Текст книги "Роберт Бернс"
Автор книги: Рита Райт-Ковалёва
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
3
Этой весной Роберт Бернс впервые не вышел в поле. С тех пор как он себя помнил, весна была для него сначала рыхлой огородной грядкой под детскими граблями, потом – тяжелой рукоятью плуга, холщовым мешком с семенами, заботливой бороной, мычанием телят в хлеву, солнцем, прогревающим потную спину.
А сейчас он с утра шел в типографию Смелли, где печаталась книга, и в ожидании, пока вынесут очередные гранки, нетерпеливо ходил по комнате, щелкая хлыстом по высоким сапогам. Шестнадцатилетний Александр Смелли, работавший у отца клерком, потом вспоминал, как вся типография оживала с приходом Бернса. У длинного стола, где он обычно правил гранки, стояла специальная табуретка – наборщики так и звали ее «Бернсово кресло». Однажды, когда Бернса не было, на нее уселся некий лорд Дальримпл, печатавший у Смелли какую-то статью. Бернс вошел, покосился на свою табуретку, но промолчал, так как его тут же попросили зайти в наборную.
– Придется вам пересесть, милорд, – сказал Смелли, – пришел хозяин этого места.
– Уступить место этому беззастенчивому глазастому малому? – удивился лорд Дальримпл.
– Этот беззастенчивый глазастый малый – Роберт Бернс, поэт, – отчеканил Смелли.
– Боже правый! – лорд вскочил с табуретки. – Да отдайте ему хоть все стулья в вашей типографии! Я сам подписался на три экземпляра его книги!
Сидя на этой табуретке, Бернс в сотый раз перечитывал свои стихи и в тысячный раз жалел, что ему не дали включить многое из того, что он считал своей удачей. Жаль было, что тридцать семь драгоценных страниц по настоянию Крича пришлось отдать для перечисления всех подписчиков – бессмысленный расход. Но книга была посвящена членам Каледонского охотничьего клуба, в предисловии говорилось, что именно им «скромный бард» обязан своей славой, и с этим надо было считаться.
К сожалению, приходилось считаться не только с этим: каждый, кто встречал Бернса, каждый, кто ему писал, непременно давал ему советы. Обычно Бернс старался почтительно и молча выслушивать собеседника и делать по-своему. Но он всегда настолько был уверен в себе, в своей внутренней правоте, что у него подчас не хватало терпения. Что понимали в его стихах люди, которые советовали ему «поменьше пользоваться шотландским диалектом», говорили, что «его политические взгляды пахнут кузницей», или указывали, что необходимо смягчить «нескромный пыл» его песен? Даже такой умный, тонкий критик, как доктор Мур, с которым Бернс много и охотно переписывался, пытался поучать его:
«Вполне ясно, что вы уже владеете структурой английского языка и богатым, разнообразным запасом выражений. Поэтому в будущем вам надо менее пользоваться провинциальным диалектом. К чему, употребляя оный, ограничивать число ваших почитателей только теми, кто понимает по-шотландски, ежели вы можете включить сюда всех лиц с изысканным вкусом, понимающих по-английски? По моему разумению, вам следовало бы начертать мысленно план более обширного произведения, чем те, за какие вы брались до сих пор. Я хочу сказать, что вам надобно подумать над какой-либо достойной темой, не приступая к выполнению, прежде чем вы не изучите лучших английских поэтов и не приобретете более глубоких познаний в истории. Греческие и римские повествования вы сумеете прочесть в каком-нибудь пересказе, и вскорости вы сможете ознакомиться с самыми блистательными фактами, которые должны в высшей степени восхищать поэтическую душу. Вы также непременно должны и, конечно, сможете овладеть языческой мифологией, на которую постоянно ссылаются все поэты и которая сама по себе полна очаровательных вымыслов... Я очень хорошо знаю, что вы обладаете умом, способным к восприятию знаний более кратким, против обыкновения, путем, и я убежден, что, достигнув этих знаний, вы сумеете сделать из них гораздо лучшее употребление, чем то обычно бывает».
