Электронная библиотека » Роберт Музиль » » онлайн чтение - страница 38


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 01:33


Автор книги: Роберт Музиль


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 60 страниц)

Шрифт:
- 100% +
92. Из правил поведения богатых людей

Такое внимание и восхищение, какое встретил Арнгейм, сделало бы другого человека, может быть, недоверчивым и неуверенным; он мог бы вообразить, что обязан ими своим деньгам. Арнгейм же считал недоверие признаком неблагородных мыслей, которые человек его уровня вправе позволить себе только на основании недвусмысленной коммерческой информации, а кроме того, он был убежден, что богатство – это свойство характера. Каждый богач считает богатство свойством характера. Каждый бедняк тоже. Все на свете втихомолку в этом убеждены. Только логика доставляет некоторые затруднения, утверждая, что обладание деньгами, возможно, и дает определенные свойства, но само оно никак не может быть человеческим свойством. То, что мы видим, уличает логику во лжи. Любой человеческий нос непременно и сразу же чувствует тот нежный аромат независимости, привычки повелевать, привычки выбирать всюду самое лучшее, легкого презрения к миру и постоянного сознания неотъемлемой от власти ответственности, который идет от большого и верного дохода. По внешности такого человека видно, что его питают и ежедневно обновляют отборные силы мира. Деньги циркулируют у его поверхности, как сок в цветке; тут нет никакого заимствования свойств, никакого приобретения привычек, ничего косвенного, полученного из вторых рук: лиши его текущего счета и кредита – и у богатого человека не просто не будет денег, а сам он станет в тот день, когда это поймет, увядшим цветком. Так же непосредственно, как прежде свойство богатства, в нем станет видно теперь любому неописуемое свойство ничтожности, пахнущее гарью неуверенности, ненадежности, беспомощности и бедности. Богатство есть, стало быть, личное и простое свойство, которое нельзя разложить, не уничтожив его.

Но следствия и функции этого редкого свойства чрезвычайно запутанны, и нужна большая душевная сила, чтобы овладеть ими. Только те, у кого нет денег, представляют себе богатство мечтой; те, кто им обладает, твердят, наоборот, при каждой возможности, когда встречаются с людьми, которые не обладают им, что это большая обуза. Арнгейм, например, часто размышлял о том, что, в сущности, любой заведующий техническим или коммерческим отделом его фирмы куда как превосходит его специальными знаниями, и ему каждый раз приходилось уверять себя, что мысли, знание, верность, талант, осмотрительность и тому подобное – это, если взглянуть с точки зрения достаточно высокой, свойства такие, которые можно купить, потому что их на свете сколько угодно, тогда как способность пользоваться ими предполагает свойства, имеющиеся лишь у тех немногих, кому уж выпало родиться и вырасти наверху. Другая, не меньшая, трудность для богатых людей состоит в том, что все хотят от них денег. Деньги не имеют значения, верно, и тысяча-другая или десять тысяч марок – это такая вещь, наличия или отсутствия которой человек богатый не ощущает. И богатые люди любят при каждой возможности уверять, что деньги не меняют ценности человека; они хотят этим сказать, что они и без денег стоили бы того же, что и теперь, и всегда обижаются, когда их не так понимают. К сожалению, это нередко случается с ними как раз при общении с людьми одухотворенными. У таких удивительно часто нет денег, а есть только планы и талант, но они не чувствуют из-за этого никакой своей неполноценности и находят самым естественным попросить богатого друга, для которого деньги не имеют значения, поддержать их для какой-нибудь хорошей цели своим избытком. Они не понимают, что этот богатый друг хочет поддержать их своими идеями, своим умением и личной своей привлекательностью. Кроме того, такой просьбой его заставляют идти против природы денег, ибо она требует умножения в точности так же, как природа животного стремится к продолжению рода. Можно вложить деньги в скверное предприятие, тогда они погибнут на поле денежной чести; можно купить на них новый автомобиль, хотя старый еще почти новехонек, можно останавливаться вместе со своими лошадьми для игры в поло в самых дорогих отелях международных курортов, учреждать скаковые призы и премии за произведения искусства, можно истратить на сотню гостей за один вечер сумму, на которую сто семей могли бы жить целый год, – делая все это, ты швыряешь деньги в окно, как бросает сеятель семя, и они возвращаются через дверь умножившись. Но раздавать их потихоньку на такие цели и таким людям, от которых им не будет никакой пользы, – это можно сравнить только с вероломным убийством денег. Вполне возможно, что цели эти хороши, а люди эти ни с кем не сравнимы; тогда следует содействовать им всеми средствами, только не денежными. Таково было правило Арнгейма, и, твердо ему следуя, он снискал себе славу творческого и деятельного участия в духовном развитии своего времени.

