Текст книги "Человек без свойств (Книга 1)"
Автор книги: Роберт Музиль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 60 страниц)
75. Генерал Штумм фон Бордвер смотрит на визиты к Диотиме как на приятное разнообразие в служебных обязанностях
Маленький толстый генерал снова засвидетельствовал Диотиме свое почтение. Хотя солдату в совете подобает скромная роль, начал он, он все же осмеливается пророчить, что государство – это сила самоутверждения в борьбе народов и что военная мощь, продемонстрированная в мирное время, отдаляет войну. Но Диотима сразу же перебила его.
– Господин генерал! – сказала она, дрожа от гнева. – Всяческая жизнь основана на мирных силах; даже деловая жизнь, если найти верный взгляд на нее, – это поэзия.
Маленький генерал озадаченно взглянул было на свою собеседницу, но тотчас приосанился.
– Ваше превосходительство, – согласился он (а чтобы понять это обращение, надо напомнить, что супруг Диотимы был начальником отдела, что начальник отдела в Какании был равен по рангу командиру дивизии, но что право на обращение «ваше превосходительство» имели только командиры дивизий, да и то лишь при исполнении служебных обязанностей; но поскольку солдат – это профессия рыцарская, в ней далеко не уйдешь, не называя их и вне службы «ваше превосходительство», и в духе рыцарского рвения «превосходительствами» именовали заодно уж и их супруг, не очень-то задумываясь над вопросом, когда же находятся на службе эти последние) – вот какие сложные ходы проделал в уме одним махом маленький генерал, чтобы первым же словом заверить Диотиму в том, что он безоговорочно с нею согласен и предан ей, и сказал: – Ваше превосходительство, вы предвосхитили мою мысль. При образовании комитетов военное министерство, само собой разумеется, нельзя было по политическим причинам принимать во внимание, но мы слышали, что это великое движение должно получить какую-то пацифистскую цель, – то ли, говорят, стать международной кампанией мира, то ли увенчаться дарованием дворцу в Гааге фресок нашей отечественной кисти? – и я могу заверить ваше превосходительство, что нам это в высшей степени приятно. Военных обычно ведь представляют себе неверно; не стану, конечно, утверждать, что какой-нибудь молоденький лейтенант не хочет войны, но все ответственные инстанции глубочайше убеждены в том, что сферу насилия, которую мы, увы, олицетворяем, следует соединить с духовными благами именно так, как это вы только что сказали, ваше превосходительство.
Он извлек из кармана брюк маленькую щеточку и несколько раз провел ею по своим усикам; то была скверная привычка, оставшаяся у него с кадетских времен, когда усы составляют еще долгожданную великую надежду, и сделал он это безотчетно. Уставившись своими большими карими глазами в лицо Диотиме, он пытался определить, какое действие произвели его слова. Диотима показала, что смягчилась, хотя никогда в его присутствии не смягчалась вполне, и соблаговолила проинформировать генерала о том, что произошло со дня великого заседания. Генерал выказал особый энтузиазм по поводу великого Собора, выразил свое восхищение Арнгеймом и высказал убежденность в том, что такая встреча окажет чрезвычайно благотворное действие.
– Ведь множество людей понятия не имеют, как мало порядка в делах духовных, – развил он свою мысль. – Я даже, с позволения вашего превосходительства, убежден, что большинство людей думают, будто всеобщий порядок день ото дня прогрессирует. Они видят порядок везде – на фабриках, в конторах, в железнодорожных расписаниях, в учебных заведениях; тут можно, пожалуй, с гордостью упомянуть и наши казармы, прямо-таки напоминающие на свой скромный лад дисциплину хорошего оркестра; словом, куда ни посмотришь, видишь порядок, порядок в движении пешеходов, транспорта, порядок налогового обложения, порядок церковный, порядок в делах коммерции, в чинах, правила поведения на балу, правила нравственности и так далее. Я, стало быть, убежден, что сегодня чуть ли не каждый считает нашу эпоху вершиной порядка. Нет ли и у вашего превосходительства в глубине души этого чувства? У меня, по крайней мере, оно есть. У меня, стало быть, стоит мне только ослабить внимание, сразу появляется чувство, что дух нового времени заключен именно в этом большем порядке и что империи Ниневии и Рима погибли, должно быть, из-за какой-то безалаберности. Думаю, что большинство людей так считают, предполагая про себя, будто прошлое стало прошлым в наказание, в отместку за что-то, что было не в порядке. Но это представление, конечно, обман, которому люди образованные не должны поддаваться. И в этом заложена, увы, необходимость силы и профессии солдата!
