Текст книги "Ленинград действует. Книга 1"
Автор книги: Павел Лукницкий
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
27 января. 5 часов утра
Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:
Во мраке этом потянись к лекарствам,
Прими любое – всякое поможет
В какой-либо из множества болезней,
Вцепившихся оравою в тебя.
Потом лежи, прислушиваясь к звукам
Из мира внешнего. Немного их осталось.
Вот тикают часы. И все, пожалуй. Даже крысы
Все перемерли с голода. А репродуктор
Молчит, как будто шар земной захолодел настолько,
Что и эфир весь вымерз вкруг него.
Но если, кроме холода и мрака,
Уже ничто тебя не окружает,
Представь в уме родной России карту,
Стань полководцем, наноси удары
По ненавистному нам всем врагу,
И полная твоя над ним победа,
Как солнце, воссияет над тобой.
И сразу сердце станет согреваться,
От цепкого небытия освобождаясь,
Рукой иссохшей ты груди коснешься
С улыбкой: «В осажденном Ленинграде
Горячей верой в близкую победу
Еще на сутки протянул я жизнь!»
4 часа дня
Озноб, головокружение, температура тридцать пять и шесть. Но… я – в политотделе 6-го района аэродромного обслуживания. Вне дома, в обстановке военной части, сразу – бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать, действовать, служа моей Родине…
Как хочется мне быть поближе к фронтовым событиям! Проклятая болезнь, проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое – позади. Теперь еще немного выдержки – и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание – и за работу, за прекрасную фронтовую работу!
31 января. 9 часов 40 минут вечера
В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.
И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и думал: что же? И мне погибать, как не десятки, как сотни тысяч людей уже умерли в Ленинграде от истощения в своих превратившихся в склепы квартирах, на улицах, ставших арктическими пустынями?..[31]31
«…Всего же в результате голодной блокады, по подсчетам Ленинградской комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских войск, в Ленинграде погибло 632 253 человека» (Карасев А. В. Ленинградцы в годы блокады, с. 185, со ссылкой на сборник материалов «Нюрнбергский процесс», т. 1. Госюриздат, 1954, с. 594). От себя добавлю: в этих данных могли быть учтены далеко не все погибшие, в частности, например, те люди, которые умерли в пути во время эвакуации из Ленинграда.
[Закрыть] Умирают многие, стоит только одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что тот наскребет в себе сил дойти до него через весь город пешком и узнать, почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять-шесть часов простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа… «Что-то Иван Иванович не приходит! – говорят на службе о таком человеке. – Наверное, тоже умер!»… И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит он непохороненным, может, и до самой весны. В Ленинграде сейчас есть тысячи квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах.
Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок таких же ослабевших, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую случайность рассчитывать?
И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: н е т, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам в с е свои последние силы и спасать себя сам – добраться до прежней моей квартиры на канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И – поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на фронт, работать или воевать. А прежде всего нужно перебраться в центр города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие хождения. Может быть, сил и хватит.
И на следующий день с семи утра до часу разбирался в вещах – откуда столько энергии! – ковыляя из угла в угол в полушубке по морозной квартире, тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок, чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку, ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги… И увязал все это на дворе. И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.
Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова. И самое фантастическое по трудности было – поднять все привезенное на пятый этаж и водворить в квартиру.
Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку (оледенелым, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал руками, перетаскивал по десяткам «этапов», «перевалочных баз» привезенный на собственном горбу караван.
Это н а д о было сделать!
Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся после переезда дровами, плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье – и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было подносить к самой вещи (притом – не дыша), чтобы разгадать, с чем в данный момент имеешь дело…
Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все навыки слепцов: умение находить дорогу и любые предметы на ощупь, обострив слух, определять окружающее по легчайшим звукам, – вообще научился жить в темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений, чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо перед тобой, но чего ты не видишь.
А когда к ночи все было сделано, я с гордостью подумал о торжестве духа над слабым телом!
Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как прежде. И стало мне хорошо. И вот – хорошо с тех пор!
На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение хлеба.
Из Союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более кстати:
– Вам ехать надо. Сегодня же!
– Куда?
– В пятьдесят четвертую армию. Шумилов назначил вас персонально… Там начинается наступление…
«Сегодня же» не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали, что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни было дома…
Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я возвращался домой.
Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим слухам, мы брали уже раз двадцать. Разговоры о Великих Луках, Новгороде, даже Пскове. Между тем люди, знающие больше, все это отрицают, в официальных сообщениях тоже нет ничего. Впрочем, официальных сообщений я уже не слышал по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов – наши успехи: всем о ч е н ь хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая… Скорей бы, скорей!.. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание, но где прочесть текст?
…Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям, мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем смерть в бою. Но страх и подавленность отступают перед благоговейной и суровой гордостью от сознания, что ты – участник и свидетель небывалых и незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941/42 года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него, если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит такой яркий, освещающий его путь лучезарный свет!
И вот почему я счастлив!
Глава 14. НА ЛЕДОВОЙ ТРАССЕ
Ладога, Влоя. 1 – 4 февраля 1942 г.
4 февраля. 7 часов утра. Деревня Влоя
Деревня Влоя Мгинского района находится километрах в пятидесяти от Мги. В ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И. Федюнинского…
Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь месяц, крестьянская изба – блаженство по сравнению с любой ленинградской, хотя бы и роскошно меблированной квартирой, потому что в этой избе жарко натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки, ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все обитатели избы – зрячи; потому что воды – чистой, колодезной – в избе огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители деревни сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои, убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь полнокровные, здоровые лица… Единственный исхудавший до предела, с трудом передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек – это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший здесь на пути к штабу армии и дальше – к передовым позициям уже прославившихся армейских частей Федюнинского…
И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за последние месяцы сна, я встал хоть и с головной болью, хоть и с болью в груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал с ощущением спокойствия, благополучия, как больной, впервые встающий на ноги после тяжелой болезни.
Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой, и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на разломанное немцами крыльцо.
И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес, дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля – снежная их пелена – величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались живыми, только задремавшими чудищами, совсем непохожими на остовы мертвых, вмерзших в улицы ленинградских машин…
Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще спали, напился кофе с черными ржаными, необыкновенно вкусными армейскими сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.
И пожалел только, что мечте моей ленинградской – о картошке и молоке – не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина выкопана давно.
Доехал я сюда на машине, присланной за мною позавчера из ТАСС.
Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала Грибоедова стояла трехтонная АМО – крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые – их оказалось четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.
И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой трассой, – мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих тысяч автомобилей – порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам, «раскулаченных» – превращенных в жалкие металлические скелеты. Попутные машины бегут во множестве с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого как (по закону ли, по «блату» ли) устроили. Вот устроенные «по первому разряду»: белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой «буржуйки»; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И «по второму разряду»: просто фургон, но уже без печки. И «по третьему»: грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И «по четвертому», печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза, без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга, лежат один на другом полутрупы с ввалившимися щеками, с темными и красными пятнами на лицах, не способные уже пошевелить ни рукой, ни ногой…
Все там едет и едет чередой, все это надеется начать жить т а м, «за пределом», «по ту сторону».
А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей. Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или – за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) – посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: «Идите, да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!..»
А шоферы – владыки на этом тракте! От них все зависит, они – как – боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее. Им за спекуляцию, даже за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им – кто кусок хлеба, кто горстку муки.
Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы – светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог, нагонишь такой – плетись за ним километра два, до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!
Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы, – не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.
Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот – пробка. И сразу сотни машин, одна за другой, стоят. И напрасно беспомощные регулировщики бегают с красными и белыми флажками – пробка крепка, дорога забита, и можно стоять часами.
Так едем… Вдруг впереди – железнодорожная станция. Все улицы, площади и дворы – забиты автомашинами. Перед путями железной дороги – исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь – поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной – десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно – за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их везут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.
Это – станция Борисова Грива. И направо от дороги – столб:
«Бор. Грива. От Ленинграда – 50 км, от Морье – 18».
Но Морье – это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких километрах, и можно бы пробежать их быстро, но – пробка! Длинная, в несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом. Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в подбитых ветром шинелях.
Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.
Нестерпимо хочется есть!
Стынущие на застопоренных машинах люди ждут терпеливо.
Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах. Но на каждую тысячу их есть и несколько иных людей – опустившихся, деморализованных обстановкой блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок, сторонясь людей, группки таких дельцов, решают на лету свои спекулянтские, обменные дела. И кусочки хлеба, пачки папирос переходят из рук в руки. И то здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры отчаяния, беженцы.
И наконец, «тычком-пырком», проползая десять – двадцать метров и вновь останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно рассасывается, и наша машина опять бежит по дороге.
Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех направлениях, и каждая – в два ледяных пути, для двух следующих в противоположные стороны, потоков машин.
На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в укрытиях из ледяных кирпичей.
В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед. Здесь так просторно, что поток машин стал пунктиром, – дистанции между машинами велики, каждая может обогнать другую. Справа и слева – два снежных вала взгроможденных снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый километр – полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями; в них убереженные от ветра только с одной стороны, как белые статуи в нишах, стоят в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками – белым и красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах. Здесь и там сложены дрова и бочки с горючим. Изредка – большие палатки ремонтников. Регулировщиков, охраны да белые укрытия зенитных установок. Стволы ощерены в небо, – обращенные справа к Шлиссельбургу, к немцам, а слева – уже темнеющие, лиловатые – на финскую сторону.
А из-под снега кое-где – остатки разбомбленных машин, скрюченный железный хлам…
Степь! Снежная степь!.. И по ней – ниточки похожих на жучков-плавунцов машин. Муравьиные череды в одну сторону, по каждой трассе. Этих машин-муравьев – нескончаемое количество: нет числа, нет конца, нет перерыва, – бегут, бегут, бегут, пересекая озеро, перестав быть машинами, превратившись в маленькие живые существа, спешащие по своим, неведомым человеку, неотложным делам…
Еще не стемнело, начинаются сумерки, а вдоль каждой из трасс постепенно вспыхивают мигалки маячных огоньков – зеленые и неокрашенные сигнальные точки огня. И возле каждого регулировщика – фонарь, устроенный из бидона, со светящейся дыркой в боку: видимый сбоку, невидимый сверху свет.
Мы едем через озеро, небо темнеет, спускается чернь небес. Сотни незатемненных фар секут снежные покровы качающимися лучами. Задние стенки фургонов и автобусов, освещенные бегущими сзади машинами, кажутся маленькими, зыбкими экранами какого-то фантастического представления.
Мы катимся без фар, напрягая зрение, открыв переднее стекло, продуваемые ледяным ветром насквозь. И ровно через полтора часа бега останавливаемся перед въездом на восточный берег Ладоги. Озеро кончилось. Тут в пар кипящих радиаторов, в перепутанных лучах фар, в зареве света. среди сотен тяжело дышащих, выныривающих из тьмы машин, стоим, – шофер чинит фары. Взбираемся на берег. Это поселок Лаврово. Тут дороги расходятся в разные стороны. На перекрестках указатели и взмахивающие флажками регулировщики. Наш путь – в главном потоке машин, на Жихарево.
Еще часа полтора мы едем, уже при луне, то меж стен голого кустарника, похожего на илийский камыш, то леском, то болотами, по дороге, по которой встречных машин почти нет, – встречные, должно быть, идут по другой дороге.
Сейчас будет Жихарево – тепло, еда, отдых! Так надеются все – промерзшие, голодные, предельно уставшие люди.
И вот, проплутав между дающими на разных перекрестках разные советы регулировщиками, связанные в своем движении сотнями мешающих свободному пути машин, мы наконец въезжаем в залитое лунным светом, мигающее огоньками Жихарево. Среди улиц домов, скопления грузовиков – ничего не понять.
Большая арка. Мы останавливаемся, проехав ее. Все! Здесь бараки эвакопункта, десятки указателей, и все-таки полная неразбериха. Замерзшие наши пассажиры помогают друг другу, женские голоса плачущи беспомощны. Вещи сбрасываются на снег. Но… десятки новых распоряжений, вещи снова втаскиваются в кузов… В столовую – есть? Оформлять документы? Сразу грузиться в поезд? Или здесь (где именно?) ночевать? Где согреться?
Маленькое, наполовину уничтоженное село Жихарево никак не вмещает этого потока людей!
У меня в руках аттестат, иду с ним к коменданту. Разыскиваю его, получаю через питательский пункт на складе сухой паек на два дня: 750 граммов сухарей. 70 граммов сахарного песку и пакетик концентрата горохового супа – 150 граммов.
Но мне нужна горячая пища! С трудом добиваюсь талона на кухню.
Иду на кухню – очередь на морозе к окошечку будки. Мне дают порцию каши – горячей, пшенной, хорошей, но есть негде. Обогнув будку, сажусь с другой ее стороны на обледенелую ступеньку крыльца, ставлю на другую мой котелок; совершенно окоченевший от мороза съедаю кашу, держа ложку несгибающимися пальцами и глотая вместе с горячей кашей ледяной ветер. Чаю бы! Но взять его негде.
Почти до часу ночи я, не находя себе не только ночлега, но даже пристанища, чтоб обогреться, расхаживаю на морозе. Наконец ввалился в комнату коменданта и «явочным порядком» остаюсь в ней ночевать, разложив на полу найденные тут же листы фанеры, развернув на них мой спальный мешок.
Утром комендант мне жаловался: условия на эвакопункте жуткие потому, что до 20 января Федюнинский, чья армия стояла здесь, не имел разрешения от Военного совета на организацию в занятых воинскими частями бараках базы для эвакуируемых. А когда наконец 20 января такое разрешение было получено, то заниматься какой-либо организационной работой оказалось поздно: 22 января прибыла первая партия в несколько сотен эвакуируемых, и с того дня поток их, все возрастающий, течет непрерывно.
…На следующий день, миновав Троицкое, Войбокало и Шум, к двум часам дня я оказался в деревне Влоя, находящейся на линии движения машин 54-й армии, и, поместившись в теплой крестьянской избе, решил остаться до утра, – я уже был обессилен.
Я сразу же лег спать, раздевшись, улегшись в спальный мешок, вплотную к русской печи, и проспал до утра. Утром попытался получить на кухне завтрак но не получил его и занялся писанием дневника…
А сейчас – пора идти ловить попутный грузовик!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.