Электронная библиотека » Роберт Музиль » » онлайн чтение - страница 53


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 01:33


Автор книги: Роберт Музиль


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 53 (всего у книги 60 страниц)

Шрифт:
- 100% +
116. Два древа жизни и требование учредить генеральный секретариат точности и души

В этот вечер гостей в доме Туцци было уже не так много, как прежде, интерес к параллельной акции ослабел, и те, кто пришли, удалились раньше обычного. Даже появление его сиятельства в последнюю минуту – он, кстати сказать, казался озабоченным, мрачным и был в дурном настроении, потому что его смущали полученные им сведения о националистических происках против его детища, – даже его появление не могло приостановить этой утечки. Гости несколько задержались в ожидании, что его приход означает, чего доброго, какие-то особые новости, но, видя, что это не так и что до присутствующих ему вообще мало дела, ушли и последние. Поэтому, появившись снова, Уль-рих, к своему ужасу, обнаружил, что комнаты уже почти пусты, и вскоре в покинутых апартаментах остался только «самый узкий круг», дополненный лишь начальником отдела Туцци, который тем временем вернулся домой.

Его сиятельство повторял:

– Восьмидесятивосьмилетнего императора-миротворца можно, конечно, назвать символом; в этом заключена великая мысль; но надо вложить в это и какое-то политическое содержание. Ведь совершенно естественно, что иначе интерес ослабеет. То есть то, что от меня, знаете ли, зависит, я сделал; немецкие националисты негодуют из-за Виснечки, уверяя, что он славянофил, а славяне тоже негодуют, уверяя, что на министерском посту он был волком в овечьей шкуре. Но из этого вытекает только, что он и есть подлинный, стоящий над партиями патриот, и я от него не отступлюсь! С другой стороны, все это надо срочно дополнить какими-то мероприятиями в области культуры, чтобы дать людям что-то положительное. Наш референдум для учета пожеланий заинтересованных слоев населения продвигается вперед слишком медленно. Австрийский год или год всего мира – вещь прекрасная, но, скажу вам, всякий символ должен мало-помалу становиться чем-то подлинным; другими словами, пока это символ, я тешу им свою душу и еще ничего не знаю, но позднее я отворачиваюсь от зеркала своей души и делаю что-то совсем другое, что снискало тем временем мое одобрение. Понятно ли, что я хочу этим сказать? Наша любезная хозяйка делает все, что в ее силах, и здесь уже много месяцев говорят о действительно важных вещах, но интерес тем не менее ослабевает, и у меня такое чувство, что скоро нам придется решиться на что-нибудь; не знаю на что, может быть, на пристройку второй башни к собору Святого Стефана или на создание кайзеровской и королевской колоний в Африке, это почти безразлично. Ведь я убежден, что в последний момент из этого может выйти и что-нибудь совсем другое. Главное – это вовремя запрячь, так сказать, изобретательность участников, чтобы она не пропала!

У графа Лейнсдорфа было ощущение, что он произнес полезную речь. Для ответа от имени остальных слово взял Арнгейм.

– То, что вы говорите о необходимости в известные моменты оплодотворять размышление действием, пусть даже временным, чрезвычайно справедливо для жизни вообще! И в связи с этим действительно важен тот факт, что в собирающемся здесь интеллектуальном кругу царит с некоторых пор другое настроение. Необозримость, которая была бичом поначалу, исчезла; новых предложений почти не поступает, а старые если и упоминаются, то, во всяком случае, не получают настойчивой поддержки. Похоже, что у всех сторон пробудилось сознание, что, приняв приглашение, берешь на себя обязательство прийти к согласию, в силу чего каждое более или менее приемлемое предложение имело бы теперь шансы быть всеми одобренным.

– Как обстоит с этим дело у нас, дорогой доктор? – обратился его сиятельство к Ульриху, которого тем временем заметил. – Прояснилось ли уже тоже что-либо?

Ульрих должен был ответить отрицательно. Письменный обмен мнениями можно растягивать с гораздо большим удовольствием, чем устный, да и поток предложений о тех или иных улучшениях не оскудевал; поэтому он все еще учреждал союзы и отсылал их от имени его сиятельства к разным министерствам, готовность которых заниматься ими заметно, впрочем, уменьшилась в последнее время. Это он и доложил.

– Не диво! – сказал его сиятельство, обращаясь к присутствующим. – В нашем народе невероятно сильна государственная мысль, но нужно обладать энциклопедической образованностью, чтобы удовлетворить ее по всем ее направлениям. Министрам становится просто невмоготу, а это и доказывает, что приходит пора, когда нам надо вмешаться сверху.

– В этой связи, – еще раз взял слово Арнгейм, – вашему сиятельству покажется, может быть, примечательным, что в последнее время все возрастающий интерес у участников совещания вызывал генерал фон Штумм.

Граф Лейнсдорф впервые взглянул на генерала.

– Чем же? – спросил он, совершенно не стараясь скрыть невежливость своего вопроса.

– Но мне это только неприятно! Это совершенно не входило в мои намерения! – стыдливо возразил Штумм фон Бордвер. – У солдата в совете задача скромная, и я этого правила придерживаюсь. Но вы, ваше сиятельство, помните, что на первом же заседании и, так сказать, лишь во исполнение своего солдатского долга я попросил, чтобы комитет по выработке особой идеи, если он не найдет ничего другого, подумал о том, что у нашей артиллерии нет современных орудий, а у наших военно-морских сил – кораблей, то есть такого количества кораблей, которого требуют задачи предстоящей, может быть, обороны страны…

– Ну, и что же? – прервал его граф, направляя на Диотиму удивленно-вопросительный взгляд, откровенно показывавший его неудовольствие.

Диотима подняла свои красивые плечи и смиренно их опустила; она уже почти привыкла к тому, что этот круглый маленький генерал, ведомый какими-то непонятными силами, ему помогавшими, появлялся, как дурной сон, везде, куда бы она ни направилась.

– Ну, и вот, – продолжил Штумм фон Бордвер поспешно, чтобы перед лицом этого успеха его скромность не взяла над ним верх, – как раз в последнее время раздавались голоса, которые были бы за это, если бы для начала кто-нибудь выступил с таким предложением. Говорили ведь, что армия и флот – это общепонятная идея, и притом идея великая, и что, наверно, все это доставило бы радость его величеству. И то-то бы удивились пруссаки… прошу прощения, господин фон Арнгейм!

– О нет, пруссаки не удивились бы, – с улыбкой возразил Арнгейм. – Впрочем, само собой разумеется, что когда речь идет о таких австрийских делах, я вообще отсутствую и лишь с предельной скромностью пользуюсь разрешением все-таки слушать.

– Во всяком случае, стало быть, – заключил генерал, – действительно раздавались голоса, которые заявляли, что самое простое – не заниматься больше словопрениями, а остановиться на военных мероприятиях. Я лично полагаю, что это можно было бы связать с еще какой-нибудь другой, может быть, какой-нибудь великой штатской идеей; но солдату, как я сказал, вмешиваться в разговоры не пристало, а голоса, заявлявшие, что от штатских размышлений все равно ничего лучшего ждать не приходится, раздавались как раз с самой интеллектуальной стороны.

Его сиятельство слушал под конец с неподвижно открытыми глазами, и только непроизвольные поползновения покрутить большими пальцами выдавали его напряженную и мучительную внутреннюю работу.

Начальник отдела Туцци, которого не привыкли слушать, вставил тихо и медленно:

– Не думаю, чтобы у министра иностранных дел были против этого какие-либо возражения!

– Ах, ведомства, значит, уже поладили?! – спросил граф Лейнсдорф иронически и раздраженно.

Туцци с милой невозмутимостью ответил:

– Изволите шутить, ваше сиятельство, насчет ведомств. Военное министерство скорее приветствовало бы всемирное разоружение, чем договорилось бы с министерством иностранных дел! – И продолжил: – Вашему сиятельству известна ведь история с укреплениями в Южном Тироле, построенными за последние десять лет по настоянию начальника генерального штаба? Говорят, они сделаны безупречно и по последнему слову техники. Разумеется, они оснащены колючей проволокой под током и большими прожекторными установками, для питания которых даже поставлены опускающиеся под землю дизельные двигатели, – нельзя сказать, что мы от кого-либо отстаем. Беда только, что двигатели заказаны через управление артиллерии, а горючим снабжает управление строительства; таковы правила, и в результате эти установки бездействуют, потому что два управления военного министерства не могут договориться между собой насчет того, считать ли спички, нужные для запуска двигателей, горючим, которое поставляется управлением строительства, или принадлежностью двигателей, подведомственных артиллерии.