Арнгейм мог также сказать о себе, что он думает как социалист. И многие богатые люди думают как социалисты. То, чему они обязаны своим капиталом, они вполне согласны признать законом природы и твердо убеждены, что не собственность придает значение человеку, а человек – собственности. Они спокойно дискутируют о том, что в будущем, когда их не станет, собственность исчезнет, и во мнении, что они близки к социализму, утверждаются еще и благодаря тому, что в убежденном ожидании все равно неминуемого переворота многие ярко выраженные социалисты якшаются, пока суд да дело, больше с богатыми, чем с бедными. Так можно продолжать долго, если описывать все функции денег, подвластные Арнгейму. То-то и оно, что экономическую деятельность нельзя отделить от других видов умственной деятельности, и, естественно, он, кроме советов, давал и деньги своим друзьям-интеллектуалам и художникам, если они настоятельно просили об этом; но давал не всегда и никогда не давал много. Они уверяли его, что ни к кому в мире, кроме него, не смогли бы обратиться с такой просьбой, потому что только он обладает еще и нужными для этого свойствами ума, и он верил им, будучи убежден, что потребность в капитале пронизывает все человеческие отношения и так же естественна, как потребность в воздухе. С другой стороны, он потрафлял и их мнению, что деньги – это духовная сила, применяя таковую лишь с деликатной сдержанностью.

И почему вообще тобой восхищаются и тебя любят? Не есть ли это почти неразрешимая тайна, круглая и хрупкая, как яйцо? Истиннее ли любят тебя, если любят за усы, чем если тебя любят за автомобиль? Более ли личный характер носит любовь, которую ты вызываешь как загорелый сын юга, чем любовь, которую вызываешь тем, что ты сын крупнейшего предпринимателя? В те времена, когда почти все следовавшие за модой мужчины гладко брились, Арнгейм, совсем как прежде, носил маленькую острую бородку и коротко остриженные усы: слабое, внешнее и все же неотъемлемое от него ощущение их на его лице по каким-то ему самому неясным причинам всегда, когда он слишком самозабвенно витийствовал перед увлеченными слушателями, приятно напоминало ему о его деньгах.

93. Даже с помощью физической культуры к штатскому уму подступиться трудно

Генерал уже долгое время сидел на одном из стульев, подвинутых к стенам вокруг площадки для интеллектуальных состязаний, рядом находился его «покровитель», как он любил называть Ульриха, а между ними был незанятый стул, на котором стояли два освежающих бокала, захваченных ими в буфете. Из-за сидячего положения голубой мундир генерала топорщился, морщась над животом, как нахмуренный лоб. Оба молчали и слушали разговор, который шел перед ними.

– Игра Бопре, – сказал кто-то, – просто гениальна. Я видел его игру летом здесь, а до того зимой на Ривьере. Когда он делает ошибку, его выручает счастье. Он даже часто делает ошибки, его игра по своей структуре противоречит настоящей теории тенниса. Но этому игроку милостью Божией обычные законы не писаны.

– Я предпочитаю научный теннис интуитивному, – возразил кто-то. – Вот, например, Брэддок. Совершенства, может быть, вообще нет на свете, но Брэддок близок к нему.

Первый собеседник ответил:

– Гениальность Бопре, его сумбурность, его гениальная хаотичность достигают вершин, когда теория не срабатывает!

Третий:

– «Гениальность», может быть, слишком сильное слово.

– А как вы это назовете? Это гениальность в самый невероятный момент внушает человеку, как правильно поступить с мячом.

– Я сказал бы даже, – пришел на помощь брэддокианец, – что личность непременно дает себя знать, держит ли рука ракетку или судьбы народов.

– Нет-нет, «гениальность» – это чересчур! – протестовал третий.

Четвертый был музыкант. Он сказал:

– Вы совершенно неправы. Вы не учитываете прагматического мышления, заключенного в спорте, потому что явно привыкли переоценивать логическо-систематическое. Это устарело примерно так же, как предрассудок, будто музыка эмоционально обогащает, а спорт воспитывает волю. Но всякое свершение в сфере чистого движения настолько магично, что человек не может вынести его, если он не защищен; вы можете наблюдать это в кино, когда нет музыки. А музыка – это внутреннее движение, она стимулирует кинетическое воображение. Кто уловил магическую сторону музыки, тот, ни на секунду не задумавшись, признает за спортом гениальность. Только наука лишена гениальности, это акробатика ума!

– Значит, я прав, – сказал приверженец Бопре, – если отказываю в гениальности научной игре Брэддока.

– Вы не учитываете, – защитил Брэддока его приверженец, – что исходить тут нужно из обновленного, пересмотренного понятия «наука»!

– Кто из них, собственно, побивает другого? – спросил кто-то.

Никто этого не знал; они уже не раз побеждали друг друга, но точных цифр никто не помнил.

– Спросим-ка Арнгейма! – предложил кто-то.

Группа разбрелась. Молчание на трех стульях продолжалось. Наконец генерал Штумм задумчиво сказал:

– Прости, я все время слушал, но ведь все это, за исключением музыки, можно, наверно, сказать и о полководце, на счету которого много побед? Почему, собственно, теннисиста они считают гением, а полководца варваром?

С тех пор как его покровитель посоветовал ему подействовать на Диотиму физической культурой, он неоднократно размышлял о том, как воспользоваться, несмотря на свою органическую антипатию к ней, этим многообещающим подступом к штатскому комплексу идей, но трудности, как он, увы, каждый раз убеждался, были и на этом пути необычайно велики.

94. Ночи Диотимы

Диотима удивлялась явной расположенности Арнгейма ко всем этим людям, ибо состояние ее чувств очень уж соответствовало тому, что она несколько раз выражала замечанием, что мировые дела не более чем un peu de bruit autour de notre âme.

Ей становилось порой не по себе, когда она оглядывалась вокруг и видела свой дом наполненным аристократией мирской и духовной. От истории ее жизни остался только величайший контраст между низким и высоким, между ее положением девушки, в котором было так много рабской мелкобуржуазной ограниченности, и теперешним, ослепляющим душу успехом. И, стоя уже на головокружительно узкой ступеньке, она чувствовала потребность сделать еще один шаг в ожидании, что поднимется еще выше. Неопределенность привлекала ее. Она боролась с решением вступить в жизнь, где деятельность, ум, душа и мечта едины. Она, в сущности, уже не беспокоилась о том, что идея, которая увенчала бы параллельную акцию, так и не показывается; всемирная Австрия тоже стала ей безразличнее; даже тот факт, что, оказывается, на каждый великий проект, рожденный человеческим умом, найдется свой контрпроект, уже не приводил ее в ужас. Ход вещей там, где они обретают важность, перестает быть логичным; скорей он напоминает молнию и огонь, и Диотима привыкла к тому, что не способна что-либо думать о величии, окруженной которым она себя чувствовала. Ее бы воля – она отставила бы свою акцию и вышла замуж за Арнгейма; так маленькой девочке все трудности нипочем, когда она отмахивается от них и бросается на грудь отцу. Но ее удерживал несказанный внешний рост ее деятельности. Она не находила времени решиться. Внешняя цепь событий и внутренняя тянулись бок о бок по-прежнему двумя независимыми рядами, и попытки связать их были тщетны. Это было так же, как в ее браке, который продолжал тянуться даже как бы счастливее, чем прежде, а духовная его сторона сходила на нет.

По ее характеру Диотиме надо было бы откровенно договорить с супругом; но ей было нечего сказать ему. Любила ли она Арнгейма? Ее отношению к нему можно было дать столько названий, что и это, весьма тривиальное, тоже, в виде исключения, попадалось среди ее мыслей. Они еще даже не целовались, а предельного слияния душ Туцци не понял бы, даже если бы ему признались в нем. Диотима порой сама удивлялась тому, что больше ничего такого, о чем можно было бы рассказать, между нею и Арнгеймом не происходило. Но она так и не избавилась полностью от привычки порядочной девушки честолюбиво взирать снизу вверх на старших мужчин, и нечто если не в буквальном, то хоть в повествовательном смысле осязаемое она могла представить себе скорей уж с кузеном, казавшимся ей моложе ее самой и немного презираемым ею, чем с человеком, которого она любила и который так умел это ценить, когда она находила выход своим чувствам в общих замечаниях высокого духовного уровня. Диотима знала, что надо упасть, потеряв голову, в измененный до основания уклад жизни и проснуться в новых своих четырех стенах, не помня толком, как ты в них очутилась, но она чувствовала себя подверженной влияниям, сохранявшим ее бдительность. Она была не совсем свободна от неприязни, которую средний австриец ее времени питал к брату германцу. Неприязнь эта в своей классической, теперь уже редкой форме примерно соответствовала представлению, наивно прикреплявшему почитаемые головы Гёте и Шиллера к телам, которые, питаясь клейкими пудингами и подливками, усвоили что-то от их бесчеловечного естества. И как ни велик был успех Арнгейма в ее кругу, от нее не ускользнуло, что после первой поры удивленности возникло и какое-то сопротивление, не принимавшее, правда, никакой четкой формы и не заявлявшее о себе открыто, но подспудно делавшее ее неуверенной и заставлявшее сознавать разницу между ее собственной позицией и сдержанностью многих, на кого она вообще-то привыкла ориентироваться в своем поведении. Национальные же антипатии представляют собой обычно не что иное, как антипатию к себе самому, извлеченную из темных глубин собственных противоречий и прикрепленную к подходящей жертве, а это дело старое, и идет оно еще от тех древних времен, когда врач палочкой, которую он объявил местопребыванием демона, вынимал болезнь из тела больного. То обстоятельство, что ее любимый – пруссак, смущало, стало быть, вдобавок ко всему прочему, сердце Диотимы еще и такими страхами, которых она толком и вообразить себе не могла, и на то были, пожалуй, резоны, если она называла страстью это неопределенное состояние, так резко отличавшееся от немудреной грубости супружеской жизни.

У Диотимы были бессонные ночи; в эти ночи она колебалась между прусским магнатом промышленности и австрийским начальником отдела. Преображенная полусном, проходила мимо нее великая, блистательная жизнь Арнгейма. Рядом с любимым человеком летела она по небу новых почестей, но небо это было неприятной прусской голубизны. Тем временем желтое тело начальника отдела Туцци лежало еще среди черной ночи рядом с ее телом. Она чувствовала это лишь смутно, как некий черно-желтый символ старой каканской культуры, хотя таковой у него было немного. За этим был барочный фасад дворца графа Лейнсдорфа, ее сиятельного друга; близость Бетховена, Моцарта, Гайдна, принца Евгения витала вокруг этого, как ностальгия, которой уже томишься, еще не убежав из дому. Диотима не могла так сразу решиться выйти вон из этого мира, хотя она чуть ли не ненавидела своего супруга поэтому. В ее красивом, большом теле душа была беспомощна, как в широкой цветущей стране.