Генерал испытывал глубокое удовлетворение от такой беседы с этой умной молодой женщиной; это вносило приятное разнообразие в служебные обязанности. Но Диотима не знала, что ответить ему; наудачу она повторила:
– Мы ведь в самом деле надеемся собрать самых значительных людей, но и тогда задача останется трудной. Вы не представляете себе, как разнообразны предложения, которыми нас осаждают, а выбрать хочется лучшее. Но вы, генерал, сказали «порядок». Соблюдая порядок, трезво взвешивая, сравнивая и проверяя, никогда ничего не добьешься; решение должно быть молнией, пламенем, интуицией, синтезом! Если взглянуть на историю человечества, то она не являет нам логического развития, а напоминает поэзию своими озарениями, смысл которых выясняется лишь задним числом!
– Не обессудьте, ваше превосходительство, – отвечал генерал, – солдат мало что смыслит в поэзии; но если кто-либо может дать движению пламя и молнию, то это вы, ваше превосходительство, и старый офицер это понимает!
76. Граф Лейнсдорф проявляет сдержанность
В общем-то, этот толстый генерал был человек вполне светский, хотя и наносил визиты без приглашения, и Диотима поведала ему больше, чем собиралась. Если тем не менее в нем что-то пугало и заставляло ее потом сожалеть о своей любезности, то причиной тому был, собственно, не он сам, а, как объясняла себе Диотима, ее старый друг граф Лейнсдорф. Уж не ревновал ли его сиятельство? А если да, то кого? Хотя Лейнсдорф каждый раз удостаивал Собор своего кратковременного присутствия, он явно не благоволил к нему так, как того ждала Диотима. Его сиятельство питал резко выраженную неприязнь к чему-то, что он называл «сплошной литературой». Это было понятие, связывавшееся для него с евреями, газетами, охочими до сенсаций книготорговцами и либеральным, бессильно болтливым, творящим за деньги буржуазным духом, и словосочетание «сплошная литература» стало прямо-таки любимым его речением. Каждый раз, когда Ульрих готовился прочесть ему поступавшие с почтой предложения, среди которых находились всевозможные призывы двинуть мир вперед или назад, он теперь отбивался теми словами, что употребляет всякий, когда узнает о существовании наряду с его собственными намерениями намерений всех прочих людей, он говорил: «Нет, нет, на сегодня у меня намечено кое-что важное, а это ведь все сплошная литература!» Он думал тогда о полях, о крестьянах, о сельских церковках и о том прочно, как снопы на жнивье, связанном рукою Божьей порядке, в котором столько прекрасного, здорового и полезного, хотя он порой и мирится с винокурнями в поместьях, чтобы идти в ногу со временем. А при этой спокойной широте взгляда стрелковые кружки и молочно-производственные товарищества кажутся, несмотря на всю их неуместность, ячейками твердого порядка и прочной связи; и если они находят нужным выдвинуть на мировоззренческой основе какое-то требование, то оно, так сказать, имеет преимущество зарегистрированной в поземельном кадастре духовной собственности перед требованиями, рожденными умом какого-либо частного лица. Вот почему, когда Диотима хотела серьезно поговорить с графом Лейнсдорфом о том, что она узнала от великих умов, тот обыкновенно держал в руке или извлекал из портфеля петицию какого-нибудь союза из семи болванов и заявлял, что в мире реальных забот эта бумажка весит больше, чем выдумки гениев.
Это был дух, подобный тому, за какой начальник отдела Туцци хвалил архивы своего министерства, которые официально не признавали существования Собора, но самым серьезным образом относились к любому блошиному укусу последней провинциальной газетки; и в таких заботах у Диотимы не было никого, кому бы она могла довериться, кроме Арнгейма. Но как раз Арнгейм брал его сиятельство под защиту. Это он, Арнгейм, объяснял ей спокойную широту взглядов этого вельможи, когда она жаловалась на проявляемое графом Лейнсдорфом пристрастие к стендовым стрелкам и молочнопроизводственным товариществам.
– Его сиятельство верит в направляющую силу почвы и времени, – растолковывал он серьезно. – Поверьте мне, это идет от владения землей. Почва упрощает, подобно тому как она очищает воду. Даже я, находясь в своем очень скромном имении, каждый раз ощущаю это воздействие. Подлинная жизнь дает простоту. – И, немного помедлив, прибавлял: – Его сиятельство в своей немелочности еще крайне терпим, чтобы не сказать: рискованно снисходителен…
Поскольку эта сторона ее сиятельного покровителя была для Диотимы новостью, взгляд ее оживился.
– Не стану с уверенностью утверждать, – продолжал Арнгейм многозначительно, – что граф Лейнсдорф замечает, как ваш кузен в роли секретаря посрамляет его доверие – конечно, только в идеологическом смысле, добавлю сразу, – своим скепсисом в отношении великих планов и насмешливым саботажем. Я опасался бы, что его влияние на графа Лейнсдорфа неблагоприятно, если бы этот истинный пэр не сжился с великими традиционными чувствами и идеями настолько прочно, что, вероятно, может позволить себе такое доверие.
Это была сильная и заслуженная аттестация Ульриха, но Диотима не обратила на нее особого внимания, находясь под впечатлением другой части арнгеймовского высказывания, по смыслу которой поместьями можно было владеть не как помещик, а для психического массажа; она нашла это великолепным и дала волю воображению, представив себя супругой в таком поместье.
– Я иногда восхищаюсь тем, – сказала она, – с какой снисходительностью судите вы о его сиятельстве! Ведь это же, в конце концов, уходящий в прошлое период истории?
– Да, конечно, – отвечал Арнгейм, – но простые добродетели, которые так образцово развила эта каста, мужество, рыцарственность и самодисциплина, всегда сохранят свою ценность. Одним словом, аристократ! Я научился все больше ценить аристократизм и в деловой жизни.
– Значит, аристократ – это почти как стихи? – спросила Диотима задумчиво.
– Вы сказали замечательную вещь! – подтвердил ее друг. – В этом тайна полнокровной жизни. Руководствуясь одним только разумом, нельзя ни быть нравственным, ни заниматься политикой. Разума недостаточно, решающие дела творятся помимо него. Люди, достигшие чего-то великого, всегда любили музыку, стихи, форму, дисциплину, религию и рыцарственность. Я даже осмелюсь утверждать, что только люди, которые это любят, знают счастье! Ибо это и есть те, не поддающиеся, как говорится, учету факторы, что составляют настоящего аристократа, настоящего мужчину, и даже в восхищении толпы актером можно различить непонятный остаток всего этого. Но возвращаюсь к вашему кузену. Неверно, конечно, что люди делаются консервативнее, когда они просто слишком разленятся для разгула, нет, все мы рождаемся революционерами, но в один прекрасный день замечаешь, что просто хороший человек, каковы бы ни были его умственные способности, человек, стало быть, надежный, веселый, храбрый, верный, не только доставляет тебе неслыханное наслаждение, но и есть то реальное земное вещество, в котором заключена жизнь. Это мудрость подержанная, но она означает решающее изменение вкуса, переход от вкуса юности, направленного, разумеется, на экзотику, к вкусу зрелого человека. Я многим восхищаюсь в вашем кузене, а если это сказано слишком сильно, ибо отвечать можно далеко не за все, что он говорит, то я, пожалуй, сказал бы, что люблю его, ибо в нем есть что-то необычайно свободное и независимое при всей его внутренней жесткости и странности; этим-то сочетанием свободы и внутренней жесткости он, может быть, и обаятелен, но человек он опасный из-за своей инфантильной моральной экзотичности и своего развитого ума, который всегда ищет приключений, не зная, что, собственно, толкает его к ним.
77. Арнгейм как друг журналистов
Диотиме то и дело представлялся случай наблюдать на примере Арнгейма не поддающиеся учету факторы поведения.
Так, в частности, по его совету на заседания Собора (как несколько глумливо окрестил «Комитет по выработке директив в связи с семидесятилетием правления его величества» начальник отдела Туцци) иногда приглашались и представители крупных газет, и Арнгейм, хотя он присутствовал только в качестве неофициального гостя, пользовался у них таким вниманием, что всякая другая знаменитость оставалась в тени. Ибо по какой-то не поддающейся учету причине газеты – это не лаборатории и опытные станции духа, чем они, ко всеобщему благу, могли бы быть, а обычно склады и биржи. Платон – возьмем его для примера, поскольку его наряду с десятком других называют величайшим мыслителем, – Платон, если бы он еще жил, наверняка был бы в восторге от мира газет, где каждый день можно сотворить какую-нибудь новую идею, заменить ее другой или утончить, где со всех концов света со скоростью, о какой он понятия не имел, стекаются новости и штаб демиургов готов тотчас же проверить, сколько содержится в них ума и реальности. Редакцию газеты он принял бы за тот «топос ураниос», небесное место идей, наличие которого он описал так убедительно, что и поныне все лучшие люди, когда они говорят со своими детьми или служащими, – идеалисты. И конечно, появись вдруг Платон сегодня в какой-нибудь редакции и докажи, что он действительно тот великий писатель, который умер больше чем две тысячи лет назад, он вызвал бы этим сенсацию и получил бы самые выгодные предложения. Окажись он потом в состоянии написать за три недели целый том философских путевых заметок и еще несколько тысяч своих широкоизвестных коротких рассказов, кое-что из своих старых произведений экранизировать, то ему, несомненно, долгое время жилось бы отлично. Но как только злободневность его возвращения прошла бы, а господин Платон все-таки пожелал бы реализовать одну из своих известных идей, которые целиком так и не осуществились, главный редактор предложил бы ему разве что писать иногда статеечки об этом для литературного приложения газеты (но как можно свободнее и живее, не таким тяжеловесным стилем, учитывая круг читателей), а заведующий литературным отделом прибавил бы, что такой материал он сможет печатать, увы, не чаще чем раз в месяц, потому что надо ведь считаться и со множеством других талантов. И у обоих редакторов было бы потом чувство, что они очень много сделали для человека, который хоть и является Нестором европейских публицистов, но все-таки поотстал и по актуальности не идет ни в какое сравнение с таким, например, автором, как Пауль Арнгейм.
Что же касается Арнгейма, то он, конечно, никогда бы с этим не согласился, потому что тем самым было бы оскорблено его благоговение перед всем великим, но во многих отношениях он нашел бы это очень понятным. Сегодня, когда говорят наперебой все что угодно, когда пророки и жулики употребляют одинаковые выражения, разве что с маленькими различиями, вникать в которые ни у одного занятого человека нет времени, когда редакциям все время надоедают какими-то гениями, очень трудно верно определить ценность человека или идеи; полагаться можно, собственно, только на слух, чтобы судить, когда бормотанье, верещанье и шарканье перед дверью редакции достаточно громки, чтобы впустить их внутрь как голос общественности. С этого момента, правда, гений вступает в другое состояние. Он уже не пустяк, занимающий литературную или театральную критику, чьи противоречия читатель, какого желает себе газета, принимает всерьез не больше, чем детскую болтовню, нет, он переходит в ранг факта со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Глупые энтузиасты не видят отчаянной потребности в идеализме, за этим таящейся. Мир пишущих и обязанных писать полон великих слов и понятий, которые потеряли свои предметы. Эпитеты великих людей и восторги живут дольше, чем поводы к ним, и поэтому множество эпитетов остается в излишке. Когда-то один значительный человек создал их для другого значительного человека, но оба давно мертвы, а пережившие их понятия надо как-то применять. Поэтому к определениям все время подыскивают человека. «Могучая полнота» Шекспира, «универсальность» Гёте, «психологическая глубина» Достоевского и всякие другие понятия, оставленные долгим развитием литературы, сотнями застревают в головах пишущей братии, и та просто из-за затоваривания эпитетов называет сегодня уже какого-нибудь теннисного стратега «глубоким» или какого-нибудь модного стихотворца «великим». Понятно, что она благодарна, когда может пристроить к кому-нибудь без потерь накопившиеся у нее слова. Но этот кто-нибудь должен быть человеком, чье значение есть уже факт, благодаря чему всем понятно, что слова эти приложить к нему можно, неважно, к какому именно месту. И таким человеком был Арнгейм; ибо Арнгейм был Арнгеймом, в Арнгейме присутствовал Арнгейм, будучи наследником своего отца, он уже родился как событие, и не могло быть сомнения в актуальности того, что он говорил. Ему достаточно было сделать лишь небольшое усилие и сказать что-нибудь, что при наличии доброй воли можно было найти значительным. И Арнгейм сам сформулировал это в виде очень верного правила. «Большая часть реального значения человека заключена в его способности сделать себя понятным своим современникам», – говорил он.
Итак, он и на сей раз отлично поладил с газетами, им завладевшими. Он только посмеивался над честолюбивыми финансистами и политиками, предпочитавшими покупать целые леса газет, чтобы держать прессу в своих руках; эта попытка влиять на общественное мнение казалась ему такой же грубой и малодушной, как мужчина, который предлагает женщине за ее любовь деньги, хотя все может получить гораздо дешевле, разволновав ее воображение. Он ответил журналистам, расспрашивавшим его насчет Собора, что самый факт такой встречи доказывает ее глубокую необходимость, ибо в мировой истории не происходит ничего неразумного, и этим он так угодил их профессиональному вкусу, что его слова были приведены во многих газетах. Это, если присмотреться получше, было и правда хорошее изречение. Ведь людям, которые придают важность всему, что происходит, непременно стало бы очень не по себе, если бы они не были убеждены, что на свете не происходит ничего неразумного; но, с другой стороны, они, как известно, скорее прикусят себе язык, чем придадут чему-либо слишком большую важность, если даже это как раз сама значительность. Щепотка пессимизма в заявлении Арнгейма очень помогла придать этому предприятию солидное достоинство, а то обстоятельство, что он иностранец, можно было теперь истолковать как интерес всей заграницы к невероятно любопытным духовным процессам в Австрии.
Другие знаменитости, участвовавшие в Соборе, не обладали таким же бессознательным даром нравиться прессе, но этот эффект они заметили; а поскольку друг о друге знаменитости вообще знают мало и в поезде вечности, везущем их всех вместе, видят друг друга по большей части лишь в вагоне-ресторане, то особый общественный вес, приобретенный Арнгеймом, подействовал без проверки и на них, и хотя он по-прежнему не появлялся на заседаниях всех назначенных комитетов, в Соборе ему сама собой досталась роль центральной фигуры. Чем дальше продвигалась эта ассамблея, тем ясней становилось, что он подлинная ее сенсация, хотя для этого он ничего, по сути, не делал, кроме того, может быть, что и в беседах со знаменитыми сорадетелями выражал мнение, которое можно было истолковать как великодушный пессимизм, в том смысле, что от Собора вряд ли следует чего-либо ждать, но, с другой стороны, такая благородная задача сама по себе уже требует от тебя всей отпущенной тебе веры и самоотверженности. Такой деликатный пессимизм завоевывает доверие и среди великих умов; ибо по каким-то причинам представление, что ум сегодня вообще никогда не добивается настоящего успеха, приятнее, чем представление, что ум одного из коллег такого успеха добился, и сдержанный отзыв Арнгейма о Соборе можно было понимать как согласие с более приятным.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.