«Вашу критику я выслушиваю с уважением, – отвечал ему Бернс, – но, к моему великому сожалению, она запоздала: некоторые погрешности в стихах я, несомненно, убрал бы, но книга уже пошла в печать... Надежда быть предметом восхищения в веках даже для многих известных писателей оказалась несбыточной мечтой. Я же с самого начала стремился, да и поныне желаю нравиться более всего моим собратьям – обитателям сельских хижин, пока изменчивость языка и нравов не помешает мне быть понятым и любимым ими. Охотно признаю, что у меня есть некоторые поэтические способности, и так как мало кто из писателей – авторов философских и поэтических трудов – близко знаком с тем кругом людей, с которым я всегда был тесно связан, то, возможно, что именно мне довелось видеть людей и нравы в другом свете, чем их обычно видят, а это всегда вызывает своеобразные мысли, не похожие на другие...»
Можно ли было деликатнее объяснить ученому доктору, что ты хочешь писать не для людей «с изысканным вкусом», понимающих по-английски, и не про «очаровательные вымыслы» мифологии, а для тех и про тех, кто живет с тобой одной жизнью, говорит на твоем языке?
Трудно описать душевное состояние человека, который отлично знает себе цену, верит в себя как в поэта, твердо знает, чего он хочет, и все же должен непрестанно выслушивать нравоучения и советы от людей, которым нельзя противоречить.
Иногда Бернс не выдерживал. Получив письмо от миссис Дэнлоп, в котором она упрекала его за «непочтительное отношение к королю» в стихах «Сон» и за то, что он пренебрегает ее «добрыми советами», он рассердился всерьез. Если доктор Мур, автор ученых трудов, вмешивается в его дела, не зная его и расходясь с ним во взглядах на искусство, то миссис Дэнлоп могла бы понять его: он так много и так часто ей пишет, так откровенно рассказывает о себе. И на этот раз он говорит с ней прямо, без обиняков:
«Вашу критику, сударыня, я принимаю, но хотел бы подвергаться ей пореже. Вы правы, говоря, что я не очень склонен следовать советам. Более достойные поэты, чем я, столько льстили тем, кто обладает завидными преимуществами – властью и богатством, – что я-то твердо решил никогда не льстить ни одному живому существу ни в стихах, ни в прозе. Клянусь всевышним, никогда, ни перед кем не стану я пресмыкаться. Мне так же мало дела до королей, лордов, попов, критиков и прочих, как всем этим уважаемым особам до моей поэтической светлости. Знаю, что ждет меня с их стороны в будущем – пошлые оскорбления, а быть может, и презрительное забвение....
Счастлив, сударыня, что некоторые любимые мои стихи вы отметили своим особым одобрением. Что же касается моего «Сна», вызвавшего ваше лояльное неудовольствие, то я льщу себя надеждой, что через месяц или раньше я буду иметь честь явиться к вам, в Дэнлоп, и лично выступить в защиту его...»
Нет, он не отступится, он докажет миссис Дэнлоп, что он прав, разговаривая с королем запросто и подавая ему советы:
Я знаю, вы кругом в долгу.
Расходы не покрыты,
Но черт возьми! Пусть сберегут
Хоть флот наш знаменитый
В столь грозный день...
Многому научило Бернса пребывание в Эдинбурге. Главное, он воочию увидел тех, от кого зависели судьбы государства, судьбы народа. Вся власть в Шотландии фактически принадлежала ее «некоронованному королю», члену парламента Генри Дандасу, человеку ограниченному, деспотичному, презиравшему все шотландское.
Не лучше его оказались и те, кто представлял в Эдинбурге правосудие: вечно пьяный лорд Браксфильд и председатель суда лорд Кэймс, – мы еще встретимся с ними позже. Друзья, побывавшие в Лондоне, рассказывали о положении дел в парламенте, прогрессивная газета «Стар» откровенно писала о возмутительных налогах, о нелепых требованиях парламента распустить хотя бы частично флот, чтобы пополнить казну, истощенную войной с американскими колонистами: вот уже три года, как они отделились от Англии и создали собственное государство.
Бернс близко присмотрелся и ко всем эдинбургским знаменитостям. Он был им благодарен за то, что они проявили к нему столько дружеского внимания и доброты, но это не могло затемнить для него их истинную сущность. Об этом ни с кем не хотелось говорить, да и писать друзьям не стоило. Можно было только записывать эти мысли в дневник:
«Нет такой злой обиды под солнцем, которая досаждала бы мне больше и больнее, чем когда я сравниваю, как принимают человека талантливого, нет, более того – всеми признанного и какой прием оказывают самому заурядному существу, разукрашенному пустыми побрякушками – богатством и знатностью. Я представляю себе человека даровитого, в чьей груди горит честная гордость и сознание, что все люди рождены равными, хотя он и отдает должное тем, кто заслужил уважение. Он встречается за столом у одного из великих мира сего с каким-нибудь сквайром или сэром. Зная, что благородный хозяин в душе, быть может, отдает поэту свои лучшие чувства и предпочитает его всем остальным сотрапезникам, ему тем обиднее видеть, как дарят вниманием ничтожество, в ком способностей не хватит даже на то, чтобы стать грошовым портняжкой, а сердца нет ни на грош, и как обходят сына гения и нищеты».
«Благородный Гленкерн ранил меня недавно до глубины души, потому что я его уважаю, почитаю и очень люблю. Он проявил столько внимания – подчеркнутого внимания – к единственному дураку за столом (вся компания состояла из его светлости, этого болвана и меня), что я чуть не бросил им в лицо презрительный вызов. Но потом милорд так крепко пожал мне руку, так ласково посмотрел на меня при прощании – благослови его бог! Если мне больше никогда не суждено будет с ним встретиться, я буду любить его до самой смерти! Мне приятно думать, что я способен хотя бы испытывать благодарность, если я и начисто лишен многих других добродетелей».
«С доктором Блэром я чувствую себя проще... Нелегко составить себе точное представление о таком человеке, но, по моему мнению, доктор Блэр – удивительный пример того, что может сделать трудолюбие и прилежание...»
Дневник остался незаконченным: в нем записано несколько отрывочных характеристик и наблюдений, которые говорят о том, насколько трудно было обмануть Роберта Бернса внешним лоском и показной ученостью. Все больше ценил он своих «крохалланов» – Смелли, Тайтлера и Питера Хилла, все больше времени проводил с Джонсоном и Кларком за песнями. Как когда-то, на первых уроках танцев, ритм музыки захватывал его, и, овладев мелодией, он вплетал в нее слова, словно родившиеся вместе с ней.
4
21 апреля 1787 года вышло эдинбургское издание стихов Бернса. Крич сразу успокоился: полторы тысячи экземпляров разошлись по подписке, остальные пятьсот были распроданы в два дня.
23 апреля Крич пригласил Бернса к себе в контору и подписал с ним договор: авторское право на все произведения Бернса переходило к Кричу за сто гиней.
Сто гиней – огромные деньги. Да еще четыреста фунтов получено от издания книги. Впервые Роберт почувствовал себя богатым человеком. Правда, Крич дал ему только триста фунтов, но и таких денег он никогда не держал в руках.
Надо было решать, что с ними делать.
Половину он тотчас же отослал Гильберту в Моссгил – семье приходилось очень трудно.
Часть он отложил на будущее – неизвестно, когда Крич выплатит основную сумму: деловитый издатель уехал путешествовать по Европе, благо он теперь спокойно мог собирать проценты с многочисленных перепечаток стихов Бернса, выходивших в Лондоне, Бельфасте, Глазго.
Крич был доволен: он вовремя купил все права на эти стихи, хотя сам он, откровенно говоря, по-прежнему ничего хорошего в них не видел.
А поэт, автор этих стихов, выделил небольшую сумму из своих денег, чтобы тоже поехать в путешествие. Конечно, он даже не мечтал доехать до Лондона или объехать всю Шотландию. Купив недорого хорошую кобылку, он решил посетить хотя бы юг Шотландии, посмотреть, как живут в пограничных графствах, и по приглашению некоторых своих читателей побывать у них в гостях.
Спутником Бернса в этой первой его поездке по Шотландии был двадцатидвухлетний Боб Эйнсли – помощник адвоката, самый веселый и беспечный из компании «крохалланов».
Может быть, впервые за все двадцать восемь лет своей жизни Роберт Бернс был так беззаботен и счастлив, как в начале мая 1787 года, когда он неторопливо ехал по зеленым холмам Шотландии. Он старался не думать ни о чем, хотя решил в конце поездки непременно посмотреть ферму, которую ему предложил арендовать богатый помещик Патрик Миллер, близ города Дамфриза.
А пока что он хотел объехать все места, где «на каждом поле гремела битва, а у каждого ручья складывалась песня».
В небольшой тетрадке он кратко записывал впечатления от поездки:
«6 мая, Ламмермьюрские холмы, жалкие и унылые, но подчас весьма живописные.
7 мая. Обедал с мистером Ферменом. Побил м-ра Ф. в диспуте о Вольтере.
8 мая. Прекрасный мост через р. Твид (пограничная с Англией река). И очаровательные пейзажи с обеих сторон – особенно со стороны Шотландии.
9 мая. Завтрак в Джедбурге. Обедал с капитаном Резерфордом... Он выказал особое уважение к моей поэтической светлости... Мое имя некоторым образом прошумело по стране...»
Встречи, обеды, завтраки, тосты... Джедбург – старинный город – преподносит «Барду Каледонии» титул почетного гражданина. Сестра лорда Гленкерна, леди Гарриет, просит Бернса прислать ей копии своих ненапечатанных стихов. Жена мэра города Фэйла спрашивает суждение Бернса о своих акварелях – он записывает в дневнике: «Миссис Ф. талантливая художница, много способней моего друга леди У. и без ее неограниченного самомнения».
Вместе с Эйнсли Бернс гостит у его родных: «Прелестная мисс Эйнсли! Как она отлично воспитана, какая искренность, простота и доброта. Силы небесные, знающие слабость людских сердец! Будьте мне защитой! Вижу столько счастья и всегда вспоминаю, что оно не для меня...»
Но среди пустячных заметок есть и характерные для Бернса записи. В Бервикшире, где земля и климат благоприятствуют земледелию, Бернс был поражен богатством и независимым образом жизни местных фермеров.
«Приглашен в клуб фермеров в Келсо. Настоящие джентльмены, беседуют о высоких материях. У каждого из них собственная верховая лошадь для охоты, ценой от тридцати до пятидесяти фунтов. Ездят травить лису с охотничьим клубом графства».
И в другой записи: «Чем утонченнее и роскошнее живут фермеры, тем грубее и невежественней тут крестьяне... Мне кажется, что человеку с возвышенным вкусом – „человеку чувства“, будут больше по душе бедные, но умные и толковые эйрширские крестьяне, чем здешние фермеры и их богатые клубы, при полном варварстве их батраков и соседей-крестьян».
Мимо старинного величия разрушенных замков, мимо руин аббатств, разбитых протестантами во времена реформации, трусит «славная кобылка» Бернса – Дженни Гедс. Характер у нее крутой – она и названа так в честь старухи протестантки, которая сто тридцать лет назад, в разгар борьбы с католиками, швырнула в епископа Эдинбургского скамеечкой за то, что он попытался отслужить «папистскую обедню». Бернс написал про Дженни своему новому другу, учителю латыни Вильяму Николю – умнице, грубияну и добряку, с которым он особенно близко сошелся после выхода книги. С Николем Бернса не раз столкнет судьба, в честь Николя будет назван один из сыновей поэта и написана одна из лучших песен. Николь сохранил каждую строчку Бернса, в том числе и письмо с дороги, которое написано на великолепном народном языке, трудно поддающемся переводу. Про кобылку Дженни Гедс сказано, что она «шла вприпрыжку и вприскачку по долинам и холмам, до того ядреная да быстрая, что ей и сам черт не брат. Правда, бедна она, как сочинитель песен, и сердита, как церковный совет, и, пока ее не расшевелишь, топчется на месте, как служанка знатной леди на танцах или курица на горячей жаровне, но все ж такую бодрую бабенку поискать! А жрет она, как та кобыла, что могла переварить даже колеса, ей нипочем одним махом слопать за мой счет пять мер самого лучшего овса – и хоть бы что!»
Кажется, что видишь Роберта таким, каким он был в эту поездку, – помолодевшим, задорным, озорным. Эйнсли так и смотрел ему в рот, за обедами к завтраками стоял неумолчный смех, девушки замирали и таяли от его взгляда.
Вскоре Эйнсли уехал – его двухнедельный отпуск кончился, и дальше Бернса сопровождал какой-то скучнейший человек.
Все ближе подходил день, когда надо было возвращаться в Мохлин, все чаще приходили неотвязные мысли о судьбе его семьи. Под конец поездки сказалось и «свирепое гостеприимство» поклонников: Бернс плохо переносил неумеренные возлияния, и по ночам его мучили припадки тоски, бессонница, необъяснимые страхи, так хорошо знакомые всем людям с больным сердцем.
Однажды ночью ему стало так плохо, что слуга в таверне просидел до утра у его постели.
В двадцать восемь лет, при необычайной физической силе и выносливости, Бернс страдал тем недугом, который омрачил последние годы его жизни, – застарелым ревматизмом и ревматическим эндокардитом. Сказались тяжкий труд, вечное недоедание и недосыпание. Сказались пылкий, неукротимый нрав, безудержная жажда жизни, мятежная душа, неумение беречь себя, свои силы...
В мрачном настроении Бернс поехал смотреть фермы, которые ему предлагал в аренду Патрик Миллер. Их было три. Самой живописной Бернсу показалась ферма Эллисленд на крутом берегу реки Нит, поросшем густым лесом, и всего в шести с половиной милях от оживленного города Дамфриза, где Бернсу только что преподнесли звание почетного гражданина. Управляющий Миллера, который показывал фермы, сказал, что аренда невысокая – всего пятьдесят фунтов в год, но что он должен предупредить Бернса: жилого дома на ферме, собственно говоря, нет, службы нуждаются в капитальном ремонте, земля – в удобрении.
Бернс обещал подумать, посоветоваться с кем-нибудь из опытных фермеров. В глубине души он все еще на что-то надеялся – может быть, удастся получить место в акцизе?..
Да и нельзя брать ферму, пока не получены все деньги от Крича.
Прежде всего надо вернуться домой, посоветоваться с Гильбертом, узнать, как дела в Моссгиле, как дети.
И как Джин...
5
8 июня 1787 года Роберт Бернс приехал в Мохлин. Он оставил свой сундучок у трактирщика, попросил приготовить комнату, позаботиться о верной кобылке, а сам, захватив свертки, где лежали подарки для семьи, зашагал в Моссгил по знакомой тропке, меж кустами орешника и терна, где на все голоса пели знакомые птицы. Он уже не шел, а бежал, дыша прерывисто и часто, и ему казалось, что нигде – ни на зеленых лугах южных графств, ни у горных водопадов – не пахло так упоительно и нежно, как пахла в это июньское утро суховатая холмистая земля родного западного края.
А вечером, когда Роберт, устав от долгого дня, полного встреч, разговоров и расспросов, после радостного свидания с родными, – как счастливы были мать и сестры, как улыбался молчаливый Гильберт, какие краснощекие, загорелые мордочки были у ребят! – после веселого ужина с друзьями и бесконечных тостов, наконец, остался один в своей комнате и уже собирался лечь спать, дверь тихонько отворилась. И по бешеным гулким ударам сердца, отдававшимся болью в висках, по свинцовой тяжести во всем теле, словно онемевшем от страха, Роберт почувствовал, что он ждал этого весь вечер, что ему никуда не уйти от своей судьбы, от Джин.
А она подошла, села рядом и, без слов обхватив его шею рукой, крепко прижала к себе.
Под утро, сквозь тяжелый, душный сон, он услышал, как Джин встает. Он испуганно открыл глаза – что теперь будет, как она вернется домой? Но Джин спокойно сказала, что мать сама дала ей ключ, и, поцеловав Роберта, ушла.
Значит, теперь, когда он стал знаменитым, богатым, Арморы сменили гнев на милость! Значит, теперь эта ведьма, ее мать, сама подослала к нему дочку! То-то же ему показалось, что вчера, когда он издали на улице поклонился старухе, та угодливо и подобострастно улыбнулась.
Нет, не бывать этому! Теперь он ни за что не придет к ним вновь просить руки Джин, ни за что не даст ей свое имя!
Конечно, он ее любит, любит, но простить не может.
Он ни дня не останется в Мохлине, он сейчас же уедет! Будь они прокляты, эти рабские душонки!
Десять дней ездил Роберт по горной Шотландии. Он выехал из Глазго, проехал по северным озерам, по местам, прославленным в песнях. Настроение у него было тяжелое. Ему изменяет даже его обычная любовь к людям, он пишет об этом Николю: «Никогда, друг мой, я не считал род человеческий излишне склонным к благородству, но чванство эдинбургских патрициев и угодничество моих братьев-плебеев, которые раньше, до того, как я вернулся домой, смотрели на меня искоса, меня почти что отвратило от всей нашей породы. Я купил карманное издание Мильтона и постоянно ношу его с собой, изучая чувства этой великой личности – Сатаны: непоколебимое великодушие, бесстрашную, непокорную гордость, отчаянную смелость и благородное пренебрежение к трудностям. Правда, сейчас у меня есть немного денег, но я боюсь, что проклятая звезда, которая до сих пор, прямо на мою голову, слала свои зловещие лучи, испепеляющие все благие намерения, эта вредная планета, столь неблагоприятная для рифмующей братии, – боюсь, что она еще не закатилась на моем горизонте!!!»
В это лето он почти совсем не писал стихов. Правда, когда умер один из крупных шотландских деятелей – сэр Джеймс Хентер Блэр, эдинбургские друзья попросили Роберта написать элегию на его смерть. Отказаться было бы невежливо. Бернс написал на классическом английском языке одиннадцать пышных четверостиший. В них завывает буря, бледный месяц выходит из-за крылатых облаков и перед испуганным взором даже носятся метеоры. И тут, среди скал, поэт видит величественную фигуру в траурных одеждах, которая «в отчаяньи себя колотит в грудь и стонет бешеному вою бури в лад». Эта «величавая», в другой строфе «царственная» фигура – Каледония, оплакивающая своего сына, «безвременно почившего во гробе».
Легко понять, что элегия на смерть незнакомого и, вероятно, не очень приятного Бернсу сановника написана через силу, не по велению сердца. Стоит только сравнить образ «царственной», величественной Каледонии, окруженной всей романтической бутафорией, с образом той же Каледонии, или попросту Шотландии, из знаменитого шуточного послания «Серьезнейшая просьба и мольба автора этих строк к шотландским представителям в палате общин», в котором поэт просит, чтобы сняли налоги с шотландского виски. Как великолепен портрет Музы, сидящей «голым задом в придорожной пыли» и «выкрикивающей голосом, охрипшим от жажды, прозаические стихи». Как живописна «бедная старая мать поэта – Шотландия», которая плачет горькими слезами над «пустым, как свисток, кувшином», а за ее спиной негодяй-контрабандист и толстомордый самогонщик вытаскивают у нее из кармана последний грош! «Неужто у каждого, кто носит имя шотландца, не закипит кровь, когда у его несчастной старухи матери отнимают все? Неужто и вы, ваши светлости, благослови вас боже, можете спокойно видеть, как наша добрая, веселая старушка плачет, и не встанете на ее защиту?..»
И тут вдруг Бернс под видом шутки так описывает гнев старухи Шотландии, что удивляешься, как эта сатира была напечатана в эдинбургском издании!
«Лучше не доводить ее до отчаяния, – говорит поэт, – не то она подоткнет свою клетчатую юбку, помчится по улицам с кинжалом и пистолетом за поясом и до самой рукоятки вонзит нож в первого же врага! Ради бога, сэры, поговорите с ней поласковее, погладьте ее по голове и скорее бегите в палату – уговаривать правительство! Если ей хоть в этом пойдут навстречу, она уж защитит своих друзей – у нее такой острый язык и такая тяжелая палка, что, хоть грози ей виселицей, она от своего не отступится».
Эту сатиру в эдинбургском издании напечатали с послесловием поэта, где сказано несколько патриотических слов о шотландце, которому достаточно дать кружку доброго виски, и он пойдет убивать врагов короля Георга. Но портрет старой свободолюбивой Шотландии, верной до конца друзьям, потом не раз появлялся в более откровенных и более крамольных стихах Бернса.
Элегию на смерть Блэра напечатали и в лондонской и в эдинбургской газетах, перепечатали в Глазго и Эбердине, но славы она поэту не принесла.
И денег тоже: газеты печатали такие стихи только бесплатно.
В июле этого бурного 1787 года Бернс снова вернулся в Моссгил.
Почти все время он хворал, был раздражен, капризен. Мать и сестры ухаживали за ним, и он был им благодарен за то, что они ни о чем не расспрашивали. Он почти не виделся с Джин, старался не встречаться с ней наедине, но иногда, оставшись ночевать в Мохлине, не выдержав, свистел под ее окном – и снова их бросала друг к другу непреодолимая сила.
Надо было как можно скорее уезжать, окончательно рассчитаться с Кричем, решить свою судьбу.
Без конца Роберт перечитывал Мильтона, учась у Сатаны «непокорной гордости» и «благородному пренебрежению к трудностям». Без конца перебирал в мыслях все, что с ним случилось за эти восемь месяцев, – поездка в Эдинбург, головокружительный успех, новые люди, новое издание книги, путешествия, слава, блистательное возвращение домой – и мучительные, сложные отношения с Джин. Никак не заживала обида, и никак не проходила любовь...
В эти дни, словно остановившись «посреди жизненного пути», как писал Данте, Бернс рассказал доктору Муру всю свою предыдущую жизнь.
Замкнулся круг. Он снова в Моссгиле, в старой комнате, под той же соломенной стрехой, где по ночам возятся крысы. Он знал, что так будет. Еще из Эдинбурга он писал доктору Лоури, которому он был обязан этой поездкой: «Новизна всегда на время привлекает внимание людей, ей я и обязан моим теперешним eclat[13]13
Блеском (франц.).
[Закрыть]. Но я предвижу то недалекое будущее, когда волна всеобщего признания, поднявшая меня на вершины, коих я, может быть, и недостоин, внезапно и молча отхлынет, оставив меня на пустынном песке, по которому я снова медленно сойду в прежнее свое состояние. Говорю об этом не из ложной скромности, а просто вижу неизбежные следствия и готов к ним. Я приложил огромные усилия, чтобы перед приездом сюда (в Эдинбург) беспристрастно отдать себе отчет в своих умственных способностях. Пребывание здесь ничего не добавило к моему представлению о себе, и я верю, что до мельчайшего атома унесу все, что во мне есть, в родные края, убежище безвестных ранних лет моей жизни».
И миссис Дэнлоп он тоже писал об этом:
«Будьте мне свидетелем, что в час, когда слава пенилась в моем кубке, я держал его в руках, не опьяняясь хмельным напитком, и с грустной решимостью смотрел в грядущее, когда удар Клеветы с мстительным злорадством выбьет его у меня из рук».
2 августа он закончил письмо доктору Муру. В эти листки вместилась вся его жизнь до двадцати восьми лет.
Читатель пересмотрел ее вместе с поэтом.
Началась новая полоса жизни. Надо было решать не только свою судьбу, но и судьбу детей, судьбу Джин.
И свою дальнейшую творческую судьбу тоже. Сможет ли поэт, вернувшись «к старому своему знакомцу – плугу», все же сохранить в целости свою простую лиру, не дать пальцам огрубеть, а паутине забот оплести звонкие струны?
Он знает, что теперь его голос слушает народ Шотландии.
Для него он должен сохранить свою поэтическую силу, еще лучше узнать свою страну, ее песни, ее предания.
Сейчас он уедет в Эдинбург, потом поедет путешествовать, а потом...
Потом будет видно, что готовит ему жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.