«Я не должна быть несправедлива, – говорила себе Диотима. – Службист и работник, наверно, уже не может быть чутким, широким и восприимчивым человеком, но в молодости у него, вероятно, была такая возможность. – Она вспоминала часы досвадебной поры, хотя и тогда начальник отдела Туцци уже не был юнцом. – Усердием и верностью долгу добился он своего положения, – думала она добродушно, – ему-то ведь невдомек, что платой за это была жизнь его личности».

После своей победы в свете она думала о своем супруге снисходительнее, и поэтому мысли ее сделали еще одну уступку. «Нет чистых рационалистов и утилитаристов; каждый начинает с того, что живет живой душой, – размышляла она. – Но повседневность засасывает его, обыденные страсти сжигают его, как пожар, а холодный мир вызывает в нем тот холод, в котором замерзает его душа». Может быть, она была слишком скромна, чтобы вовремя упрекнуть его за это построже. Это было так грустно. Ей казалось, что она никогда не отважится вовлечь начальника отдела Туцци в скандал развода, скандал, который для человека, так слившегося со своей службой, был бы величайшим ударом.

«Уж лучше неверность!» – сказала она вдруг.

Неверность – с этой мыслью Диотима уже некоторое время жила.

Это неплодотворное понятие – исполнять свой долг там, куда ты поставлен; тратить огромные силы ни на что; подлинный долг – найти свое место и сознательно создавать обстоятельства! Если уж она обрекла себя на то, чтобы не покидать своего супруга, то ее несчастье могло быть бесполезным, а могло быть и плодотворным, и ее долгом было решиться. До сих пор, однако, Диотима никогда не забывала о том неблаговидном потаскушестве и некрасивом легкомыслии, которым отдавали все известные ей по рассказам супружеские измены. Она никак не могла представить себя самое в таком положении. Дотронуться до дверной ручки снятой для свиданий квартиры – это было для нее все равно что погрузиться в помойную яму. Шурша юбками, прошмыгивать вверх по чужим лестницам – против этого протестовало какое-то нравственное спокойствие ее тела. Поцелуи наспех претили ее натуре в точности так же, как мимолетные, порхающие слова любви. Скорее она была за катастрофы. Последние встречи, застревающие в горле прощальные слова, глубокие конфликты между долгом возлюбленной и матери – это куда больше отвечало ее задаткам. Но из-за бережливости супруга детей у нее не было, а трагедии надлежало как раз избегнуть. Поэтому она решила, если дело дойдет до того, следовать образцу Ренессанса. Любовь, которая живет с кинжалом в сердце. Точно она этого себе не представляла, но это было, несомненно, что-то величавое; с разрушенными колоннами, над которыми летят тучи, на заднем плане. Вина и преодоление чувства вины, радость, искупленная страданием, – вот чем дышала эта картина, наполняя Диотиму неслыханным, благоговейным восторгом. «Где человек находит высочайшие свои возможности, где силы его разворачиваются полнее всего, там его место, – думала она, – ибо там он одновременно способствует глубочайшему усилению жизни вообще!»

Она смотрела, насколько это позволяла ночь, на своего супруга. Как глаз не воспринимает ультрафиолетовых лучей спектра, так этот рассудочный человек вообще не заметил бы иных духовных реальностей!

Начальник отдела Туцци дышал, ничего не подозревая, спокойно и безмятежно, убаюканный мыслью, что за восемь часов его заслуженной умственной отключенности в Европе не может произойти ничего важного. Это спокойствие неизменно производило впечатление и на Диотиму, и тогда она не раз думала: отказаться! Прощание с Арнгеймом, великие, благородные слова страдания, потрясающее небеса смирение, бетховенская разлука – сильная мышца ее сердца напрягалась от таких требований. Трепетные, по-осеннему блестящие беседы, полные печали далеких синих гор, наполняли будущее. Но отказ и двуспальная супружеская кровать?! Диотима приподнялась с подушек, ее черные волосы взлохматились. Сон начальника отдела Туцци больше уже не был сном невинности, а был сном змеи, в утробе которой – проглоченный кролик. Еще немного – и Диотима разбудила бы его и ввиду этого нового вопроса крикнула бы ему в лицо, что она должна, должна, что она хочет уйти от него! Такое бегство в истерику можно было бы при ее двойственном положении легко понять; но ее тело было слишком здоровым для этого, она чувствовала, что на близость Туцци оно просто не отвечало крайним возмущением. Перед этим отсутствием возмущения она испытывала тихий ужас. Тщетно пытались тогда потечь по ее щеке слезы, но, как ни странно, именно в этом состоянии мысль об Ульрихе бывала для нее известным утешением. Вообще-то она никогда не думала о нем в это время, но в его странных словах о желании отменить реальность и о том, что Арнгейм переоценивает таковую, был какой-то непонятный, какой-то смутный дополнительный тон, который Диотима в свое время пропустила мимо ушей, но который снова всплывал в эти ночи. «Ведь это не означает ничего другого, кроме того, что не надо так уж беспокоиться о том, что будет, – говорила она себе с досадой. – Это самое обычное дело на свете!» И, переводя эту мысль так плохо и просто, она знала, что чего-то в ней не понимала, и отсюда-то и шло успокоение, которое, как снотворное, парализовало ее отчаяние вместе с ее сознанием. Время отлетало как темная тень, она утешалась тем, что отсутствие у нее длительного отчаяния можно каким-то образом найти и похвальным, но более ясным это уже не становилось.

Ночью мысли текут то на свету, то сквозь сон, как вода в карсте, и, когда они через какое-то время опять спокойно выходили наружу, у Диотимы бывало впечатление, что предшествующее их бурленье ей просто приснилось. Речушка, кипевшая за темным горным массивом, была не той же рекой, что тихий поток, в который Диотима в конце концов вплывала. Гнев, отвращение, отвагу, страх уносило течением, таких чувств не должно было быть, их не было: в битвах душ виноватых нет! Ульрих тоже оказывался тогда снова забыт. Ибо теперь налицо были только последние тайны, вечная тоска души. Их нравственность не заключена в наших поступках. Не заключена она ни в движениях сознания, ни в движениях страсти. Страсти тоже только un peu de bruit autour de notre âme. Можно завоевывать и терять целые царства, а душа не пошевелится, и можешь ничего не делать, чтобы достичь своей судьбы, а она порой растет из глубины твоего естества, тихо и ежедневно, как песня сфер. Диотима лежала тогда без сна, с ясной, как ни в какой другой час, головой, но полная доверия. Эти мысли с их ускользавшей от глаз конечной точкой имели то преимущество, что очень скоро усыпляли ее даже в самые бессонные ночи. Бархатным видением, чувствовала она, сливалась ее любовь с бесконечной, уходящей за звезды, неотделимой от нее, неотделимой от Пауля Арнгейма темнотой, к которой никакими планами и намерениями прикоснуться нельзя. Она едва успевала потянуться к стакану с подслащенной водой, всегда стоявшему наготове на ночном столике для преодоления бессонницы, хотя Диотима всегда прибегала к нему лишь в эту последнюю минуту, потому что в минуты волнения забывала о нем. Тихий звук глотков искрился, как шепот влюбленных за стенкой, рядом со сном ее ничего не слышавшего супруга; затем Диотима благоговейно откидывалась на подушки и погружалась в молчание бытия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации