Текст книги "Невидимый человек"
Автор книги: Ральф Эллисон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Джентльмены, теперь вы убедились, что я не перехвалил этого парня. У него есть ораторский дар; настанет день – и он поведет свой народ по верному пути. Не мне вам объяснять, какое это имеет значение в наше время. Перед нами хороший, умный юноша, и, чтобы поощрить его развитие в должном направлении, позвольте мне от имени Совета по образованию вручить ему в качестве награды этот…
Он сделал паузу и, развернув бумагу, продемонстрировал новенький портфель из отливающей блеском телячьей кожи.
– …этот первоклассный атрибут, предоставленный магазином Шеда Уитмора. Юноша, – обратился он ко мне, – прими эту награду и береги ее. Развивайся в прежнем направлении, и в один прекрасный день этот портфель заполнят важные документы, которые помогут определить судьбы твоего народа.
От волнения у меня даже не получилось должным образом выразить свою благодарность. К портфелю ниткой тянулась моя кровавая слюна и скапливалась на нем лужицей в форме неведомого континента, которую я поспешил стереть. Я ощущал в себе такую значительность, о какой прежде даже не помышлял.
– Открой и посмотри, что в нем, – сказали мне.
Вдыхая запах новехонькой кожи, я повиновался: дрожащими пальцами открыл портфель и увидел внутри какой-то официальный документ. Мне присудили стипендию на обучение в местном колледже для негров.
У меня навернулись слезы, и я второпях покинул ораторское место.
Меня переполняла радость. Ее не омрачило даже то, что добытые на ковре золотые на поверку оказались латунными жетонами с рекламой какого-то автомобиля.
Домашние мои ликовали. На другой день к нам потянулись соседи, чтобы меня поздравить. Я больше не испытывал трепета перед дедом, чье предсмертное проклятье отравляло, считай, все мои достижения. С портфелем в руке я стоял под его фотографией и торжествующе улыбался, глядя в черное, невозмутимо-крестьянское лицо. Оно меня завораживало. Куда бы я ни двинулся, оно не сводило с меня глаз.
В ту ночь мне снилось, будто мы с ним сидим в цирке и, какие бы номера ни выкидывали клоуны, дед не желает смеяться. А потом он велит мне открыть портфель и прочесть то, что внутри; я открываю и вижу официальный конверт с гербовой печатью штата, в этом конверте – другой, в том еще один, и так без конца; я уже с ног валюсь от усталости.
– Один конверт – один год, – изрекает дед. – Ну-ка, распечатай вот этот.
Так я и сделал; внутри обнаружился гравированный документ с кратким текстом золотыми буквами.
– Читай, – приказал дед. – Вслух.
– «Для Предъявления Ответственным Лицам, – выразительно прочел я. – Толкайте Его Вперед! Этот Нигер-Бой Справится!»
Тут я проснулся; у меня в ушах гремел стариковский смех. (Этот сон, во всех подробностях, преследовал меня еще много лет. Но в ту пору смысл его от меня ускользал. Мне пришлось сперва отучиться в колледже.)
Глава вторая
Колледж оказался – лучше не бывает. Старые здания, увитые плющом; красивые извилистые дорожки; ряды живых изгородей и слепившие меня под летним солнцем заросли шиповника. Над головой тяжелыми гроздьями висели цветы жимолости и пурпурной глицинии; под жужжанье пчел и белые магнолии примешивали свой запах к этим ароматам. Все это частенько вспоминается мне здесь, в моей нынешней берлоге: как весной пробивалась зеленеющая трава, как пели, поигрывая хвостами, пересмешники, как луна освещала все строения, как звонил колокол часовни, отмеряя драгоценное быстротечное время; как гуляли по зеленеющим газонам девушки в ярких летних платьях. Теперь в темноте я нередко закрываю глаза и шагаю по запретной тропе, огибающей девичье общежитие, мимо административного корпуса с часовой башней, излучающей мягкий свет, мимо аккуратного побеленного коттеджа для практических занятий по домоводству, который под луной кажется еще белее, и дальше по дорожке с ее подъемами и поворотами вдоль черного здания электростанции, чей мерный гул впотьмах сотрясает землю, а в окнах играют красные отблески – туда, где дорожка переходит в мост над пересохшим руслом с зарослями низкорослого кустарника, препоясанного лозами; мост этот, из грубо отесанных бревен, создан для свиданий, но до сих пор не опробован любовными парочками; а за мостом дорога тянется мимо жилых домов с верандами, как принято на Юге, длиной в полквартала, к внезапной развилке, где нет ни строений, ни птиц, ни трав, но есть поворот к лечебнице для умалишенных.
Дойдя до этого места воспоминаний, я всякий раз открываю глаза. Грезы обрываются, и я силюсь вновь разглядеть совершенно ручных кроликов, не ведающих звука охотничьего выстрела: они резвились и в зарослях, и на обочине. Cреди перегретого щебня и битого стекла замечаю серебристо-пурпурный чертополох, нервную цепочку муравьев – и поворачиваю обратно по извилистой дорожке вдоль стен лечебницы, где по ночам в определенных палатах бойкие медсестры-практикантки исцеляли везунчиков-парней из числа посвященных не лекарственными, а куда более желанными средствами; у часовни я делаю остановку. А потом внезапно наступает зима, и луна смотрит с высоты, и с колокольни льется перезвон, и выводит святочный гимн звучный хор тромбонов; а поверх всего плывет смешанная с болью тишина, словно Вселенная превратилась в одиночество. Я стою под высоко парящей луной и слушаю «Твердыня наша – вечный Бог», величественную, обволакивающую мелодию, что струится из четырех тромбонов, а потом из органных труб. Мелодия эта плывет над миром, кристальная, как сама ночь, текучая, безмятежная, одинокая. А я замер, будто в ожидании ответа, и вижу мысленным взором хибары среди пустынных полей, разделенных красно-глинистыми дорогами, а за одной из дорог лениво тянется подернутая тиной река – скорее желтая, нежели зеленая в своей застойной неподвижности – мимо других полей, в сторону железнодорожного переезда, где увечные ветераны – кто на костылях, кто с палками – ковыляют в сторону ссохшихся под солнцем хижин, чтобы наведаться к шлюхам, а некоторые вдобавок толкают перед собой красные каталки с частично или полностью безногими. Порой я прислушиваюсь: доносится ли в такую даль музыка, но различаю только пьяный смех унылых-унылых проституток. И застываю на очерченном тремя дорогами ровном асфальтовом плацу, где мы каждое воскресенье маршировали вокруг памятника шеренгами по четыре, перестраивались и входили в часовню, каждый в отутюженной форме, в надраенных ботинках, с занавешенными мозгами и слепыми глазами – как механические фигуры, на которые с низкого побеленного подиума взирали прихожане и начальство.
Все это так далеко во времени и пространстве, что нынче я, невидимый, начинаю сомневаться: а было ли это взаправду? Потом перед моим мысленным взором возникает отлитый в бронзе Основатель колледжа, холодный отеческий символ, который впечатляющим жестом вытянутых рук приподнимает завесу, что прочными металлическими складками скрывает лицо коленопреклоненного раба; а я замираю в недоумении, силясь понять, будет ли сдернута эта завеса или же, наоборот, приспущена, дабы прочно прирасти к месту; и что здесь происходит: откровение через видение или бесповоротное ослепление? И пока я таращу глаза, раздается шорох крыльев и передо мной проносится стая драчливых скворцов, а когда я вглядываюсь сызнова, по бронзовому лицу, которое незнамо как смотрит на мир пустыми глазами, стекает белесая щелочь, порождая очередную загадку для моего пытливого ума: почему обгаженный птицами памятник внушительней чистого?
О, зеленые просторы кампуса; О, тихие песни в сумерках; О, луна, что лобзала шпиль колокольни, освещая благоуханные ночи; О, горн, трубивший зарю; О, барабан, по-армейски отбивавший ритм на плацу: что было реальностью, что твердью, что праздной и более чем приятной мечтой? Как могло это быть настоящим, если нынче я невидим глазу? Если это реальность, почему на всем том зеленом острове не вспоминается мне ни один фонтан, кроме неисправного, проржавевшего, иссякшего? И почему сквозь мои воспоминания не льется дождь, память мою не пронзает звук, а влага бессильна против твердой, сухой коросты совсем еще недавнего прошлого? Почему вместо запаха набухших по весне семян мне вспоминается только вонь желтых нечистот, выплеснутых на мертвую газонную траву? Почему? Как же так? Как же так и почему?
Но траве полагалось прорастать, деревьям – одеваться листвой, а дорожкам – погружаться в тень и прохладу так же исправно, как миллионерам – по весне приезжать с Севера на День Основателя. Это надо было видеть! Каждый появлялся с улыбкой, инспектировал, поощрял, вел приглушенные разговоры, произносил речь, которую ловили наши черные и желтые ушные раковины, – и каждый перед отъездом оставлял солидный чек. Я убежден: за всем этим стояла неуловимая магия, алхимия лунного света; кампус превращался в цветущий луг, валуны уходили под землю, суховеи прятались, а забытые сверчки стрекотом подзывали желтых бабочек.
И ох-ох-ох уж эти мне мультимиллионеры!
Все они настолько срослись с той, другой жизнью, которая теперь мертва, что я уже не могу восстановить их в памяти. (Время было таким же, как я, однако ни того времени, ни того «я» больше нет.) Вспоминается только один: в конце третьего курса мне поручили в течение недели возить его по кампусу. Лицо розовое, как у святого Николая, на макушке шелковисто-белый хохолок. Раскованные, непринужденные манеры, даже в общении со мной. Уроженец Бостона, любитель сигар, знаток безобидных негритянских анекдотов, успешный банкир, даровитый ученый, директор, филантроп, четыре десятка лет несущий бремя белых и шесть десятков лет – символ Великих Традиций.
Мы разъезжали по аллеям; мощный движок рокотал, наполняя меня гордостью и тревогой. В салоне пахло мятными пастилками и сигарным дымом. Студенты задирали головы и, признав меня, улыбались, а мы неспешно ехали дальше. Я только что пообедал и наклонился вперед, чтобы сдержать отрыжку, но случайно задел кнопку на руле – и отрыжку заглушил громкий, пронзительный вой клаксона. Все взгляды устремились на нас.
– Виноват, сэр, – сказал я, беспокоясь, как бы он не настучал президенту колледжа, доктору Бледсоу – тот мигом отстранил бы меня от вождения.
– Ничего страшного. Абсолютно ничего страшного.
– Куда вас доставить, сэр?
– Надо подумать…
Не отрываясь от зеркала заднего вида, я наблюдал, как он сверился с тонкими, словно вафля, часами и вернул их в карман клетчатого жилета. К сорочке из мягкого шелка отлично подходил синий галстук-бабочка в белый горошек. Мой пассажир держался аристократически, в каждом движении сквозила элегантность и обходительность.
– На очередное заседание еще рано, – сказал он. – Давайте просто покатаемся. Выберите маршрут на свое усмотрение.
– Вы уже знакомы с кампусом, сэр?
– Думаю, да. Знаете, я ведь был в числе отцов-основателей.
– Ого! Надо же, сэр. Тогда можно выехать на какую-нибудь из окрестных дорог.
Разумеется, я знал, что он был в числе основателей, но знал я и то, что богатому белому человеку не лишне польстить. Глядишь, отвалит чаевые, подарит мне костюм, а то и обеспечит стипендией на следующий год.
– На ваше усмотрение. Этот кампус – часть моей жизни: что-что, а свою жизнь я знаю досконально.
– Конечно, сэр.
С его лица не сходила улыбка.
В один миг зеленая территория с увитыми плющом строениями осталась позади. Автомобиль подбрасывало на ухабах. Интересно, в каком же смысле этот кампус – часть его жизни, думал я. И мыслимо ли «досконально» изучить свою жизнь?
– Вы, молодой человек, поступили в превосходное учебное заведение. Великая мечта стала реальностью…
– Да, сэр, – подтвердил я.
– Я горжусь своей причастностью к нему, и вы, несомненно, тоже. Впервые я оказался здесь много лет назад, когда на месте вашего замечательного кампуса простирался пустырь. Ни деревьев, ни цветов, ни плодородных угодий. И было это за много лет до вашего рождения…
Не отрывая взгляда от сплошной белой полосы, я увлеченно слушал и пытался мысленно перенестись в те времена, о которых он завел речь.
– Даже ваши родители были совсем юными. Рабство еще не изгладилось из памяти. Ваш народ не знал, в каком направлении двигаться, и, должен признать, многие представители моего народа тоже не знали, в какую сторону повернуть. Но ваш великий Основатель знал. Он был моим другом, и я верил в его дальновидность. Причем верил так истово, что порой сомневаюсь: была ли это его дальновидность или моя…
Он мягко хохотнул, и в углах его глаз собрались морщинки.
– Нет: конечно, его; я был только на подхвате. Приехал в эти края вместе с ним, увидел бесплодную землю и оказал посильную помощь. Мне выпала приятная участь возвращаться сюда каждую весну и наблюдать перемены, происходящие здесь с течением времени. Это приносит мне больше удовлетворения, нежели моя собственная работа. В самом деле: приятная участь.
В голосе его звучало добродушие вкупе с дополнительными смыслами, которые оставались за гранью моего понимания. В той поездке на экране моей памяти всплыли развешанные в студенческой библиотеке выцветшие, пожелтевшие фотографии, относящиеся к раннему этапу существования колледжа: снимки мужчин и женщин в повозках, запряженных мулами и быками; все ездоки – в запыленной черной одежде, почти лишенные индивидуальности: черная толпа с опустошенными лицами, которая, вероятно, чего-то ждет; эти снимки, как положено, соседствовали с изображениями белых мужчин и женщин: тут сплошные улыбки, четко очерченные лица, все красивы, элегантны, самоуверенны. Прежде, хотя я узнавал среди них и Основателя, и доктора Бледсоу, фигуры на снимках никогда не производили на меня впечатления реальных людей: они виделись мне, скорее, обозначениями или символами, какие можно найти на последней странице словаря… Но теперь, в этом тряском автомобиле, подвластном педали у меня под ногой, я ощутил свою причастность к великому созиданию и вообразил себя богачом, предающимся воспоминаниям на заднем сиденье…
– Приятная участь, – повторил он, – и, надеюсь, вам выпадет не менее приятная участь.
– Конечно, сэр. Спасибо, сэр. – Я обрадовался: мне пожелали хоть чего-то приятного.
Но в то же время это меня озадачило: как может участь быть приятной? Мне всегда казалось, что участь – это нечто до боли тяжелое. Никто из моего окружения не упоминал приятную участь, даже Вудридж, который заставлял нас читать древнегреческие пьесы.
Мы миновали самую дальнюю оконечность земель, принадлежащих колледжу, и мне почему-то взбрело в голову свернуть с шоссе на дорогу, показавшуюся незнакомой. Деревьев вдоль нее не было, в воздухе веяло свежестью. Вдалеке солнце беспощадно жгло какую-то жестяную вывеску, прибитую к стене амбара. На склоне холма одинокая фигура, опирающаяся на мотыгу, устало распрямилась и помахала рукой – скорее тень, нежели мужчина из плоти и крови.
– Какое расстояние мы проехали? – донеслось до меня из-за спины.
– Всего лишь с милю, сэр.
– Не припоминаю этого участка, – сказал он.
Я не ответил. Мои мысли занимал человек, который первым упомянул в моем присутствии нечто похожее на судьбу, – мой дед. В той давней беседе ничего приятного не было, и я пытался выбросить ее из головы. Но теперь, при управлении мощным авто с этим белым пассажиром, который радовался, по его выражению, собственной участи, меня охватил страх. Мой дед счел бы это предательством, но я так и не понял: а почему, собственно? Я вдруг почувствовал себя виноватым, осознав, что белого пассажира могла посетить схожая мысль. Что он себе думает? Знает ли, что негры, и в частности мой дед, получили свободу как раз в те дни, которые предшествовали основанию колледжа?
У поворота на какую-то второстепенную дорогу я заметил упряжку волов перед шаткой телегой, в которой под сенью купы деревьев дремал оборванец-погонщик.
– Вы это видели, сэр? – спросил я через плечо.
– А что там?
– Воловья упряжка, сэр.
– Неужели? Нет, за рощей ничего не видно, – крутя головой, ответил он. – Знатная древесина.
– Простите, сэр. Мне развернуться?
– Нет, оно того не стоит, – ответил он. – Поехали дальше.
Я продолжил путь; меня преследовало осунувшееся, голодное лицо спящего погонщика. Он был из тех белых, каких я остерегался. До самого горизонта тянулись бурые поля. С высоты спикировала птичья стая, покружила, взмыла вверх и скрылась из виду, будто связанная невидимыми нитями. На капоте автомобиля плясали волны жара. Над шоссе плыла песнь колес. В конце концов, поборов собственную робость, я спросил:
– Сэр, чем вас заинтересовал этот колледж?
– Наверное, тем, – задумчиво начал он, повышая голос, – что я уже в молодые годы чувствовал некую связь вашего народа с моей судьбой. Вы меня понимаете?
– Не вполне отчетливо, сэр, – признался я, сгорая со стыда.
– У вас в программе был Эмерсон, правда?
– Эмерсон, сэр?
– Ральф Уолдо Эмерсон.
Я смутился: это имя мне ничего не говорило.
– Нет еще, сэр. Мы его еще не проходили.
– Вот как? – удивился он. – Ну, ничего страшного. Я, как и Эмерсон, уроженец Новой Англии. Вам непременно надо ознакомиться с его произведениями, ведь они важны для вашего народа. Он сыграл определенную роль в вашей судьбе. Да, наверное, я это и имел в виду. Меня преследовало ощущение, будто ваш народ как-то связан с моей судьбой. Будто случившееся с вами могло случиться и со мной…
Пытаясь вникнуть в его слова, я сбросил скорость. Сквозь стеклянную перегородку мне было видно, как долго он разглядывал длинный стержень пепла на кончике своей сигары, изящно держа ее тонкими, ухоженными пальцами.
– Да, вы – мой рок, юноша. Только вы можете сказать, что меня ожидает. Понимаете?
– Кажется, понимаю, сэр.
– К чему я, собственно, веду: от вас зависит итог десятилетий, отданных мною вашему колледжу. Мое основное призвание – не банковское дело, не научные исследования, а непосредственное участие в организации человеческой жизни.
Теперь я видел, как он подался вперед; в голосе у него зазвучала убежденность, какой не чувствовалось прежде. Мне с трудом удавалось следить за дорогой, не оборачиваясь к нему.
– Есть и другая причина, еще более важная, более пассионарная и… да… более священная, чем все остальные, – говорил он и, похоже, не видел меня, а обращался исключительно к самому себе. – Да, более священная, чем все остальные. Девочка, моя дочь. Редкостное создание, более прекрасное и чистое, более идеальное и хрупкое, чем самая кристальная мечта поэта. Я не мог поверить, что это моя плоть от плоти. Ее красота была источником чистейшей влаги жизни, и смотреть на нее было все равно что раз за разом, раз за разом припадать к этому источнику… Редкостное, идеальное создание, шедевр чистейшего искусства. Хрупкий цветок, что расцветал в струящемся свете луны. Натура из другой вселенной, личность под стать библейской деве, грациозная, венценосная. Мне трудно было поверить, что это моя…
Тут он вдруг полез в карман жилета и на удивление мне перебросил какую-то вещицу через спинку моего сиденья.
– Итак, молодой человек, своей удачей обучения в этом колледже вы обязаны прежде всего ей.
Я рассмотрел подцвеченную миниатюру в гравированной платиновой рамке. И чуть не выронил ее из рук. На меня смотрела девушка с нежными, мечтательными чертами лица. Она, с моей точки зрения, была исключительно прекрасна, так прекрасна, что я даже не знал, как поступить: то ли выразить всю степень своего восхищения, то ли ограничиться проявлением вежливости. Но при этом мне казалось, что я ее помню, или помню какую-то девушку из прошлого, очень похожую на нее. Теперь-то я понимаю, что такое ощущение возникало благодаря ее наряду из мягкой, струящейся ткани. В наше время, одень ее в стильное, подогнанное по фигуре, угловатое, безликое, упрощенное, конвейерное, вентилируемое платье, какими пестрят дамские журналы, она бы смотрелась дорогой и безжизненной побрякушкой. Впрочем, я быстро проникся его родительским восторгом.
– Она была слишком чиста для этой жизни, – печально сказал ее отец, – слишком чиста, слишком добра и слишком прекрасна. Мы с нею вдвоем отправились в кругосветное путешествие, но в Италии она захворала. Тогда я не придал этому значения, и мы продолжили путь через Альпы. Когда мы достигли Мюнхена, ее угасание стало заметным. На приеме в посольстве она потеряла сознание. Высшие достижения медицины уже были бессильны. Обратный путь в одиночестве, горечь той поездки. Я так и не оправился от этого удара. До сих пор не могу себя простить. Все, чем я занимался впоследствии, делалось в ее память.
Он замолчал, устремив голубые глаза далеко за пределы бурых, иссушенных солнцем полей. Я вернул ему миниатюру, гадая, что же побудило его открыть свое сердце постороннему. Сам я никогда так не поступал: в этом таилась опасность. Во-первых, опасно испытывать подобное чувство и к одушевленной, и к неодушевленной сущности, ведь она может от тебя ускользнуть или быть отнятой; во-вторых, опасность заключается в том, что посторонний не сможет тебя понять: ты станешь посмешищем, а то и прослывешь безумцем.
– Так что сами видите, молодой человек: вы вплетены в мою жизнь на глубоко личном уровне, хотя прежде со мной не встречались. Вас ждут великие мечты и прекрасный монумент. Выйдет ли из вас или не выйдет хороший фермер, повар, проповедник, вокалист, механик, да кто угодно, вы все равно останетесь моей судьбой. Непременно пишите мне и сообщайте о своих достижениях.
К своему облегчению, в зеркале я увидел его улыбку. Меня раздирали смешанные чувства. Он что, подшучивает? Нарочно говорит, как по писаному, чтобы посмотреть на мою реакцию? Или – даже подумать страшно – у этого богача слегка едет крыша? Ну, как же я могу предсказать, что его ожидает? Он запрокинул голову, и наши глаза на миг встретились в зеркале, но я сразу опустил взгляд на разделительную белую полосу.
Вдоль дороги росли деревья, толстые, высокие. Мы описали дугу. Стайки перепелок взмыли в воздух и, коричневые, поплыли над коричневыми полями, а потом ниже и ниже, чтобы слиться воедино с землей.
– Вы обещаете предсказывать мою судьбу? – услышал я.
– Простите, сэр?
– Обещаете?
– Прямо сию минуту, сэр? – Я растерялся.
– Дело ваше. Хотите – сию минуту.
Я умолк. Голос его звучал серьезно, требовательно. Ответы не шли на ум. Рокотал двигатель. Какое-то насекомое расшиблось о лобовое стекло, оставив на нем липкую желтую кляксу.
– Даже не знаю, сэр. Я ведь только на третьем курсе…
– Но когда узнаете, вы же мне сообщите?
– Постараюсь, сэр.
– Хорошо.
Он вновь заулыбался, как показал мой беглый взгляд в зеркало. У меня на языке вертелся вопрос: разве ж недостаточно того, что он богат, знаменит, щедр – и за счет этого помог колледжу стать таким, как есть? Но я остерегся.
– Как вам моя идея, молодой человек? – поинтересовался он.
– Право, не знаю, сэр. Я только считаю, что у вас и так есть все, к чему вы стремитесь. Ведь если я провалю экзамены или вообще уйду из колледжа, в том, сдается мне, не будет вашей вины. Потому что вы помогли сделать колледж таким, каков он есть.
Он вновь заулыбался.
– По-вашему, этого достаточно?
– Да, сэр. Так учит нас президент колледжа. У вас, к примеру, есть то, что есть, и вы добились этого самостоятельно. Вот и нам нужно так же пробиться самим.
– Но это еще не все, молодой человек. У меня есть средства, репутация, положение – это так. Но у вашего великого Основателя было нечто большее: на нем лежала ответственность за десятки тысяч жизней, которые зависели как от его идей, так и от его действий. Его свершения затронули всех людей вашей расы. В некотором смысле он обладал могуществом короля, а то и бога. Это, как я убедился, куда важнее моей собственной деятельности, потому что от самого человека зависит больше. Важен ты сам по себе: если ты потерпишь неудачу, это будет означать, что меня подвела одна конкретная личность, одна неисправная шестеренка; прежде я мог этим пренебречь, но теперь, на склоне лет, это стало для меня крайне важным…
Да ты даже имени моего не знаешь, подумал я, пытаясь разобраться в этих словесах.
– …по всей видимости, вам нелегко понять, каким образом это касается меня. Но в период вашего становления необходимо помнить, что я зависим от вас в желании узнать свою судьбу. Через посредство вас и ваших соучеников я превращаюсь, условно говоря, в три сотни преподавателей, семь сотен механиков, восемь сотен умелых фермеров и так далее. Таким способом я получаю возможность оценивать на примере ныне здравствующих личностей степень успешности вложения моих средств, моего времени, моих надежд. А помимо этого, я возвожу живой мемориал своей дочери. Понимаете? Я вижу плоды, выросшие на той почве, которую ваш великий Основатель превратил из бесплодных пустошей в плодородные нивы.
Голос его умолк, и я увидел, как перед зеркалом поплыли струйки бледно-сизого дыма, а потом услышал, как электрическая зажигалка со щелчком заняла свое место за спинкой сиденья.
– Думаю, теперь мне стало понятней, сэр, – сказал я.
– Очень хорошо, мальчик мой.
– Следует ли мне двигаться в том же направлении?
– Всенепременно, – ответил он, разглядывая из окна сельскую местность. – Здесь я прежде не бывал. Открываю для себя новую территорию.
Я полубессознательно следил за белой полосой и обдумывал услышанное. Дорога пошла в гору, и нас обожгло волной раскаленного воздуха, будто впереди ждала пустыня. Чуть не задохнувшись, я наклонился вперед и включил неожиданно зарокотавший вентилятор.
– Вот спасибо, – сказал мой пассажир, когда по салону пролетел живительный ветерок.
Мы проезжали мимо скопления лачуг и хижин, выбеленных и искореженных погодой. Дранка лежала на крышах колодами намокших игральных карт, выложенных на просушку. Жилища состояли из двух квадратных комнат, соединенных общим полом, одной крышей и длинной верандой посредине. За поселком мы успели разглядеть поля. По взволнованному требованию пассажира я притормозил у дома, стоявшего на отшибе.
– Бревенчатая, кажется, постройка?
Старая хижина была прошпаклевана белой, как мел, глиной, а на крыше поблескивали заплаты из новехонькой дранки. Я сразу пожалел, что меня занесло на эту дорогу. Место я распознал при виде играющей у шаткого забора стайки детей в новых, еще крахмальных комбинезонах.
– Да, сэр. Бревенчатая, – ответил я.
Этот старый домишко принадлежал Джиму Трубладу, издольщику, который навлек позор на чернокожую общину. С полгода назад он вызвал вспышку возмущения в колледже, и теперь его имя произносили разве что шепотом. Еще раньше он редко появлялся близ кампуса, но пользовался общим расположением – и как труженик, не забывающий о нуждах своего семейства, и как знаток стародавних баек, которые рассказывал с юмором и с долей волшебства – так, что они оживали. К тому же у него был неплохой тенор, и порой его вместе с кантри-квартетом доставляли воскресными вечерами в колледж для исполнения, как выражалось начальство, «их примитивных спиричуэлс» перед собравшимися в часовне. Нас смущали эти земные гармонии, но насмехаться мы не решались, видя благоговение гостей при первых же заунывных, животных звуках, которые издавал Трублад, руководитель ансамбля. После разгоревшегося скандала все это кануло в прошлое, и отношение администрации, в котором ранее сквозило презрение, смягченное терпимостью, теперь сменилось презрением, усугубленным ненавистью. До наступления своей невидимости я не понимал, что ненависть начальства, да и моя тоже, заряжена страхом. До какой же степени в ту пору весь колледж ненавидел жителей черного пояса, «деревенщин». Ведь мы пытались их возвысить, а они, и в первую очередь Трублад, всеми силами старались нас опустить.
– Постройка с виду очень старая, – изрек мистер Нортон, окидывая взглядом голый, утоптанный двор, где две женщины в новеньких сине-белых клетчатых платьях кипятили белье в железном котле. Котел, черный от копоти, лизали с боков слабые бледно-розовые языки пламени с черной, будто траурной каймой. Женщины двигались устало; их животы выдавали поздние сроки беременности.
– Так и есть, сэр, – ответил я. – И эта постройка, и две сходных с ней, по соседству, появились здесь еще до отмены рабства.
– Вот как?! Не ожидал, что они столь прочны. До отмены рабства!
– Это правда, сэр. И семья белых, чьи предки владели этой землей, когда здесь еще была обширная плантация, по сей день проживает в городе.
– Да-да, – откликнулся мистер Нортон, – мне известно, что многие семьи – потомки старинных родов – живы и поныне. Равно как и отдельные лица: род людской не прерывается, хотя и деградирует. Но эти постройки! – Он, по всей видимости, был удивлен и сбит с толку.
– Как по-вашему: этим женщинам известно что-нибудь о возрасте и истории здешних поселений? Та, что постарше, судя по ее виду, вполне может что-нибудь знать.
– Едва ли, сэр. Они… они, похоже, не слишком умны.
– Не слишком умны? – переспросил он, вынимая изо рта сигару. – Хотите сказать, они даже разговаривать со мной не станут? – Он заподозрил неладное.
– Да, сэр. Именно так.
– Отчего же?
Мне не хотелось вдаваться в подробности. Было стыдно, но он уловил мои недомолвки и стоял на своем.
– Это не принято, сэр. Я почти уверен, что женщины не станут с нами беседовать.
– А мы скажем, что нас сюда направил колледж. Тогда они, безусловно, пойдут нам навстречу. Особенно если вы скажете им, кто я.
– Наверное, сэр, – ответил я, – но они ненавидят всех, кто связан с колледжем. Чураются их…
– Как?!
– Именно так, сэр.
– А ребятишки, что играют вот там, у забора?
– Аналогично, сэр.
– Но почему?
– Точно не знаю, сэр. Здесь многие не хотят иметь ничего общего с колледжем. Думаю, по невежеству. Их ничто не интересует.
– Не верю своим ушам.
Дети прекратили игру, молча уставились на автомобиль, заложив руки за спину, и, как беременные, выпятили свои круглые животики под приобретенными на вырост комбинезонами.
– А мужчины?
Я заколебался. Чему тут удивляться?
– Он нас терпеть не может, сэр, – выдавил я.
– Почему «он»? Разве не у каждой из женщин есть муж?
У меня перехватило дыхание. Я совершил оплошность.
– Только у пожилой, – неохотно пояснил я.
– А что случилось с мужем той, что моложе?
– У нее нет… То есть… Я…
– В чем дело, молодой человек? Эти люди вам знакомы?
– Лишь поверхностно, сэр. Некоторое время тому назад о них судачили в колледже.
– Как это судачили?
– Ну… дело в том, что молодая женщина приходится дочерью пожилой…
– И?..
– Как вам сказать, сэр, они утверждают… понимаете… что у дочери мужа нет.
– Так-так, ясно. Впрочем, никакой особой странности я в этом не усматриваю. Мне думается, люди вашей расы… Ладно, не важно! И это все?
– Дело в том, сэр…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?