Текст книги "Отречение"
Автор книги: Петр Проскурин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 57 страниц)
– А-а, ерунда, давно засохло, – сказал он. – Понимаешь, дед, встретились на тропе. Никак не разойтись, а сворачивать никто не хочет. Не прыгать же в пропасть…
Чувствуя внезапную слабость в ногах, лесник придвинул табуретку и сел; перед глазами поплыло, и он, пытаясь справиться (вот уж не вовремя, если что!), уронил отяжелевшие, обвисшие руки; Денис, по детски нежно-розовый, чистый, скрипящий, торопливо потянулся к деду, и лесник, удерживая правнука, с трудом подняв отяжелевшую руку, иссохшими еще сильными пальцами с толстыми, ороговевшими ногтями, стал бережно, недоверчиво ощупывать три сизых, глубоко запавших шрама – заросшие следы от пуль.
– Знатно пометили, на палец бы левее… Тьфу! Тьфу! Кто ж за тебя так крепко молился?
Помогая себе руками, лесник, приходя в себя от внутреннего оцепенения, тяжело поднялся, жадно выпил холодного квасу; этот сидящий рядом голый, невольно привлекающий молодостью и чистотой парень вырос у него на руках и был дорог ему, как привычная неизбывная земля вокруг, и вот, оказывается, могло бы этого часа не быть, оказывается, он, старый пень, окончательно обрушился и совершенно не знает жизни правнука, а теперь и подавно не узнает.
– Видишь, дед, по-другому не выходило, – сказал Денис, угадывая его мысли и упрямо тряхнув лобастой головой. – Пойдем. Отойдет, расскажу.
В предбаннике Денис открыл свою красивую, заграничную бутылку, они хлебнули из глиняных кружек, поморщились, глядя друг на друга, затем выплеснули остатки, и оба с наслаждением выпили крепкого медового кваса. Лесник не спешил с расспросами, хотя ему и не терпелось: да и правнук, завернувшись по пояс в большое махровое полотенце, притих, затем неожидапно спросил:
– Мотоцикл мой еще цел, а?
– Лесничий раз гонял куда-то, – ответил лесник. – С той поры и стоит под сараем, сверху брезент накинул, с весны заглядывал – целехонек. Горючего залить – и двигай… Прокатиться охота?
Денис ничего не ответил, глянул искоса и засмеялся.
– До чего добрый: напиток, – сказал он, подливая в кружки.
– Удался, – согласился лесник. – Старый секрет, еще от моей бабки по матери, записать бы надо.
Они оделись; после бани пришел аппетит, и они долго сидели за большим столом в доме; разомлев от обильной домашней еды и медовухи, Денис разговорился, язык сам собой нес какую-то околесицу, ему захотелось рассказать обо всем сразу, и, начиная вспоминать об одном, он тут же обрывал, перескакивал на другое, с упавшего вертолета на горы и звезды.
– Дед, я пьян, – сказал он, неожиданно зябко передернув плечами. – Не слушай меня, сижу и сплю… Правда, здорово увидеть тебя опять? Тебе люди кланяться до земли должны, низко, низко! Ты на большой живешь, дед! Во!
– Хватит без ветру молоть! – усмехнулся лесник. – Пустили на свет белый, живу. А что сделаешь?
– Да, но как жил и живешь! – упорствовал Денис в своих признаниях.
– Ну, самым обыкновенным способом, – посетовал лесник. – Вот разве ты со мной поднялся… Нашел невидаль, нашел пример…
Уговорив наконец правнука поспать, лесник увел его в летнюю пристройку, выходящую окнами в глухой, старый лес.
Провалившись в счастливый, без сновидений, сон, Денис, открыв часа через три глаза, долго слушал лес. Редкое осеннее безветрие прорывалось для него завораживающей, со своими подъемами и спадами музыкой, затаив дыхание, он узнавал полузабытые детские тайны – их звучание, их шелест заставляли сильнее биться сердце, и перед глазами вспыхивали многоцветные далекие искристые радуги; они осыпались роем сверкающих брызг, и где-то вдалеке опять начинал звучать тихий, родной, волнующий голос. И музыка, и радуги были памятью отгоревшего детства; уже хлебнувший самой щедрой мерой и больше всего не хотевший приступа провальной тоски, донимавшей его в госпитале, он любил сейчас весь мир, лес, его тайны и его музыку, деда, Феклушу, старого верного Дика и даже себя, хотя себя он подчас ненавидел за неумение скрыть от других самое главное в себе и дорогое.
Детские грезы опять перешли в незаметный, долгий сон; он спал весь остаток дня и почти всю ночь; перед рассветом он стал проваливаться в бездонное черное ущелье, дышавшее навстречу раскаленным зноем; изжеванный, измызганный, стремившийся за ним парашют цеплялся за скалы и рвался, не выдерживая тяжести тела, и тогда он, пытаясь остановить падение, стал хвататься за проносившиеся мимо обломки скал…
Из мучительного кошмара его окончательно вырвал близкий крик петуха; задыхаясь, он сам хрипло застонал, подхватился, сел, весь в липком поту, с учащенно рвущимся дыханием, готовый к прыжку; бессмысленно глядя на знакомый проступающий четырехугольник окна, помедлив, он с облегчением опрокинулся на спину. Тяжелый, неприятный сон тотчас забылся, вторично его заставило подхватиться среди глухой ночи совсем другое, и он, нещадно обругав себя, подумал, что надо спросить у деда, зачем он дал его адрес Кате, зачем вообще возобновилось их нелепое, ненужное общение? Она неудачно вышла замуж, разошлась, но он при чем? От удушающей тоски не удержался, ответил, и завязалась тягостная переписка, тягостная для них обоих. Ни он, ни она сама никогда уже ничего не забудут, она уже была с другим, тридцатилетним мужиком… Он запрещал себе думать дальше, но всякий раз при этом какая-то неудобная, саднящая шерстинка начинала прорастать в душе. Он уничтожал письма от нее, клялся забыть адрес, настроение, менялось, появлялись иные мысли, адрес же намертво отпечатался в мозгу, и в Зежск опять отправлялось очередное письмо, правда короткое и сдержанное, по его ускользающему определению – просто дружеское…
Заворочавшись, он перебросился с боку на бок, прислушался – в открытое окно, затянутое от гнуса мелкой сеткой, лилась чуткая, мерная, густая тишина леса; так бывает только в совершенное безветрие и лишь в предчувствии близкой осени, когда в природе появляется нечто завершающее, неотвратимое, вносящее в душу всего сущего ясность и мудрость неминуемо скорого исчезновения.
Он встал, оделся ощупью – по-солдатски бесшумно и тихо. Приподняв сетку, выбрался во двор; идти обычным путем он поостерегся, дед спал чутко и слышал любой шорох на кордоне. Но лесник все таки услышал отдалявшийся стрекот мотоцикла, подождав, вышел во двор и, здороваясь с бесшумно появившимся рядом Диком, потрепал его по загривку, спросил:
– Ну, умчался наш солдат? То-то, у каждого свой срок, своя кумушка-судьба… Давай пошли, пора корову выпускать…
Над Зежскими, давно успевшими оправиться от войны лесами занимался в бесконечном круговороте времен очередной день – жизнь на Демьяновском кордоне, подчиняясь привычному, затягивающему ритму, пошла своим чередом; стараясь не замечать недоуменных взглядов Феклуши, сам то и дело прислушивающийся к любому случайному постороннему звуку, лесник под вечер окончательно обиделся на правнука. Услышав приближающийся стрекот мотоцикла, он хотел было вообще оседлать коняи уехать и лишь в последнюю минуту передумал. Оставив мотоцикл у ворот, правнук появился перед ним с тонкой, в джинсовом костюме, коротко стриженной девушкой.
– Познакомься, дед, – сказал он с некоторым напряжением в голосе. – Катя… поживет у нас три дня… Помнишь, ты ей адрес мой посылал…
– Места хватит, – коротко кивнул лесник, – Гостюй на здоровье, – сказал он девушке, и Катя, стремительно шагнув вперед, легко пожала протянутую руку.
– Я давно хотела вас поблагодарить, да как-то не решалась.
– Тебе тоже спасибо, не забывала нашего солдата, – отмякая, добродушно проворчал лесник. – На гостевой половине прибрать надо, поди, захолустье развелось, с полгода не заглядывал…
– Я сейчас! – стремительно сорвался было с места Денис и тут же, увидев Дика, присел перед ним и, обняв за шею, указывая на свою гостью, важно приказал: – Это Катя, слышишь, Дик? Ты ее должен любить и уважать, она своя, слышишь?
От напряжения, стараясь понять, Дик, высунув язык, тяжело подышал; все засмеялись. И только Феклуша, по своему обыкновению явившись неожиданно, словно из самого воздуха, замутила общее настроение; в ответ на приветствие Кати она отпрянула, не сводя с нее глаз, быстро-быстро обошла ее кругом и так же неожиданно умчалась.
– Учись искренности чувств, естественности порыва, – пошутил, стараясь сгладить возникшую неловкость, Денис – Наша домоправительница сегодня не в духе, сердится, пожалуй, на меня за самовольную отлучку из части. Сами справимся, пойдем, поможешь навести порядок…
Катя обрадованно поспешила за Денисом, и лесник, глядя им вслед, молодым, рослым, статным, готовым ко всему, кроме неудачи, хорошо зная привычки Феклуши, отыскал ее за сараем, на куче старого хвороста, неторопливо пристроился рядом. Феклуша сидела, похожая на старую взъерошенную птицу, глядя перед собой немигающими, без зрачков, совершенно бесцветными к старости глазами:
– Распалилась, а? Разбегалась? А зачем попусту? – сказал он тем особым, спокойным и ласковым голосом, каким он всегда говорил с ней. – Твоя бабья натура проявилась… Понимать надо нам с тобой, Феклуша, вырос наш подкидыш, мужиком стал, жизнь свое требует… Молодой, а молодому своя дорога… Да ты что? – поразился он, впервые в жизни увидев покатившиеся из ее птичьих глаз крупные, светлые слезы. – Вот те и раз, экая ты несуразная, радоваться надо, – тихо вздохнул он, больше своим мыслям, понимающе ласково глядя на Феклушу. – Вернулся, ноги, руки целы, не калека… Ребят покормить хорошо надо, вот ты о чем подумай…
И Феклуша неожиданно закивала и, что случалось с нею совсем уж редко, быстро, быстро заговорила, помогая себе легкими, сухими руками.
– Лес, лес, ох, Захарушка, лес темный, темный… Там во-о, – тут Феклуша стала бить себя руками по бедрам, изображая что-то большое, страшное и непонятное, – там во-о-о, вода, вода, вода… Уф! Уф! Уф! Во-о! Вода, уф! Не пей, Захарушка, не пей! – настойчиво и требовательно повторила она, и лесник понял, что Феклуша толковала ему о лесном провале и о старой щуке, которую она там, очевидно, совсем недавно видела. Тихая, почти неслышная боль вошла в душу, вернее, даже не боль, а ее предчувствие. Пришел совершенно уже сивый Дик и, внимательно посмотрев на хозяина, тоже осторожно присел рядом. Безразличным ровным голосом лесник велел Феклуше подоить корову и напоить ребят парным молоком.
Солнце скрылось за лес, над кордоном небо ярко светилось уходившей с каждой минутой голубизной, вечерний покой уже подступал со всех сторон. Ночью леснику пригрезилась покойная жена Ефросинья. Появилась она, молодая, статная, с яркими, ждущими глазами, опустилась рядом на землю и положила прохладную ладонь ему на голову, на спутанные, густые космы. Он скосил глаза – поле, в густых цветущих ромашках, терялось в дальних березовых перелесках.
– Ты, Захарушка, не уходи, – сказала она тихо, и глаза у нее светились потаенной нежностью. – Теперь ты мой… Что ж ты по полям-то бродишь? Со свадьбы третий день всего… Неужто прискучила? О чем думаешь, Захарушка?
– Думаю я о повороте жизни, Фрося, – сказал он, прихватывая острыми зубами стебель ромашки и перекусывая его; во рту появилась легкая, зеленая горечь.
– О каком таком повороте ты думаешь, Захарушка? – помедлив, осторожно спросила она.
– Ну-у, – сумрачно усмехаясь, протянул он. – Народим мы с тобой дюжину сыновей, баба ты ладная…
Неуловимо гибким движением он приподнялся, опрокинул ее навзничь в траву, и затем, когда дыхание успокоилось, из тела ушла тяжелая, неспокойная дурнота, и стало оно легким и словно бы звенящим, долго, приподнявшись за локте, не мог оторваться от запрокинутого в небо лица Ефросиньи – оно казалось ему каким-то ослепительным, от него словно лучился тихий, ровный свет; у него даже кольнуло в груди от нехорошей мужицкой опаски, и он круче свел брови.
– Смотри, Фрось, – полушутливо, полусерьезно пригрозил он. – На тебя, знаю, мужички заглядывались…
– Тю, очумел, – сказала она тихо и радостно, от сознания своей силы и власти над ним.
– С такой очумеешь, – буркнул он без обиды, вновь чувствуя тяжесть неспокойного сильного тела, повернул голову и увидел грозовую тучу, исхлестанную частыми и яркими молниями. Только грома не доходило, он удивился и сказал об этом Ефросинье.
– Ничего, Захарушка, не кисельные, не размокнем, – отозвалась она, и он, больше не раздумывая, опять потянулся к ней, к ее теплой податливой груди, готовой принять на себя его жадную, неспокойную тяжесть.
Лесник очнулся в каком-то немом раздумье; ничего подобного с ним уже много лет не приключалось, и он старался понять, отчего ему пригрезилось давнее прошлое, ему стало как-то не по себе. Вчера думал о Денисе с его девушкой, никак не мог заснуть, решил он, вот и присобачилось черт знает что. Объяснение нашлось, но легче от этого не стало; с какой-то пугающей ясностью он сейчас припомнил именно тот день, Ефросинью, цветущее в ромашках поле, грозу, свою молодую жадность успеть до грозы… «Хорошая баба была Фроська, – сказал он с редкой душевной просветленностью. – И сам я ничего себе был, любой под стать. Видать, она зовет, заплутался я долговато, соскучилась…»
Он почувствовал необходимость куда-то еще дальше переступить – дальше к чему? Он не испугался, спокойно было на душе.
Тихий, осторожный шорох, беззвучно раскрывшейся и вновь закрывшейся двери на жилой половине опять же словно долетел до него из какой-то неимоверной, потусторонней дали.
20
Прислушиваясь к непривычным шорохам и звукам старого бревенчатого дома, Катя не могла заснуть; поддавшись минуте и увидев перед собой Дениса, живого, невредимого, стремительного, она не удержалась, согласилась проехаться с ним на кордон и теперь жалела. «Нельзя было соглашаться, – думала она, – велика важность – вместе учились. Он и после армии остался мальчишкой, задирой, с таким пока справишься, поседеешь. Сильный, оказывается, глаза у него от деда, этого сумрачного лесника, но ведь совсем еще мальчишка! Как с ним быть, он ведь непредсказуемый, странный, у него какие-то свои принципы». И никогда не поймешь, что у него на уме, а что на языке. Нет, нет, нехорошо получилось, даже сейчас не может прийти, взрослый мужчина, свое гнет, сам мучается и ее мучает. Ему не хватает более простого отношения к жизни, к самым обыденным ее проявлениям… Нового ожидания она не вынесет, сотворит что-нибудь совсем уж несусветное. Да и нет безрассудного, безоглядного чувства, что-то словно удерживает, останавливает… Поддалась минутной слабости, нехорошо не уметь себе приказать, остановить себя. Он мужчина, вбил себе в голову какую-то романтическую чепуху, никто не волен…
Твой неискоренимый эгоизм, – тут же опровергала она себя. – Сама прогадать не хочешь, такой уж тебя маменька воспитала в отчем доме. Ненавидишь себя, а перемениться не можешь, все уже знаешь о себе и просто не хочешь поглубже заглянуть самой себе в душу…»
Каким-то необъяснимым чувством она поняла, что Денис стоит у двери и сейчас войдет. Она ничего не успела подумать, испуганно сжалась и затихла. Блестящими глазами она смотрела в сторону двери, внезапно и стремительно распахнувшейся, – в ее проеме смутно обозначилась высокая фигура. Дверь закрылась, он быстро подошел к кровати, опустился на колени и шепотом спросил:
– Ты домовых не боишься? У-у-у…
– Перестань, я их, таких вот, дремучих, обожаю, – прошептала она, высвободила руки из-под простыни и, обняв его за шею, притянула к себе. И он, вздрогнув, не в силах противиться, припал к ее сухим, ждущим губам и уже больше не отрывался; прошло потрясение узнавания, но он никак не мог успокоиться, скрытый жар томил его, губы сохли, и голова горела.
– Представляешь, оказывается, я думал о тебе, неотрывно думал… Как это тебе нравится?
– Так я тебе и поверила, – прошептала оиа часто и быстро, едва притрагиваясь, целуя его лицо. – Мужчина верен, пока рядом… Сердишься?
Он не ответил; очнувшись, он лежал с широко открытыми глазами; большие окна светлели, и он неожиданно вспомнил смерть, вернее, чувство смерти, и долгий судорожный озноб перехватил дыхание. Он услышал далекий и слабый знакомый голос – стоя на кровати на коленях, Катя что-то говорила, кажется, звала его. Взглянув на нее, совершенно обнаженную, он поднял глаза выше, она тотчас быстро наклонилась, спрятала лицо у него на груди, ее тонкие пальцы бережно побежали по его телу, по плечам, животу, бедрам.
– Странное совпадение, сны тоже иногда сбываются, – сказал он, но опять сам не услышал себя; чувства пресыщения по-прежнему не наступало, хотя уже намечалось иное движение, ночь с ее безрассудной властью уходила, и чуткое ухо ловило привычные звуки утренней жизни – осторожно звякнула дужка ведра, призывно промычала корова, закудахтали куры, послышался глухой, далекий гул, напоминающий стон рухнувшего векового дерева.
– Денис, знаешь, ты кричал ночью. Я так боялась, а разбудить никак не могла… У меня даже зубы застучали от страха… Тебе что-нибудь снилось?
– Ну, ерунда, мало ли, – ответил он слишком спокойно, не глядя в ее сторону и чувствуя на себе ее внимательный взгляд. – Возможно, снилось… Кажется, кто-то хотел тебя уволочь, не знаю, не помню… Мне пора уходить, – подумал он вслух, слегка потягиваясь.
– Мы взрослые люди, зачем скрывать? – несколько деланно удивилась она. – Сюда ведь, надо думать, никто не войдет…
– Сюда никто, а ко мне Феклуша уже наведалась…
– Вот еще… Феклуша! – протянула Катя, слегка отодвигаясь.
– Знаешь, – помедлив, осторожно начал Денис, с какой-то звериной чуткостью воспринимая малейшее изменение в ее настроении, – пожалуй, мы оба должны решать, снится нам или происходит в самом деле. Ну, Феклуша, кордон, этот темный, вековой потолок… Смотри, какие широкие, прочные доски… Если хочешь, спроси первой…
– Решено, – сказала она, прищуриваясь, потянула себе на грудь простыню и, словно увидев себя со стороны, слегка, одним движением поправила волосы. – Что же ты думаешь, снится?
– Честно говоря, да, неясно лишь само завершение, сплошной туман. Хочешь продолжения?
Она на какое-то время ушла в себя, затаилась, затем Денис услышал короткий, грудной смех.
– А ты ничуть не изменился, – сказала она, несколько растягивая слова. – Зачем торопиться? Я не жалею… ночь виновата… Нет, нет, зачем спешить.
– Знаешь, а я ведь могу сдачи дать.
– У меня память хорошая, не надо… Только как же мы станем жить?
– Чисто женский, прости, вопрос.
– Кроме того, Денис, я ведь замужем…
– Ерунда, – оборвал он, быстро подхватившись и взяв ее за плечи, приподнял, приближая ее лицо почти вплотную к себе. – Явное недоразумение. Ты ведь признаешь? – потребовал он, увидев ее испуганно метнувшиеся и замершие зрачки.
– Пока он не дает развода, тянет, пусти, – попросила она тихо, избегая смотреть на него. – Пусти, пожалуйста, больно, синяки будут…
– А ты, кажется, не очень и настаиваешь, – сказал он со странной непривычной улыбкой, отпуская ее, сбрасывая с кровати ноги и садясь, – теперь она видела его спину и лохматый, круглый затылок. – Все, оказывается, повторяется…
– Нет, нет, – заторопилась она, сразу поняв, о чем он вспомнил и подумал. – Я, честное слово, правду тебе сказала. Я его не люблю больше и не могу с ним, он же упрямый… Я, Денис, и без того измучилась, я, быть может, поэтому и в институт поступила!
– В какой? Медицинский? – спросил он глухо, сталкиваясь еще с одной, новой неожиданностью.
– Почему медицинский? В Московский архивный… представляешь, сразу прошла…
– Ничего удивительного, ты всегда отличалась обстоятельной эмоциональностью, – буркнул он, но она, чувствуя, что он начинает отходить, избегала глядеть на него, боялась; его нагота, его тело, уже мужское, сильное, настойчивое и стремительное, по-прежнему волновало и смущало ее, и в то же время, не глядя, она чисто по-женски видела в нем сразу все и вместе с тем замечала любую мелочь в нем; она и сама не заметила, как вновь оказалась рядом, прижалась к его плечу головой.
– Денис, что это у тебя? – спросила она, присматриваясь, и осторожно, кончиками прохладных пальцев прикоснулась к неровно бледневшим неровностям на груди у него. – Денис, тоже какие-нибудь сны?
– Угадала, сущая ерунда, – отмахнулся он с плохо скрытым раздражением и думая совершенно о другом. – В горах оступился, попал на камни… Я ведь на границе служил… Памир…
– Денис, – растягивая слова, сказала она, зябко вздрагивая. – Тебя могло бы сейчас не быть… Денис…
– Сказал же, ерунда, – отозвался он неохотно, но уже другим, потеплевшим голосом. – Я же, видишь, есть… А вот Леньки Васильева – дружок у меня там был, теперь больше нет. Мы хотели сначала сюда, к деду приехать, а затем к нему в Томск… И прямо у меня на глазах… одни мокрые клочья… Черт!
Осторожно отодвинув ее, он плашмя с силой бросился на кровать; ему нужно было что-то в себе переломить и осознать, он был далеко уже не тот семнадцатилетний мальчишка, когда, впервые столкнувшись с темной и непонятной силой в себе, всерьез хотел уйти куда-нибудь в лес, навсегда исчезнуть. Но у него и со спины, один на лопатке, а два ниже красовались такие же лиловато-бледные, вздутые твердые шрамы, и Катя с какой-то непривычной растерянностью и тоской наклонилась и быстро, несколько раз поцеловала эти шрамы; она уже все поняла. Денис съежился, и она легла рядом с ним и беззвучно заплакала. Боль заполнила ее душу, она любила его, всегда любила, она знала это, но в каком-то своем таинственном женском предвидении она в то же время знала, что вместе им не быть, и, страдая от своего слепого и безошибочного знания, повернулась к нему, уже не скрывая слез, не стыдясь и не боясь их, окончательно и бесповоротно опровергая ими свои прежние дурацкие мысли.
– Не надо, не плачь, – попросил он не сразу. – Что поделаешь, очевидно, так устроено…
– Неправильно, нехорошо устроено, – горячо запротестовала она. – Так странно и запутанно в жизни… Вот мы с тобой, кажется, умные, современные люди без предрассудков, а что? Легче нам?
– Не слишком ли высоко? А если поближе? Поближе и попроще? – глухо повторил он в смятую подушку, не в силах заставить себя взглянуть на нее.
– Как же ты хочешь жить? – спросила она.
– А ты обо мне не беспокойся! Я – проживу! – с вызовом сказал он и, внезапно перекинувшись навзничь, приподнялся; в обжигающе красивых, ярко-серых глазах у него где-то в глубине играли звероватые, косящие огоньки. – Я – проживу! Сны ведь тоже когда-нибудь кончаются, даже такие… Эта боль у меня пройдет, я сломаю ее! Слышишь, сломаю! Вместо деда лесником стану, тебе достаточно? – понизил он голос, и какая-то угрюмая ярость метнулась у него в лице. – Только лесником! – отлично понимая, как ей неприятлы его слова, повторил он, хотя раньше, до встречи с ней готов был сделать все на свете, выполнить любое ее желание. Испуганно отшатнувшись, прикрывая грудь и шею руками, Катя попросила:
– Денис! Опомнись!
– Не бойся, я с тобой ничего не сделаю…
– В чем же я перед тобой виновата? Боже мой, Денис…
Он мрачно и твердо взглянул ей в глаза, в самые зрачки, и отвернулся.
– Позавтракаем, затем я тебя отвезу на автостраду, – сказал он. – Здесь недалеко… Посажу на автобус…
– Прогоняешь?
– Нет, просто меня уже нельзя переделать, зачем тебе напрасно страдать? Можешь остаться, но лучше – тебе уехать…
– А если я тебя очень, очень попрошу? Ради нашей прежней дружбы? Ты не можешь мне отказать, не имеешь права, вот и все. Давай еще побудем вместе день, два… ну до вечера, – быстро добавила она, уловив в его лице мелькнувшую тень.
Он ничего не ответил, встал; они оделись и вышли на общую половину задумчивые и тихие – в доме никого не оказалось. На столе под скатертью их ожидало жареное мясо в глиняной тарелке, вареные яйца, огурцы, помидоры, лук, чугунок теплой еще, молодой картошки, парное молоко в кувшине, мед и хлеб – Денис заметил лежавшую сбоку записку на обороте какого-то казенного бланка. Он улыбнулся – дед заботливо сообщал, что баня топится, завтрак на столе, сам он на пасеке, а Феклуша по-прежнему неспокойна и, видать, отправилась в бродяжничество к Провалу… Исподволь наблюдая за ним, завороженная переменой в его неузнаваемо преобразившемся лице, освещенном совершенно детской улыбкой, Катя опять с неожиданной тревогой подумала о его молодости.
– Есть новости? – спросила она с невольной ответной улыбкой.
– Нам топится баня, – сообщил он. – В баню хочешь? Или просто поплескаемся в колдобине…
– В чем?
– В ручье… Ручей лесной, чистый, вода, правда, холодноватая… Хочешь, просто умоемся возле колодца…
– Нет, хочу в колдобину, – заупрямилась она, – В баню хочу…
– В колдобину или в баню?
– И туда, и туда…
Она потянулась поцеловать Дениса, но он отстранился, хотя душу у него и начало отпускать. Они действительно выкупались в колдобине, и Дик, сидя на своем излюбленном месте, под старой березой, выросшей у самой воды на возвышении, философски наблюдал за ними. Затем они дружно позавтракали, съели все мясо, картошку, выпили молоко, и тут Катя впервые заметила наметившуюся на лбу у Дениса резкую поперечную морщину.
– Хочешь, побродим по лесу, покажу тебе свои любимые места, – предложил он. – Недалеко, километров пять, шесть… Места моего безоблачного детства.
Мужественно соглашаясь, она кивнула, стараясь не думать о комарах, и он, оценивая ее жертвенность, понизив голос, сообщил:
– Я тебя к Провалу отведу…
– Провал? Куда – провал? Что-нибудь страшное?
– Для одних в прошлое, для других – наоборот. Увидишь сама… Брюки у тебя есть, обувь вот переменить… Я до армии Феклушу пытался облагородить, кеды ей покупал, она радуется, затем… одним словом, победа осталась за ней – до самых морозов ходит босая.
– Послушай, – испугалась неожиданно Катя, – а может, не надо? Зачем так далеко? Что за Провал, какой такой Провал?
– Никогда не надо отказываться от намеченного, – медленно, каким-то незнакомым голосом отозвался он. – Ты не пожалеешь, наши Зежские леса еще такая тайна…
У него в лице опять проступило нечто незнакомое ей, жесткое, почти жестокое и в то же время завораживающее своей мужской неуступчивостью, почти страстью.
– Перестань со мной сюсюкать, ничего я не боюсь! – вспыхнула она. – Что мне бояться? Давай неси свои кеды… собака… Дик с нами?
Взгляд Дениса, понимающий и теплый, остановил ее.
Жизнь начинается в неизвестности и так же обрывается, исчезает, вновь сливается с неким первоначальным истоком; каждый с рождения и до смерти смутно чувствует свою принадлежность к извечному и безначальному хаосу, чувствует это и дерево, и рыба, и птица, и зверь, и особенно остро, как правило, неосознанно, чувствует это человек, стремясь не признаваться в стихийном, неподвластном ему единении с хаосом ни себе, ни другому.
Денис не мог бы объяснить своего упорного стремления привести девушку к Провалу; скорее всего, он даже не думал о причинах и побуждениях, как не думал до недавнего времени вообще ни о себе, ни о жизни. И сейчас от молодости, от желания удержать нравившуюся ему женщину возле себя, если удастся, привязать навсегда, действовал, скорее всего, неосознанно. Он любил, был уверен в своей любви, в своем праве на такую любовь, хотя, кстати, он и об этом не думал. И то, что до Провала было не пять и не шесть, а все пятнадцать или даже двадцать километров и что он сильно приврал – тоже его не смущало. Ему хотелось подчинить нравившуюся ему женщину своей воле, заставить ее считаться со своим желанием, утвердить свою власть над нею пусть на день или хотя бы на час; еще в нем жила подспудная, глубоко загнанная вовнутрь обида из-за того, что в свой срок его предпочли другому; прошедшая ночь все в нем словно переменила и промыла, тяжелое, мелочное, растворив, унесла – осталась жизнь, терпкая и неожиданная, и он сказал себе, что теперь он своего не упустит. Ему неудержимо хотелось поделиться с Катей самым заветным; он торопился, именно этот его шаг должен был решить их отношения окончательно. И после долгой ходьбы по щедрому, пронизанному солнцем и ветром лесу Катя тоже что-то почувствовала; она не жаловалась, из последних сил старалась не отстать и только под конец взмолилась. Денис даже не приостановился, лишь повернул голову:
– Нисколько ты не устала, уже рядом, видишь взлобок?
– Вижу, – поморщилась она от боли в ногах, сердясь на него за невнимание и бессердечность, в то же время начиная пронникаться какой-то его упорной, по-видимому и не зависящей от него, сосредоточенностью.
Лес переменился; занятая собой и своими мыслями, Катя до этого ничего не замечала, а тут, рассердившись, решив показать норов, сесть в траву и никуда больше не идти, она стала выбирать место, оглянулась и про себя ахнула. Невиданной высоты старые редкие сосны полоскались вершинами в синеве неба; у нее закружилась голова, и она, взглянув в другую сторону, увидела редко разбросанные зеленые горы. В том месте, где она стояла, старые сосны кончились, дальше начиналось царство многовековых дубов, стоявших редко, каждый в отдельности своим независимым миром, в то же время в некоем неразнимаемом единении. «Как же я так много всего вижу и так далеко? – изумилась она. – Так ведь не бывает… Заколдованный лес… Дубы… сосны совершенно немыслимых размеров». Какие то скалы, валуны…» Окончательно пугаясь, готовая бежать от неведомой опасности, она оглянулась и в тени высокого куста, почти рядом с собой увидела Дениса; он смотрел пристально и внимательно.
– Никогда такого не видела, – пожаловалась она. – Не бросай меня, боюсь…
– Пойдем, – сказал он. – Видишь, проход между скалами…
– Откуда здесь скалы?
Денис опять двинулся вперед, по высокой, чуть ли не в пояс нетронутой траве, и девушка теперь старалась не отставать. Начались заросли кустарников, густо пробившиеся из навалов камня; временами оглядываясь, Денис как-то одними глазами подбадривающе скупо улыбался. Становилось душно; ловко вскарабкавшись еще на один, особенно крутой и высокий гранитный вырост, Денис протянул ей руки, легко и ловко, в один момент подхватил на воздух и поставил рядом с собой.
– Ну вот, пришли, – сказал он, понизив дрогнувший от скрытого волнения голос. – Сядь, отдохни, здесь колдовское место, я сюда часто приходил… Можешь попросить что-нибудь у хозяйки озера, ты здесь впервые. Только не жадничай.
Она медленно оглянулась и как-то незаметно, сама того не желая, отодвинулась; она не стала садиться, хотя ноги у нее устали и ныли. Внизу, почти со всех сторон окаймленное красноватыми гранитами, лежало темное, почти совершенно непроницаемое, черное озеро. С противоположной стороны к недвижно застывшей воде зеленой, буйной волной вплотную подступал лес. Несмотря на расстояние, Катя отчетливо видела в какой-то фантастической глубине опрокинувшиеся купы деревьев, высокую синь неба, еще какую-то непонятную и притягивающую жизнь; она присмотрелась и едва не вскрикнула; она узнала себя и рядом увидела Дениса, и были они почему-то не возле берега, а где-то чуть ли не в середине озера; ее поразила и испугала мысль о том, что в невиданно черной глубине никакое не отражение, а самая реальная настоящая жизнь, что в тот момент, когда она взглянула вниз, все ценности переместились, и сама она, настоящая, живая, со своими неурядицами и бедами, со своими тревогами – там, в черной глубине, и смотрит на свое отражение именно оттуда. Денис, сидевший поджав под себя ноги, тоже не отрывался от черной, застывшей поверхности; он никогда не знал и не думал о своей мучительной привязанности именно к этому месту на земле; впрочем, здесь была больше чем привязанность, здесь присутствовала внутренняя непреодолимая зависимость, и если он долго здесь не бывал, озеро начинало ему сниться. Труднее же всего ему пришлось в годы службы, а когда их наряд однажды после долгого преследования группы контрабандистов попал в засаду и он, каким-то безошибочным инстинктом оценив происходящее, рванулся почти по отвесной скале вверх и оттуда, отвлекая на себя внимание, ударил из автомата, он уже знал, что ему не выбраться. И в самый невыносимый момент, теряя сознание, он увидел вот эту черную и теплую, спасительную воду и провалился в нее. Сейчас он несколько раз сглотнул подступивший к горлу шероховатый, острый ком, и Катю поразило и его лицо, и его поза; случайно взглянув на него, она долго не могла оторваться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.