– Очаровательно! – сказал Арнгейм, хотя он знал, что Туцци перепутал дизельный двигатель с газовым, да и газовый давно уже не требовал никаких спичек; это был просто один из тех полных милой иронии по собственному адресу анекдотов, что обычно циркулируют в чиновничьих кабинетах, и начальник отдела Туцци рассказал его тоном, в котором звучала радость по поводу описываемой незадачи.

Все улыбались или смеялись, генерал Штумм был веселее всех.

– А виновата в этом только гражданская администрация, – растянул он шутку Туцци. – Стоит лишь нам затеять что-либо не предусмотренное бюджетом по всем правилам, как министерство финансов спешит заявить нам, что мы ничего не смыслим в конституционной форме правления. Поэтому, если до окончания бюджетного года, упаси боже, вспыхнет война, нам придется в первый же день мобилизации на рассвете уполномочить по телеграфу всех комендантов крепостей закупить спичек, а если это в их горной глуши не удастся, им не останется ничего другого, как вести войну спичками своих денщиков!

Генерал все же, видно, растянул это слишком широко; сквозь тонкую ткань шутки вдруг снова проглянула грозная серьезность положения, в котором находилась параллельная акция. Его сиятельство задумчиво начал: «Со временем…» – но потом вспомнил, что в трудных ситуациях умнее предоставлять говорить другим, и фразы не кончил. Несколько мгновений эти шесть человек молчали, словно бы стоя у ямы колодца и глядя в нее.

Диотима сказала:

– Нет, это невозможно!

– Что? – спросили все взгляды.

– Так мы сделаем именно то, за что упрекают Германию, – вооружимся! – закончила она свою фразу. Душа ее не слышала или забыла только что рассказанные анекдоты и все еще была занята успехом генерала.

– Но как же быть? – спросил граф Лейнсдорф благодарно и озабоченно. – Мы же должны найти хотя бы что-то временное!

– Германия – относительно наивная, полная сил страна, – сказал Арнгейм, словно он обязан был извиниться в ответ на упрек своей приятельницы. – Ее познакомили с порохом и водкой.

Туцци улыбнулся по поводу этой метафоры, показавшейся ему более чем смелой.

– Нельзя отрицать, что в кругах, которые должна охватить наша акция, Германия вызывает растущую неприязнь! – Граф Лейнсдорф не упустил возможности сделать это замечание. – Даже, к сожалению, и в тех кругах, которые она уже охватила! – добавил он загадочно.

Он был поражен, когда Арнгейм сказал ему, что его это не удивляет.

– Мы, немцы, – ответил тот, – несчастный народ; мы не только живем в сердце Европы, но и страдаем, как это сердце…

– Сердце? – невольно переспросил его сиятельство. Он ждал не «сердца», а «мозга» и с этим бы согласился скорее. Но Арнгейм настоял на «сердце».

– Помните, – спросил он, – пражский муниципалитет разместил недавно большой заказ во Франции, хотя мы, разумеется, сделали предложение и поставили бы товар лучшего качества и по более низкой цене. Это просто эмоциональная неприязнь. И должен сказать, что я вполне понимаю ее.

Не дав ему продолжить, Штумм фон Бордвер обрадованно взял слово и объяснил это.

– Во всем мире люди мучаются, но в Германии больше всего, – сказал он. – Во всем мире они сегодня шумят, но громче всего в Германии. Повсюду коммерция утратила связь с тысячелетней культурой, но в рейхе самым досадным образом. Везде, конечно, цвет молодежи бросают в казармы, но у немцев больше казарм, чем у всех других. И потому это в известном смысле наш братский долг, – заключил он, – не слишком отставать от Германии. Прошу прощения, если мой вывод парадоксален, но что поделать, от таких сложностей интеллекту сегодня никуда не уйти!

Арнгейм одобрительно кивнул головой.

– Может быть, Америка еще хуже, чем мы, – добавил он, – но она при этом по крайней мере наивна, по крайней мере не знает нашей духовной раздвоенности. Мы во всех отношениях народ середины, где скрещиваются все мотивы мира. Синтез – вот что нам нужнее всего. И мы это знаем. У нас есть какое-то сознание своей греховности. Все это так, и с этого я начинаю, но, с другой стороны, справедливость требует признать, что мы страдаем за других, берем на себя как бы для образца их ошибки. Мы в известном смысле представляем весь мир, когда нас поносят или распинают или как там это еще назвать. И переменись Германия, это было бы, пожалуй, самым значительным из всего, что может произойти. Я полагаю, что в распространенной и, кажется, несколько страстной враждебности к нам, о которой вы говорили, есть какое-то смутное ощущение этого!

Теперь вмешался и Ульрих:

– Господа недооценивают германофильские настроения. У меня есть надежные сведения, что со дня на день состоится бурная демонстрация против нашей кампании, потому что в почвеннических кругах она слывет антигерманской. Вы увидите, ваше сиятельство, народ Вены на улицах. Выступать будут против назначения барона Вис-нечки. Считают, что господа Туцци и Арнгейм состоят в тайном сговоре, а вы, ваше сиятельство, противитесь немецкому влиянию на параллельную акцию.

В глазах графа Лейнсдорфа было теперь что-то от спокойствия исследователя и от ярости быка. Взгляд Туцци медленно и приветливо поднялся и вопросительно остановился на Ульрихе. Арнгейм искренне рассмеялся и встал; он предпочел бы с вежливым лукавством взглянуть на начальника отдела Туцци, чтобы таким способом извиниться за нелепый поклеп на них обоих, но встретиться с ним глазами не удалось, и поэтому Арнгейм повернулся к Диотиме. Туцци тем временем положил руку на рукав Ульриха и спросил его, откуда у него такие сведения. Ульрих ответил, что это не секрет, а широко распространенный слух, которому многие верят и о котором он узнал в одном частном доме. Туцци приблизил к нему свое лицо, вынудив этим Ульриха нарушить круг и наклониться, и, получив такое прикрытие, вдруг прошептал:

– Вы все еще не знаете, почему Арнгейм здесь? Он близкий друг князя Мозжутова и персона грата у царя. Связан с Россией и должен оказывать пацифистское влияние на здешнюю акцию. Все неофициально. Частная инициатива, так сказать, русского монарха. Идеологическое дело. Нечто для вас, друг мой! – заключил он насмешливо. – Лейнсдорф понятия не имеет об этом!

Начальник отдела Туцци получил эти сведения через свой служебный аппарат. Он верил им, ибо считал пацифизм движением, отвечающим образу мыслей красивой женщины, что объясняло и увлеченность Арнгеймом Диотимы, и более частое пребывание Арнгейма в его доме, чем где-либо. Перед этим он был близок к тому, чтобы начать ревновать. «Духовную» тягу он считал возможной лишь до известной степени, но ему претило пускаться на хитрости, чтобы выяснить, в сохранности ли еще эта степень, поэтому он заставил себя доверять своей жене; но хотя этим самым чувство образцово мужского поведения показало себя более сильным, чем сексуальные чувства, последние возбуждали в нем все-таки ревность вполне достаточную, чтобы ему впервые стало ясно, что у человека, поглощенного профессией, никогда не бывает времени следить за своей женой, если он не хочет пренебречь задачами своей жизни. Он, правда, говорил себе, что если уж машинист не может держать жену на своем паровозе, то мужу, управляющему империей, ревнивым и подавно нельзя быть, но, с другой стороны, благородное неведение, в котором он таким образом оставался, тоже не вязалось с дипломатией и отнимало у Туцци какую-то долю его профессиональной уверенности. Поэтому он с великой благодарностью обрел опять полное самообладание, когда все, что его тревожило, получило, казалось, безобидное объяснение. Теперь он даже усматривал маленькое наказание своей жене в том, что он знал уже об Арнгейме все, а она еще видела в нем только человека и не подозревала, что он эмиссар царя; Туцци снова с большим удовольствием просил ее добыть какую-нибудь мелкую информацию, за что она милостиво, хоть и нетерпеливо бралась, он придумал ряд невинных с виду вопросов, чтобы делать свои выводы из ответов на них. Супруг рад был бы рассказать кое-что на этот счет и «кузену» и как раз обдумывал, как сделать это, не компрометируя жену, когда тон разговору снова задал граф Лейнсдорф. Он был единственным, кто не поднялся, и никто не заметил, что творилось у него в душе, с тех пор как объявились все эти трудности. Но его боевой дух, по-видимому, восстановился, он покрутил свои валленштейновские усы и сказал медленно и твердо:

– Надо что-то предпринять!

– Вы что-нибудь решили, ваше сиятельство? – спросили его.

– Мне ничего не пришло на ум, – ответил он просто. – Но предпринять все равно что-то надо!

Он сидел как человек, который не тронется с места, пока его воля не будет исполнена.

От этого исходила какая-то сила, и все почувствовали, что пустое усилие что-то найти болтается в них, как монетка, потерявшаяся в копилке и, сколько ее ни тряси, никак не выпадающая через прорезь.

Арнгейм сказал:

– Нельзя же, право, считаться с такими инцидентами!

Лейнсдорф ничего не ответил.

Еще раз была повторена вся история предложений, которые должны были дать параллельной акции какое-то содержание.

Граф Лейнсдорф отвечал на это как маятник, каждый раз меняющий положение и неизменно проделывающий один и тот же путь. «Это нельзя, потому что заденет церковь. Это нельзя, потому что заденет либералов. Против этого выступил центральный союз архитекторов. Против этого возражает министерство финансов». Так продолжалось без конца.

Ульрих, не принимавший в этом участия, находился в таком состоянии, словно эти пять человек, что здесь говорили, только что выкристаллизовались из жидкой мути, обволакивавшей его чувства уже несколько месяцев. С чего это вдруг он сказал Диотиме, что нужно овладеть нереальностью или, в другой раз, что надо отменить реальность?! Вот она сидит, помнит такие фразы и может думать о нем бог знает что. И что дернуло его сказать ей, что жить надо как персонаж на странице книги? Он полагал, что она давно уже передала это Арнгейму!

Но он полагал также, что не хуже любого другого человека знает, который сейчас час или сколько стоит зонтик! Если он тем не менее занимал в этот миг промежуточную позицию между собой и другими, одинаково далекую от обеих сторон, то это не было облечено в форму чего-то причудливого, вполне возможную при приглушенном и отрешенном состоянии сознания, нет, напротив, он снова ощутил ту врывающуюся в его жизнь светлую ясность, которую уже почувствовал прежде в присутствии Бонадеи. Он вспомнил, как совсем недавно, осенью, был с супругами Туцци на бегах, когда после одного инцидента с большими и подозрительными потерями для тех, кто ставил на лошадей, мирная толпа зрителей мгновенно превратилась в море, которое затопило ипподром и не только смело все на своем пути, но и разграбило кассы, прежде чем под влиянием полиции снова составило массу людей, желающих невинно и привычно развлечься. Перед лицом таких происшествий смешно было думать о метафорических и расплывчатых пограничных формах, которые может или даже не может принять жизнь. Ульрих со всей первозданной полнотой ощущал, что жизнь – это грубое и тяжкое состояние, когда нельзя слишком долго задумываться о завтрашнем дне, потому что у тебя достаточно хлопот с сегодняшним. Как можно не видеть, что человеческий мир не есть что-то зыбкое, что он жаждет как можно более плотной твердости, потому что рискует при любом нарушении порядка распасться совсем! Более того, как может зоркий наблюдатель не признать, что эта составляющая жизнь мешанина забот, порывов и идей, которая разве что насилует идеи для своего оправдания или пользуется ими как возбуждающим средством, – что она-то как раз и формирует и связывает идеи, дает им естественное движение и ставит границы! Да, вино выжимают из винограда, но насколько прекрасней, чем целый пруд вина, виноградник со своей несъедобной, грубой землей и необозримыми рядами мерцающих колышков из мертвого дерева! «Короче говоря, – подумал он, – мир возник не в угоду какой-либо теории, а… – и он хотел было сказать «под действием силы», но тут неожиданно вклинилось другое слово, и мысль его закончилась так: – …а возникает он под действием силы и любви, и обычная связь между этими двумя вещами неверна!»

В этот миг сила и любовь опять стали для Ульриха не вполне обычными понятиями. Все, что было у него от склонности к злу и суровости, заключалось в слове «сила», оно означало исток всякого скептического, целесообразного и трезвого поведения; ведь, в конце концов, какая-то суровая, холодная жесткость сыграла роль даже в выборе его профессии, и математиком он стал, может быть, не совсем без какого-то жестокого намерения. Все это было взаимосвязано, как густая листва дерева, которая прячет даже его ствол. И если о любви говоришь не только в расхожем смысле, а тоскуя при звуке этого слова о состоянии, вплоть до атомов тела ином, чем состояние безлюбовности; или если находишься под впечатлением, что происходит только все то же, потому что жизнь, донельзя кичащаяся своим «здесь» и «теперь» (состоянием в сущности весьма неопределенным и даже совершенно нереальным!), выливается в десяток-другой кондитерских формочек-изложниц, и из них-то реальность и состоит; или что во всех кругах, по которым мы вертимся, не хватает какой-то части; что ни одна из систем, нами построенных, не обладает тайной покоя, – то и все это, такое на вид разное, связано, как ветки дерева, прячущие со всех сторон ствол.

В обоих этих деревьях росла раздельно его жизнь. Он не мог сказать, когда она оказалась под знаком древа жесткой листвы, но случилось это рано, ибо уже его незрелые наполеоновские планы показывали человека, который смотрел на жизнь как на стоящую перед ним задачу, как на свою миссию. Это стремление атаковать жизнь и завладеть ею было всегда отчетливо, представало ли оно отрицанием существующего порядка или меняющейся мечтой о новом, какой-нибудь логической или нравственной потребностью или даже просто потребностью в атлетической тренировке тела. И все, что Ульрих назвал со временем эссеизмом и чувством возможного и фантастической – в отличие от педантической – точностью, все эти требования выдумывать историю, жить историей идей, а не мировой историей, овладевать тем, что никак не осуществимо вполне, и, в конце концов, может быть, жить так, словно ты не человек, а только персонаж книги, от которого отброшено все несущественное, чтобы остальное магически сомкнулось, – все эти версии его мыслей, враждебные реальности в своей необыкновенной афористичности, имели то общее, что они с несомненной и беспощадной страстью стремились повлиять на действительность.

Труднее было распознать, потому что они больше походили на тень и сон, связи в другом древе, образ которого принимала его жизнь. Основу тут составляло, пожалуй, какое-то первоначальное воспоминание о детском отношении к миру, о доверчивой открытости; жить это продолжало в чувстве, что когда-то ты видел просторной землей то, что обычно лишь наполняет горшок, в котором всходят убогие ростки морали. Несомненно, та, увы, несколько смешная история с майоршей была единственной попыткой достичь полного развития на этой мягкой теневой стороне его естества и одновременно началом спада, никогда уже потом не кончавшегося. Листья и ветки этого дерева колыхались с тех пор на поверхности, но само оно не показывалось, и только по таким признакам и было видно, что оно все-таки еще существует. Отчетливее всего эта бездеятельная половина его естества сказывалась в непроизвольной убежденности, что деятельная и предприимчивая половина полезна лишь временно, убежденности, омрачавшей эту деятельную половину, как тень. Во всех своих затеях – подразумевая под этим физические страсти в такой же мере, как и духовные, – он казался себе в итоге пленником подготовки, которой конца так и нет, и с годами поэтому чувство необходимости иссякло у его жизни, как масло в лампе. Его развитие явно разошлось по двум дорогам, одна была на виду, другая скрывалась в темноте, и состояние нравственного застоя, его осаждавшее и угнетавшее его, может быть, больше, чем нужно, объяснялось не чем иным, как тем, что ему никогда не удавалось соединить оба эти пути.

Вспоминая, что невозможность их соединения предстала ему в последний раз напряженностью отношений между литературой и действительностью, между метафорой и правдой, он вдруг понял теперь, что все это значило куда больше, чем просто случайное наитие в одном из извилистых, как никуда не ведущие дорожки, разговоров, которые он вел в последнее время с самыми неподходящими лицами. Ведь на всем протяжении человеческой истории можно различить эти два главных подхода к жизни – метафорический и однозначно прямолинейный. Однозначность – это закон трезвой мысли и трезвого поступка, одинаково действующий и в неоспоримом логическом выводе и в мозгу шантажиста, шаг за шагом загоняющего в угол свою жертву, и идет она, однозначность, от острых нужд жизни, которые привели бы к гибели, если бы событиям нельзя было придать однозначный вид. Метафора же – это та связь представлений, что царит во сне, та скользящая логика души, которой соответствует родство вещей в догадках искусства и религии; но и все имеющиеся в жизни обыкновенные симпатии и антипатии, всякое согласие и отрицание, восхищение, подчинение, главенство, подражание и все их противоположности, все эти разнообразные отношения человека с самим собой и природой, которые чисто объективными еще не стали, да и никогда, наверно, не станут, нельзя понять иначе как с помощью метафор. То, что называют высшей гуманностью, есть, несомненно, не что иное, как попытка слить воедино эти две великие половины жизни – метафору и правду, осторожно разъединив их сперва. Но, отделив в метафоре все, что, вероятно, могло бы быть правдой, от просто словесной пены, правды обычно приобретают немножко, а всю ценность метафоры сводят на нет; поэтому такое отделение было, может быть, и неизбежно в духовном развитии, но действие оно оказало такое же, как вываривание и уплотнение какого-либо вещества, внутренние силы и соки которого улетучиваются во время этого процесса облачком пара. Сегодня иногда нельзя отделаться от впечатления, что понятия и правила нравственной жизни – это только вываренные метафоры, вокруг которых клубятся невыносимо жирные кухонные пары гуманности, и если тут позволительно отступить от темы, то только чтобы отметить, что следствием этого неясно тяготеющего надо всем впечатления было и то, что наша эпоха должна была бы честно назвать своим уважением к подлости. Ведь сегодня лгут не столько от слабости, сколько от убежденности, что человек, справляющийся с жизнью, должен уметь лгать. Люди прибегают к грубой силе, потому что после долгих бесплодных разговоров однозначность насилия кажется избавлением, раскрепощением. Люди объединяются в группы, потому что послушание позволяет делать все, чего по собственному убеждению давно уже делать нельзя, и враждебность этих групп дарит людям неутомимую взаимность кровавой мести, тогда как любовь очень скоро уснула бы. К вопросу, добры люди или злы, это имеет гораздо меньшее отношение, чем к тому, что они потеряли связь между высоким и низким. И лишь еще одно противоречивое следствие этого разрыва – вычурность духовных украшений, которыми увешивает себя сегодня недоверие к духу. Сцепка мировоззрения с видами деятельности, почти не терпящими его, такими, например, как политика; всеобщая мания делать из каждой точки зрения сразу уж и позицию, а каждую позицию считать точкой зрения; потребность ревнителей любого оттенка повторять, снова и снова размножая ее вокруг себя, как в комнате с зеркальными стенами, одну-единственную, выпавшую им на долю мудрость, – все эти столь распространенные явления означают не то, чем им хотелось бы быть, не стремление к гуманности, а ее убыль. В целом создается впечатление, что из всех человеческих отношений надо прежде всего вновь полностью изъять душу, которая там не на месте; и в тот миг, когда Ульрих это подумал, он почувствовал, что его жизнь, если она вообще имела смысл, то только этот и никакого другого – что обе главные сферы человеческого существования сами представали в ней порознь и в противоборстве. Такие люди явно родятся сегодня, но они еще одиноки, а один он был не в состоянии заново собрать распавшееся. Он не строил себе иллюзий относительно ценности своих мыслительных экспериментов; хотя они никогда не пригоняли мысль к мысли без последовательности, но выходило это так, словно ты ставил стремянку на стремянку, а верх в результате качался в высоте, далекой-предалекой от естественной жизни. Он почувствовал к этому глубокое отвращение.

И, может быть, по этой причине он вдруг взглянул на Туцци. Туцци говорил. Словно открывшимися первым звукам утра ушами Ульрих услышал, как тот сказал:

– Не могу судить, отсутствуют ли сегодня великие человеческие и художественные свершения, как вы говорите; но смею утверждать одно: нигде внешняя политика не трудна так, как у нас. Можно в общем предвидеть, что политикой французов и в юбилейном году будет руководить идея реванша и колониальных владений, политикой англичан – игра на шахматной доске мира, как называют их манеру вести себя, наконец, политикой немцев – то, что они не всегда однозначно называют своим местом под солнцем. Но у нашей старой монархии потребностей нет, и поэтому никто не знает наперед, какие концепции могут нам к тому времени навязать!

Казалось, что Туцци хотел притормозить и предостеречь. Он говорил явно без иронического подтекста; аромат иронии исходил только из наивной деловитости, в сухой кожуре которой он выразил убеждение, что отсутствие земных потребностей – большая опасность. Ульриха это взбодрило, словно он раскусил кофейное зернышко. А Туцци тем временем еще больше утвердился в своем намерении предостеречь и довел свою речь до конца.

– Кто сегодня, – спросил он, – вообще решится осуществлять великие политические идеи?! В таком человеке должно быть что-то от преступника и несостоятельного должника! Ведь этого вы не хотите? Дипломатия на то и нужна, чтобы консервировать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации