Электронная библиотека » Римма Казакова » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Мадонна (сборник)"


  • Текст добавлен: 23 августа 2014, 12:56


Автор книги: Римма Казакова


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Гомер

И. Кашежевой


 
Не важно, что Гомер был слеп.
А может, так и проще…
Когда стихи уже – как хлеб,
они вкусней на ощупь.
 
 
Когда строка в руке – как вещь,
а не туманный символ…
Гомер был слеп, и был он весь —
в словах произносимых.
 
 
В них все деянию равно.
В них нет игры и фальши.
В них то, что – там, давным-давно,
и то, что будет дальше.
 
 
Слепцу орали: – Замолчи! —
Но, не тупясь, не старясь,
стихи ломались, как мечи,
и все-таки остались.
 
 
Они пришли издалека,
шагнув из утра в утро,
позелененные слегка,
как бронзовая утварь.
 
 
Они – страннейшая из мер,
что в мир несем собою…
Гомер был слеп, и он умел
любить слепой любовью.
 
 
И мир, который он любил
чутьем неистребимым,
не черным был, не белым был,
а просто был любимым.
 
 
А в уши грохот войн гремел,
и ветер смерти веял…
Но слепо утверждал Гомер
тот мир, в который верил.
 
 
…И мы, задорные певцы
любви, добра и веры,
порой такие же слепцы,
хотя и не Гомеры.
 
 
А жизнь сурова и трезва,
и – не переиначить!
Куда вы ломитесь, слова,
из глубины незрячей?
Из бездны белого листа,
из чистой, серебристой, —
юродивые, босота,
слепые бандуристы…
 
«…Сказал неумолимо – как отрезал…»

Памяти М. Луконина


 
…Сказал неумолимо – как отрезал,
что книгу назвала неинтересно.
«А эти вот стишки —
ни к черту вовсе…»
 
 
Мне было в эту пору двадцать восемь.
Не зло звучало это и не черство,
а это мной, моей судьбой болело
то самое и братство, и отцовство,
что стать такой, как стала, повелело.
 
 
А годы шли.
Как тяжело призванье!
По строчкам
дни
без состраданья
мчатся.
«Вот, Миша, слышишь?
Лучшее названье!»
Но до тебя уже не докричаться.
«Вот, Миша, —
может, лучшее творенье…»
Но кем-то кончен путь —
а кем-то начат.
…И бедное мое стихотворенье
опущенными
плечиками
плачет.
 
Два имени
 
…Жили свободно, искали тепла
и не пугались обмана.
Жизнь непроста, но легенда светла,
свято:
Марина и Анна.
 
 
Были ошибки и просто грехи.
Правда – в оброненной фразе,
что вырастали из сора стихи,
не из духов, а из грязи.
 
 
Я обитала в безбожной стране,
где, что от храма, —
под бритву!
И заменяли их строки вполне
Библию,
Бога,
молитву.
 
 
Мне это знание тоже дано,
музыка слов-откровений.
Может, живу и не слишком грешно,
но и таланта помене.
С тем, что наш крест не из легких,
смирюсь,
верую и уповаю,
в церкви вселенской стихами молюсь,
душу свою умываю.
 
 
Дивный пример,
утешающий звук,
магия жеста и стана,
гордых имен, убедительных рук,
строгих:
Марина и Анна.
 
 
Как и у них, путь —
и выбора нет.
С неба не сыплется манна.
Но осеняет спасительный свет
вечных:
Марина и Анна.
 
Запоздалое заклинание

Памяти В. Высоцкого


 
Какие песни ни пропеты,
лишь ими дни не исчисляй.
Не исчезай с лица планеты,
прошу тебя, не исчезай!
 
 
Ты жил не зря, ты много сделал,
но нежно, неутешно жаль
живой души, живого тела…
Прошу тебя, не исчезай!
 
 
Не только нотою упрямой
захлестывая мир и зал,
как для любимой, как для мамы,
жив, во плоти – не исчезай!
 
 
Оправдывай хулу, наветы,
озорничай, дури, базарь
и лишь с лица своей планеты,
прошу тебя, не исчезай!
 
 
Горячкой глаз, парком дыханья,
даритель правды, маг тепла,
с Таганки, из любых компаний
не исчезай, прошу тебя!
 
 
В календаре не смею метить
твою посмертную зарю.
Мне говорят: исчез в бессмертье.
«Не исчезай!» – я говорю.
 
 
А ты, что пел, как жил, нелживо,
смеешься: мол, себя не жаль…
И говоришь всему, что живо,
и мне, как всем: «Не исчезай!..»
 
Истина
 
Достаточно, что не солгу,
что свой несильный голос ввысь тяну.
Знать все и впрямь я не могу,
лишь проливаю свет на истину.
 
 
И ты добавь, и ты прибавь,
вторгайся в монопольность деспота,
хотя бы мелочью приправ
явленью истины содействуя.
 
 
Как никогда, искажена
жизнь формулами полувнятными,
но то, что истина – одна,
похоже, навсегда понятно мне.
 
 
Я где-то около хожу,
но мне не топчется, шагается,
когда хоть что-нибудь скажу,
что с истиною сопрягается.
 
Савкина горка
 
Жалею Пушкина, как сына.
Когда б в те годы я жила,
я для него бы попросила
у жизни, если бы могла,
лишь эту светлую, простую —
земных забот его предел, —
лишь Горку Савкину крутую,
где дом построить он хотел.
Летела жизнь, неслась, ломалась, —
войне подобная, игре…
Ах Боже мой, какая малость:
приют на Савкиной Горе!
Смотрю вокруг с нее пристрастно.
Земля в рассветном серебре…
А ведь и вправду, как прекрасно
на этой Савкиной Горе!
И Пушкин знал, как жить, что делать
в расцветной той своей поре!
Нелепо: недостало денег
на дом на Савкиной Горе.
 
 
Все было: жизнь, любовь, признанье.
Все будет: слава на века!
Но все равно щемит, пронзает,
как не рожденная строка,
 
 
как детское святое горе, —
тот, ни тогда и ни потом
на Савкиной пушистой Горке
его не выстроенный дом…
 
«Есть национальные святыни…»
 
Есть национальные святыни, —
к ним любовь щемящая не стынет.
Скажешь: Пушкин…
Выдохнешь: Есенин.
Блок…
Души спасенье.
Потрясенье.
 
 
Проясненье пятен светлых, темных
на полотнах жизни многотомных.
Поясненье: всем, что жизнь и значит,
до рожденья ты рожден и начат.
 
 
В этом мире есть за что сражаться
со времен минувших и доныне,
есть за что душе живой держаться…
Есть национальные святыни!
 
 
Есть чему восторженно дивиться,
с добрыми соседями делиться,
зная, что живешь ты не в пустыне…
Есть национальные святыни!
 
«Сойди с холма и затеряйся разом…»
 
Сойди с холма и затеряйся разом
в траве, коль мал, и в чаще, коль велик.
Сойди с холма! – велят душа и разум
и сердце опустевшее велит.
 
 
Наполнит вдох цветенье диких вишен,
прильнет к ногам грибная полутьма…
Ты зря решил, что вознесен, возвышен
лишь тем, что озираешь даль с холма.
 
 
Сойди с холма – и станет небо шире,
и будет жизнь такой, – сойти с ума!
И ты поймешь, как много мира в мире.
Он звал тебя давно сойти с холма.
 
 
А этот холм, что пред тобой маячит,
где был как будто к звездам ближе ты,
он ровным счетом ничего не значит
для жизни в измеренье высоты.
 
 
Он – не вершина, он – лишь холм, не боле,
но будешь с ним в соседстве неплохом,
коль обретешь свой лес и дол, и поле,
и даже по-иному – этот холм.
И все, как надо, в сердце соберется,
и все тебе подскажет жизнь сама.
Пусть на холме останется березка —
твой постовой… А ты – сойди с холма.
 
«Туманен и росен…»
 
Туманен и росен,
осенний рождается день.
Печалит не осень —
уход несравненных людей.
 
 
Не то, чтоб дружили,
не близкие и не родня,
но – были, но – жили,
и тем утешали меня.
 
 
На них – не молиться —
летать под защитным крылом!
И как примириться,
что это блаженство – в былом?
 
 
Вседневное горе,
всежизненная беда,
сиротская доля —
без этих людей навсегда.
 
 
И даже в природе,
что нам заменяет творца,
от этого вроде —
намек на возможность конца.
Встревоженно желтое,
впечатано солнце в зрачок.
Какое тяжелое
сердечко мое с кулачок.
 
 
И люди, и символы
и дня моего, и веков —
Твардовский и Симонов,
Луконин, Орлов, Смеляков…
 
 
Как пусто и скорбно
без вас на планете родной.
И все же, подобно
поэту эпохи иной,
как выход счастливый
из боли, которой больна, —
не то, что ушли вы,
что – были, я помнить должна.
 
«…Иду от печки…»
 
…Иду от печки,
от уздечки,
которой лошадь вряд ли рада.
 
 
Иду от слова,
от засова,
который отодвинуть надо.
 
 
Открыть для воли,
отворить,
запрячь слова и рассупонить,
и тут же про задачу вспомнить,
про смысл и цель:
заговорить!
 
 
Ах, если б всё так просто было,
как молоток,
скребок
и мыло:
стирай,
скреби
и отбивай!
 
 
И вот, отмыты и отбиты,
лежат слова на поле битвы.
Чужие.
Без опорных свай.
 
 
А я молчу, как и молчала,
и начинаю от начала:
иду от сердца и ума.
 
 
Не от уздечки,
не от печки —
от речи, от истоков речки,
а речка – это я сама…
 
Художник
 
Назначенье – художник.
Среди прочих его укажите,
средь ученых, дотошных:
утешитель, шаман, небожитель.
 
 
Ничего не разрушив,
не нарушив, не злясь, не бастуя,
только делает души
аккуратно, как делают стулья.
 
 
Как хлебы выпекают,
как, забыв о нажимах, наживах,
за порог выбегают
в луч рассвета, под нежность снежинок.
 
 
Нам, художникам, просто.
Где сломает мозги кто угодно,
нам неймется, поется
и в пространстве, и в клетке
свободно.
 
 
На спасительный дождик
откликается сущее наше.
И шагает художник,
воротник, как подросток, поднявши.
Не дрожит и не тужит,
никому не грозит, не карает,
запускает по лужам
свой бессмертный бумажный кораблик.
 
Свои

Памяти Володи Корнилова


1.
 
Простите все, кого люблю,
с кем я бывала невнимательна, —
свои! – то ласково, то матерно,
то – до небес, а то – к нулю.
 
 
Когда я буду в дальнем, том,
где судит только Бог повинного,
откроете – потом, потом! —
на все любовь меня подвигнула.
 
 
И если опыт мой ценим,
не вслед, рыданьями напрасными —
при жизни именно к своим
вы будьте бережны и ласковы!
 
2.
 
Отчего этот воздух так горек и кисл,
отчего сквозь прикрытые веки
открывается суть, открывается смысл —
для того, чтоб закрыться навеки?
 
 
Но шумит надо мной, за спиной пара крыл,
отвергая опоры, перила,
для того, чтобы то, что ты мне приоткрыл,
для себя до конца я открыла.
 
«Я не согласна с нею…»

Памяти Ю.Д.


 
Я не согласна с нею.
Зачем она ушла?
Она была сложнее,
нежней, чем я, была.
Сама за край предела,
хоть это и грешно,
ушла, не захотела
досматривать кино.
А для меня – не пытка,
что время бьёт и злит,
Я больше любопытна,
чем опыт мне велит.
Нескладно и накладно…
Но я в который раз
прошу судьбу: «Ну, ладно, —
ещё один сеанс!»
И шаг несу упруго
к неясной цели той…
Прости меня, подруга,
под вечною плитой.
 
«У вдов друзей…»
 
У вдов друзей
печальное житье.
От этой доли некуда деваться:
век помнить назначение свое —
писательской женою оставаться.
Она тогда сияла и цвела —
особая порода, племя, раса.
При старом муже девочкой была,
теперь сама стара и седовласа.
Когда их соберется больше двух,
неважно, что мы их героев хаем,
они стихи мужей читают вслух,
их прозу поминают с придыханьем.
Восходят позабытые слова.
Вдова больных и светлых слез не прячет!
И я – вдова,
и я еще жива.
А обо мне хоть кто-нибудь заплачет?
 
Защищаюсь

Р. Рудашевскому


 
С пестротой своей жанровой
время нас не голубит,
век упрямо не жалует…
А сосед меня любит!
 
 
То есть, как и желаемо,
нет добрей и верней.
И ключи я дала ему
от квартиры моей.
 
 
А еще продавщица
из отдела молочного
о концерт причаститься
жаждет так озабоченно.
 
 
Я ей выдам билетик,
подарю свою книжку
и ничем не унижу
в барахолке столетья.
 
 
А еще эти птицы —
на балконном перильце.
Да и небо: до мига —
неоткрытая книга.
 
 
В общем, Бог с ним, и с веком,
и со временем тоже.
Ведь себя человеком
ощущаю я все же.
 
 
И в карман опустевший
день червонцев нарубит.
И земля еще держит.
И сосед меня любит!
 
«Погода измениться может…»
 
Погода измениться может,
пока же небу мой привет
за то, что и дождём не мочит,
и снегопада тоже нет,
 
 
за то, что не смиренный норов
покуда быть собою рад
и – ни заслуженных наград,
ни незаслуженных укоров…
 
«Хоть зла судьба к поэту…»
 
Хоть зла судьба к поэту,
хоть добра,
его душа —
не перекати-поле.
Поэту подобает худоба:
сгорают углеводы в топках боли.
 
 
Пылая, душит дымом материк
взволнованных вопросов без ответов…
Я не про тех, кто рифмы мастерит,
я не про стихотворцев —
про поэтов.
 
 
А слов, как дров, мир наготовил впрок.
Но за чертой, где на шкале:
«Довольно!» —
ты в прежнем платье,
в маскхалате строк.
Поймут ли,
что тебе и вправду больно!
 
«Слова звучат, но больше, чем слышны…»
 
Слова звучат, но больше, чем слышны.
И все же каковы – гадаю снова —
пропорции, в которых сведены
в необходимый сплав судьба и слово?
Не убедят, втоптавши слово в грязь,
принизив непреложностью событий…
Судьба и слово – связанность, не связь,
и друг от друга силой не отбить их.
И нужно говорить не обо всем,
и тот, влекущий нас в неосторожность
сосуд, в котором жизнь свою несем,
до времени до дна не опорожнить.
 
«Не говори за двоих…»
 
Не говори за двоих,
радуясь самонадеянно;
что-то сбылось, что-то сделано,
но обернется ли тем оно,
что в сновиденьях твоих?
 
 
И, по себе не судя,
не предрекай, что получится,
а отвечай за себя,
чтоб за обоих не мучиться…
 
 
Было – да, видно, ушло.
Кончилась радость пернатая,
жизнью разрублено надвое
это двойное тепло.
 
 
Сопротивляется стих,
мечется, не соглашается,
но обреченно решается
не говорить за двоих.
 
 
Кто это все разберет?
Горечью счастье приправлено.
Вот говорю за народ —
и полагаю, что правильно.
Вот говорю за людей,
не отстранюсь неприкаянно,
верую непререкаемо:
это – святого святей.
Слово метну, как стрелу,
в точку устами отверстыми.
Может, когда за страну, —
взвешенней все и ответственней?
Может быть, если за всех
за упокой или здравица,
это – сверхвера и сверх —
беспрекословное
равенство!
Как от себя, от своих —
вон куда дерзностно целила! —
от человечества целого…
Но не вещай за двоих.
В долг себе это вменя,
требую в трезвом прозрении,
чтобы и вы за меня
не говорили, посредники.
 
 
Слышишь, и ты не греши! —
ты, с кем в счастливом сражении,
и за двоих не реши:
кто потерпел поражение.
 
 
Жизнь, восхитив и пленя,
сердце обманом не выстуди,
не говори за меня,
дай мне самой себя высказать!
 
 
…Чуден тот миг был, да лих!
Только ведь с благоговением
вспомнишь, что хоть бы мгновением
сказано все за двоих.
 
«Наше дело – донорство…»
 
Наше дело – донорство,
сколько ни отдашь,
выплеснуть до донышка
душу – страсть и блажь.
 
 
Пусть не удостоится
и хвалы подчас,
иссушает донорство,
истощает нас, —
 
 
но воздастся стояще!
Пустоту утрат
наше дело, донорство,
возместит стократ.
 
 
Вновь кому-то стонется,
кто-то бьёт в набат…
Наше дело – донорство,
милосердный брат.
 
 
Это – не трюкачество,
не игра в слова,
если кровь выкачивать
и – дыша едва.
Жизнь шумит и строится.
Свой у всех удел.
Наше дело – донорство
среди прочих дел.
 
«Зачем искать примету…»
 
Зачем искать примету
конца былых дорог?
Вопит на всю планету:
«Дорогу Интернету!
Да будут рэп и рок!..»
Компьютерное иго.
Машинный наворот.
Дискеты, файлы, игры…
Счастливые вериги —
или наоборот?
И всё, что мы умели,
пора забыть, уйти?
И, мол, мели, Емеля,
на сайте, на эмэйле
тори свои пути?
И ад свечой потухшей,
победный через край,
летит, терзая уши,
и веселит, и душит
тот электронный рай…
 
 
Я принимаю это
не как беду и крах.
Но всё же в сердце где-то —
чуть слышная примета,
какой-то новый страх.
 
 
Смотрю вокруг с придиркой:
как изменился день!
Он занялся притиркой
к себе природы дикой,
замшелых деревень,
 
 
понятий старомодных,
мистических берёз,
дремучих душ голодных,
пока ещё свободных…
Мне жаль всего до слёз!
 
 
Но на скамейке сада
под оком синевы,
где бодрая осада
деревьев и травы,
 
 
там силуэт маячит…
Нет, вроде я не сплю:
читает книгу мальчик.
Читает книгу мальчик!
И я его люблю!..
 
«По праву суда посвященных впервой…»
 
По праву суда посвященных впервой
нас младшие судят сурово.
Мы вытерпим это, мой друг боевой.
Пусть дразнится юная свора!
 
 
Им наши промашки не раз повторять,
как мы стариков повторяли.
Им нечего в жизни еще потерять,
а мы, что могли, потеряли.
 
 
И равенство это, что скрыто внутри
раздора святого предмета,
тревожным крылом их весенней зари
касается нашего лета.
 
 
Снимает повинность на время пенять
с его маетою и маем…
Пусть этого им до поры не понять,
довольно, что мы понимаем.
 
 
Купонов и мы, как они, не стрижем.
Дорога нас не укачала.
Мы в дальнем пути обросли багажом,
но жизнь, как и раньше, – с начала.
 
«Неужели я все написала…»
 
Неужели я все написала,
искромсала всю жизнь на куски?
То печаль… То тоска наползала.
Ни печали уже, ни тоски.
 
 
Но и радости нет почему-то.
Видно, радость – печали сестра.
Я немного надеюсь на чудо,
а особенно – рано с утра.
 
 
Трудно с чувством конца примириться.
Боль уже чуть слышна, но остра.
Я за жизнь буду биться, молиться!
И особенно – рано с утра…
 
Родная речь
 
Мы рождены родною речью.
Она других не безупречней,
а лишь роднее и ясней.
И суть земную человечью
мы постигаем в ней и с ней.
В раю, в чистилище, в застенке —
до гроба, до расстрельной стенки
родная речь всегда жива!
И все души твоей оттенки —
её словечки и слова.
Когда пред ней себя склоняю
и слёзы чистые роняю,
от этой красоты пьяна,
ликую, зная: речь родная,
хмельная, нами рождена!
Лепили, строили, строгали,
всем напряженьем окликали
и нарекали всем трудом.
В ней – наше ныне, наши дали,
она – отечество и дом.
 
 
И вот живем на белом свете
мы, как родители и дети,
и неизменно день за днем,
за каждый вздох и слог в ответе,
мы с ней друг друга создаём.
 
 
Какая сладкая работа!
Как у врача, как у пилота,
как взмах крыла, как тяжесть с плеч!
От лап житейского болота
спасает нас родная речь.
 
 
С ней, будто к брату, я кидаюсь —
будь он зулус или китаец —
к любому, кто, подобно мне,
владеет таинством из таинств
в своей единственной стране.
 
 
Кто обо всем со мной хлопочет,
взахлёб по-своему лопочет
про общее житьё-бытьё,
понять и быть понятным хочет
и сохранить во всем свое.
 
 
Везде: от трав до высей млечных —
мы рождены родною речью.
Она растопит в горле ком,
она одарит нас, как вечность,
бессмертным звездным молоком.
И мы дарить готовы сами —
в ребячьей страсти сдать экзамен,
всю душу выплеснув до дна:
великий смысл, святое знамя,
ту речь, что нами рождена!
 
Послание кентавру

…Отвечай, ты действительно любишь кентавра?!

Ну а как же законы, приличья, устои?..


 
Призывы к благонравию резонны,
но кто нам скажет: что считать грехом?
К тому ж нет выбора у амазонки:
она со дня рождения – верхом.
 
 
Ее страна – ветров и веток шелест.
Ее любовь – в беззвездной теплой мгле
припасть к коню, к его дрожащей шее,
как припадает первый дождь к земле.
 
 
Мустанги, клячи, рысаки – как тара,
пустая тара – без тавра любви…
Коня преобразившая в кентавра, —
любовь, – целую крылышки твои!
 
 
А ты, мой нежный, со шмелиным оком,
мой раб, мое живое божество,
чья жизнь мне ненароком стала роком,
чье тело – продолженье моего, —
ты видишь, как растравленно, как тало
раскрылись губы, как влажны глаза?
И небеса стоят, как образа,
венчая амазонку и кентавра.
 
«…Ах, как нас раскидало!..»
 
…Ах, как нас раскидало!
Тускло туч молоко.
Я, как – Альфа Кентавра,
далеко-далеко.
 
 
Многострунней, чем арфа,
дни баюкают нас.
Только я – твоя Альфа,
твой Парнас, мой Пегас!
 
 
Хуже, лучше ли, проще
без меня на земле?
Кто-то долгие ночи
коротает в седле?
 
 
Чьи, а впрочем, не важно —
губы, – щедр ли к ним, скуп?! —
раскрываются влажно
у сухих твоих губ?
 
 
Не просила обетов
и прощать не могла,
потому что не Бетой,
только Альфой была:
Я, как Альфа Кентавра…
Сколько лет световых
до медовых, янтарных
до зрачков до твоих!
 
 
Пребывай беспечален,
Моцарт с ликом Христа.
Обнимаю лучами
и снимаю с креста.
 
 
Но, в преддверии ада
скоморохом живя,
помни, я твоя Альфа,
помни, Альфа твоя.
 
«Ты где-то вечером опять…»
 
Ты где-то вечером опять…
Не поворотишь время вспять.
Предоставляю многоточью
распорядиться за меня,
где ты и с кем на склоне дня…
А что ты будешь делать ночью?
Ночь – наш незаходящий день.
От всех забот ее раздень
и убедишься ты воочью,
пока не усыпит заря,
что вопрошала я не зря,
а что ты будешь делать ночью?
В какой покой, в какой полет
ночь черной лебедью плывет
и в душу обращает тело…
Как каждый к каждому прирос!
И отпадает сам вопрос,
а что ты ночью будешь делать?
А что ты будешь делать днем,
коль мы с себя ее стряхнем,
коль я забуду, ты забудешь?
И на просторе ледяном
незаходящим, вечным днем
что вообще ты делать будешь?..
 
«Тропа торилась, любовь дарилась…»
 
Тропа торилась, любовь дарилась,
что говорилось – все мне одной,
и не хочу я, чтоб повторилось,
что сотворилось с тобой и мной!
Уже мы это не потеряем,
не променяем на новизну.
А если что-то и повторяем —
мы поверяем свою весну.
Не намечала – с другим сначала.
А вдруг – от горя, от дури вдруг?
Но от причала душа б скучала.
Есть путь все дальше, а круг – лишь круг.
Так второгодник начнет едва ли
хватать пятерки…
Сверлит в мозгу:
мы проходили, нам задавали…
Вы поцелуи пересдавали?
Я тоже этого не могу.
Что прочитала – не пролистала —
с тобой, все в первый – последний раз!
Как много было, как много стало,
как много будет любви у нас!
 
«Ах, не стоит ничто ничего никогда…»
 
Ах, не стоит ничто ничего никогда,
если меры не знаем мы точно.
Мера – хлеб и полова, огонь и вода,
мера – небо и черствая почва.
 
 
Мера – розы и росы, покосы и сталь,
мера – слово в красе его меткой.
Мерой был бы и ты… Да ты мерой и стал:
мерой мелкости, малости меркой.
 
 
Я измерила многое, злясь, хороня,
мерой жизни самой – не в уме лишь…
Но и жизнь так измерила тоже меня,
что не важно, чем ты меня меришь.
 
 
А ладонь тяжелит и щекочет строка,
и безмерны надежда и вера!
А сама я мала, а любовь велика,
и она – эта верная мера.
 
«Я не могу одушевлять деревья…»
 
Я не могу одушевлять деревья
и добрым сердцем наделять траву.
Но как могу, от нежности дурея,
поверить в то, что я в тебе живу?
 
 
Мы в разности своей не виноваты.
Наивно слово, и бессильна власть.
Ты дерево еще, еще трава ты,
а я уже из пены родилась!
 
«Как я тебе благодарна за эту…»
 
Как я тебе благодарна за эту
нашу дорогу – размером в планету,
где мы вдвоем до того набродились,
что наперед сапоги прохудились!
 
 
Как я тебе благодарна за силу —
бросить мне в ноги такую трясину,
после которой любая дорога
будет прекрасной и пресной немного!
 
 
Как благодарна за холод тебе я!
Так я продрогла, что станет теплее
мне от любой мимолетной улыбки
после моей благородной ошибки.
 
 
Как я тебе благодарна за муки!
Опыт любви – это опыт разлуки.
А небольшое количество боли
служит всегда воспитанию воли.
 
«Выдержат ли твои плечи…»
 
Выдержат ли твои плечи, —
это не блажь и не чушь! —
как сыромятные плети —
обременительность чувств?
 
 
Выдержат ли твои руки,
выдержит сердце твое
не неизбежность разлуки,
а невозможность ее?
 
 
И не ломая, а строя,
в тесном и честном кругу
выдержишь ли то, что все я
выдержать в жизни смогу?..
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации