сказать, что в числе их были Д. М. Перевощиков, А. М. Кубарев, К. М. Романовский, лучшие учителя того времени.
В первый же день поступления, когда я, оторванный от семьи, окруженный чужими для меня лицами и, как новичок, даже обижаемый ими, предавался порывам детского отчаяния, во время рекреации послышался в среде резвившихся вокруг меня детей знакомый голос… Это был Федор Михайлович Достоевский, который, увидев меня, тотчас же подошел ко мне, прогнал шалунов-обидчиков и стал меня утешать, что ему скоро и удалось вполне. С тех пор он часто приходил ко мне в класс, руководя моими занятиями, а во время рекреаций облегчал занимательными рассказами тоску мою по родительском доме.
Он был ко мне очень приветлив и ласков.
В это время Федор Михайлович был вместе с братом уже в старших классах: это был серьезный, задумчивый мальчик, белокурый, с бледным лицом. Его мало занимали игры: во время рекреаций он не оставлял почти книг, проводя остальную часть свободного времени в разговорах со старшими воспитанниками пансиона – А. М. Ломовским, Ф. и Ал. Мильгаузенами, Д. и А. Шумахерами и П. Перевощиковым.
В 1835 году Достоевские оставили пансион и поступили в Инженерное училище в Петербурге, унося – по крайней мере Федор Михайлович – в себе теплое воспоминание о месте их первоначального образования.
Андрей Михайлович Достоевский:
Выше я упомянул о семейных чтениях, происходивших в гостиной. Чтения эти существовали, кажется, постоянно в кругу родителей. С тех пор как я начинаю себя помнить, они уже происходили. Читали попеременно вслух или папенька, или маменька. Я помню, что при чтениях этих всегда находились и старшие братья, еще до поступления их в пансион; впоследствии и они начали читать вслух, когда уставали родители. Читались по преимуществу произведения исторические: «История Государства Российского» Карамзина (у нас был свой экземпляр), из которой чаще читались последние томы – IX, X, XI и XII, так что из истории Годунова и Самозванцев нечто осталось и у меня в памяти от этих чтений; «Биография» Мих. Вас. Ломоносова Ксенофонта Полевого и многие другие. Из чисто литературно-беллетрических произведений, помню, читали Державина (в особенности оду «Бог»), Жуковского и его переводные статьи в прозе; Карамзина «Письма русского путешественника», «Бедную Лизу», «Марфу Посадницу» и проч., Пушкина преимущественно прозу. Впоследствии начали читать и романы: «Юрий Милославский», «Ледяной дом», «Стрельцы» и сентиментальный роман «Семейство Холмских». Читались также сказки и казака Луганского[4]4
Литературный псевдоним В. И. Даля.
[Закрыть]. Все эти произведения остались у меня в памяти не по одному названию, потому что чтения эти часто прерывались рассуждениями родителей, которые и были мне более памятны. Перечитывая впоследствии все эти произведения, я всегда вспоминал наши семейные чтения в гостиной дома родительского. Выше я говорил уже, что старшие братья читали во всякое свободное время. В руках брата Феди я чаще всего видал Вальтер Скотта – «Квентин Дорварда» и «Веверлея»; у нас были собственные экземпляры, и вот их-то он перечитывал неоднократно, несмотря на тяжелый и старинный перевод. Такому же чтению и перечитыванию подвергались и все произведения Пушкина. Любил также брат Федор и повести Нарежного, из которых «Бурсака» перечитывал неоднократно. Не помню наверное, читал ли он тогда что-нибудь из Гоголя, а потому не могу об этом и говорить. Помню только, что он тогда восхищался романом Вельтмана «Сердце и думка», «История» же Карамзина была его настольною книгою, и он читал ее всегда, когда не было чего-либо новенького. Я потому перечисляю названия некоторых литературных произведений, читавшихся тогда братьями (хотя далеко и не все), что с этими названиями и именами их авторов мне пришлось еще ребенком познакомиться со слов братьев. Появились в нашем доме и книжки издававшейся в то время «Библиотеки для чтения». Как теперь помню эти книжки, менявшие ежемесячно цвет своих обложек, на которых изображался загнутый верхний уголок с именами литераторов, поместивших статьи в этой книжке. Эти книги уже были исключительным достоянием братьев. Родители их не читали.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?