Текст книги "Человек без свойств (Книга 1)"
Автор книги: Роберт Музиль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 59 (всего у книги 60 страниц)
– Из изъятого предисловия к «Разбойникам».
«Ну, конечно, из изъятого, – подумал Ульрих, – не из обыкновенного же!»
– «Души, которым мерзейший порок прелестен величием, от него веющим», – процитировал Арнгейм дальше, пользуясь своей всеобъемлющей памятью. Он чувствовал, что опять стал хозяином положения, а Ульрих, по тем или иным причинам, пошел на уступку; уже не было рядом враждебной твердости, и не надо было больше говорить о том предложении, все сошло хорошо; но подобно тому как борец, угадав, что противник устал, тут-то и пускает в ход всю свою силу, он почувствовал потребность показать задним числом всю весомость того предложения и продолжал: – Думаю, что теперь вы поймете меня лучше, чем вначале. Так вот, признаюсь вам откровенно, я чувствую себя порой одиноким. Если люди – «из новых», мышление у них слишком коммерческое; а во втором или в третьем поколении семьи коммерсантов теряют фантазию. Тогда от них нечего ждать, кроме безупречных управляющих, дворцов, охоты, офицеров и зятьев из дворян. Я знаю эту публику во всем мире; среди них есть умные и тонкие люди, но они не способны родить ни одной мысли, хоть как-то связанной с этим последним состоянием беспокойства, независимости и, может быть, несчастности, которое я обрисовал цитатой из Шиллера.
– К сожалению, я не могу продолжать наш разговор, – отвечал Ульрих. – Госпожа Туцци, видимо, дожидается воцарения спокойствия у кого-нибудь из друзей, а мне пора идти. Вы, значит, считаете, что я, хоть и не смыслю в коммерции, обладаю этим беспокойством, которое так полезно ей тем, что лишает ее слишком коммерческого элемента?
Он зажег свет, чтобы попрощаться, и подождал ответа. Арнгейм величественно-дружелюбно положил руку ему на плечо – жест этот, кажется, выдержал испытание – и сказал:
– Простите, если я наговорил лишнего, поддавшись настроению одиночества! Экономика идет к власти, и вот порой спрашиваешь себя: а что же нам с этой властью делать? Не обижайтесь!
– Напротив! – заверил его Ульрих. – Я намерен серьезно обдумать ваше предложение!
Он сказал это быстро, и такую поспешность можно было истолковать как волнение. Поэтому Арнгейм, оставшийся ждать Диотиму, пребывая в некоторой растерянности, опасаясь, что не так-то просто будет найти пристойный способ отвлечь Ульриха от этого предложения.
122. Путь домой
Ульрих пошел домой пешком. Была прекрасная, но темная ночь. Дома своим высоким сомкнутым строем составляли странное, открытое сверху пространство улицы, над которым в воздухе что-то вершилось – темнота ли, ветер ли, тучи ли. Дорога была так безлюдна, словно недавняя смута оставила после себя глубокую дремоту. Когда Ульрих встречал одиноких пешеходов, то сперва долго, сами по себе, словно предупреждая о чем-то важном, к нему приближались звуки шагов. В эту ночь можно было испытать такое же, как в театре, чувство событий. Чувствовалось, что ты в этом мире явление; нечто, кажущееся бо́льшим, чем оно есть; нечто гулкое и сопровождаемое, когда оно проходит мимо освещенных плоскостей, собственной тенью, как неистово дергающимся шутом, который вдруг выпрямляется, чтобы в следующий же миг снова смиренно припасть к ногам. «Каким счастливым можно быть!» – думал он.
Он миновал арку в каменном коридоре, проходившем на протяжении шагов десяти рядом с улицей и отделенном от нее только толстыми сводчатыми колоннами. Из углов выскакивал мрак, разбой и убийство мерцали в полуосвещенном проходе. Бурное, полное старинной и кровавой торжественности счастье охватило душу. Может быть, это было чересчур; Ульрих вдруг представил себе, с какой самоуспокоенностью и с какой внутренней «режиссурой» здесь прошел бы сейчас на его месте Арнгейм. Ульрих перестал радоваться своей тени и гулкости своих шагов, и призрачная музыка в стенах погасла. Он знал, что не примет предложения Арнгейма; но теперь он казался себе лишь блуждающим по галерее жизни фантомом, который, к своему замешательству, не может найти рамы, куда ему надо скользнуть, и был очень доволен, когда его путь привел его вскоре в не столь гнетущую и великолепную местность.
В темноте открывались широкие улицы и площади, и в обычных домах, мирно сиявших звездами освещенных этажей, не было уже ничего волшебного. Выйдя на простор, он почувствовал эту мирность, и бог весть почему ему вспомнилось несколько фотографий детской поры, которые он недавно увидел снова; они показывали его в обществе его рано умершей матери, и он отчужденно глядел на маленького мальчика, счастливо улыбавшегося старомодно одетой красивой женщине. Предельно яркий образ послушного, милого, умного мальчугана, связавшийся с ним; надежды, совсем еще не бывшие его собственными надеждами; неясные ожидания, сулившие почетное, блестящее будущее и тянувшиеся к нему, как распахнутые крылья золотой сети, – хотя все это в свое время было незримо, оно через десятки лет очень ясно читалось на старых фотографиях, и из этой зримой незримости, которая так легко могла стать действительностью, на него глядело его мягкое, пустое детское лицо с несколько испуганным выражением форсированной неподвижности. Он не чувствовал ни малейшей приязни к этому мальчику, и хотя на свою красивую мать он смотрел не без гордости, все в целом производило на него главным образом впечатление, что он избежал чего-то ужасного.
Кому знакомо это впечатление, что он сам, окутанный прошедшим мгновением самодовольства, смотрит на себя со старых своих портретов так, словно что-то связующее напрочь отсохло, тот поймет чувство, с которым он спрашивал себя, каково же, собственно, это связующее звено, если у других оно не перестает действовать. Он находился сейчас на одном из тех бульваров, что прерывающимся кольцом следуют по линии, где когда-то проходили валы, и мог бы, сделав несколько шагов, пересечь его, но большая полоса неба, тянувшаяся в длину над деревьями, соблазнила его свернуть и последовать в ее направлении, и ему казалось, что он все приближается, но никак не приблизится к гирлянде огней, на вид очень домашних, но плывших по краям зимнего бульвара, где он шагал, в небесной дали. «Это некая укорачивающая ум перспектива, – говорил он себе, – делает возможным этот ежевечерний покой, который, простираясь от одного дня к другому, создает прочное чувство согласной с самою собой жизни. Ведь, как правило, главная предпосылка счастья – вовсе не разрешить противоречия, а заставить их исчезнуть, как скрадываются в длинной аллее просветы между деревьями, и так же, как смещаются повсюду для глаза видимые соотношения, создавая картину, которой он может овладеть, где непосредственно близкое кажется большим, а более далекое, даже если оно огромно, – маленьким, где скрадываются просветы и все в конце концов приобретает упорядоченность, округлость и гладкость, – точно так же обстоит дело и с невидимыми соотношениями, ум и чувство смещают их так, что бессознательно возникает нечто, где ты чувствуешь себя полным хозяином. Эту операцию, – говорил себе Ульрих, – я проделываю, стало быть, не так, как надо бы».
На мгновение он остановился перед широкой лужей, преграждавшей ему путь. То ли эта лужа у его ног, то ли голые, как метлы, деревья по сторонам родили в нем вдруг в этот миг картину проселка и деревни и пробудили ту промежуточную между исполнением желаний и их тщетой монотонность души, что свойственна деревенской жизни и не раз после той первой «поездки-бегства» в юности манила его повторить такого рода побег. «Все становится таким простым! – почувствовал он. – Чувства дремлют, мысли рассеиваются, как тучи после ненастья, и вдруг из души вырывается чистое, прекрасное небо! На фоне этого неба может сиять всего-то корова среди дороги – происходящее так убедительно, словно ничего больше на свете и нет! То же самое может совершить с целой местностью какая-нибудь кочующая туча: трава темнеет, а минуту спустя вся трава кругом сверкает каплями влаги, больше ничего не произошло, но это – как путешествие от одного берега моря к другому! Какой-то старик теряет последний свой зуб – и маленькое это событие составляет в жизни всех его соседей веху, к которой они могут привязывать свои воспоминания! Так же и птицы ежевечерне поют вокруг деревни и всегда одинаково, когда за садящимся солнцем приходит тишина, но это каждый раз ново, как будто миру нет еще и семи дней! В деревне боги еще приходят к людям, – думал он, – там человек что-то представляет собой и что-то испытывает, а в городе, где испытать можно в тысячу раз больше, он уже не в состоянии соотнести испытываемое с собой, и так, наверно, начинается пресловутое превращение жизни в абстракцию».
Но, думая так, он в то же время знал, что это в тысячу раз умножает силу человека и если даже делает его в десять раз мельче во всем по отдельности, то в целом все-таки во сто раз укрупняет его, и ни о каком возврате назад Ульрих не помышлял. И в ходе тех как бы неуместных и отвлеченных мыслей, что в его жизни часто приобретали такое непосредственное значение, ему подумалось, что закон этой жизни, по которой ты, устав от перегрузки и мечтая о простоте, все время тоскуешь, тот же самый, что и закон порядка повествования! Того простого порядка, который состоит в том, что можно сказать: «Когда случилось это, произошло то-то!» Простая последовательность, отражение подавляющего разнообразия жизни в одномерности, как сказал бы математик, – вот что нас успокаивает; нанизывание всего случившегося в пространстве и времени на одну нить, на ту знаменитую «нить повествования», из которой, стало быть, состоит и нить жизни. Блажен тот, кто может сказать «когда», «прежде чем» и «после того как»! Пускай с ним случилась беда или он корчился от боли – как только он оказывается в состоянии воспроизвести события в их временно́й последовательности, ему становится так хорошо, словно солнце светит ему в живот. Вот что искусственно обратил себе на пользу роман; путник может ехать верхом под проливным дождем по проселочной дороге или при двадцатиградусном морозе, под ногами у него может скрипеть снег, а читателю уютно, и понять это было бы трудно, если бы эта вечная уловка эпоса, с помощью которой и няньки-то успокаивают детей, – если бы эта испытанная и проверенная, «укорачивающая ум перспектива» не составляла неотъемлемой части самой жизни. Большинство людей в основе своего отношения к самим себе – повествователи. Они не любят лирику или любят ее лишь минутами, и, даже если в нить жизни вплетается какая-то толика «потому что» и «чтобы», им претит задумываться об этом надолго: они любят последовательный порядок фактов, потому что он походит на необходимость, и, воображая, что у жизни их есть «течение», чувствуют себя как-то укрытыми от хаоса. И Ульрих заметил теперь, что он утратил эту примитивную эпичность, за которую еще держится частная жизнь, хотя в жизни общественной все уже лишилось повествовательности и уже не следует никакой «нити», а расходится вширь бесконечными сплетениями.
Когда он, сделав это наблюдение, двинулся дальше, он вспомнил, правда, что Гёте в одной из статей об искусстве писал: «Человек – существо не поучающее, а живое, действующее и влияющее!» Он почтительно пожал плечами. «Разве что как актер, не думающий о кулисах и гриме и воображающий, что он совершает какие-то поступки на самом деле, вправе сегодня человек забывать тот неопределенный фон знания, от которого зависит всякая его деятельность!» – подумал он. Но эта мысль о Гёте немного, наверно, смешалась с мыслью об Арнгейме, всегда злоупотреблявшем ссылками на него, ибо в ту же секунду Ульрих с неудовольствием вспомнил необычную неуверенность, которую вызвала у него рука этого человека, когда она легла ему на плечо. Тем временем он вышел из-под деревьев на тротуар и стал искать дорогу в сторону своего дома. Высматривая названия переулков, он чуть не налетел на какую-то тень, которая вдруг рассеялась, и ему пришлось мгновенно остановиться, чтобы не сбить с ног загородившую ему путь проститутку. Она стояла и улыбалась, вместо того чтобы показать свой гнев по поводу того, что он чуть не свалил ее, как буйвол, и Ульрих вдруг почувствовал, что эта профессиональная улыбка распространяет в ночи какое-то маленькое тепло. Она сказала несколько слов; она заговорила с ним захватанными словами, которые хотят приманить и похожи на грязный осадок всех предшествовавших мужчин. «Пойдем со мной, маленький!» – сказала она или что-то подобное. Плечи у нее были по-детски покатые, из-под шляпы ее выбивалась прядка светлых волос, и при свете фонаря видно было, что лицо ее бледно и черты его миловидно неправильны; под косметикой вполне могла прятаться кожа молодой еще девушки со множеством веснушек. Она смотрела на него снизу вверх и была гораздо меньше ростом, чем Ульрих, тем не менее она еще раз сказала ему «маленький», не найдя, по своей безучастности, ничего несообразного в этом сочетании звуков, произносимым ею сотни раз за вечер.
Ульриха это тронуло. Он не оттолкнул ее, а остановился и дал ей повторить ее предложение, как если бы не расслышал его. Неожиданно он нашел подругу, которая за небольшую мзду целиком отдавала себя в его распоряжение; она постарается быть милой и избегать всего, что может ему не понравиться; если он даст ей знак согласия, она возьмет его под руку с той нежной доверчивостью и легкой робостью, какая возникает только тогда, когда близкие люди впервые встречаются после вынужденной разлуки; и если он пообещает ей и сразу же выложит сумму, во много раз превышающую ее таксу, чтобы ей не надо было думать о деньгах и она пришла в то беззаботно приятное состояние, какое остается после деловой удачи, то окажется, что и чистое равнодушие тоже обладает преимуществом всех чистых чувств – свободой от личной заинтересованности и способностью делать свое дело без суетной сумятицы эмоциональных амбиций. Полусерьезно-полуигриво пронеслись у него эти мысли, и он не решился совсем разочаровать маленькую незнакомку, которая ждала, что он вступит в сделку. Он почувствовал, что хочет ее расположения, но вместо того, чтобы просто перекинуться с ней несколькими словами ее профессионального лексикона, он довольно неловко полез в карман, сунул девушке в руку кредитный билет, примерно соответствовавший стоимости одного посещения, и пошел дальше. При этом он на секунду задержал руку, которая странным образом сопротивлялась от неожиданности, в своей руке и сказан одно лишь ласковое слово. Затем он покинул девицу, убежденный, что сейчас она подойдет к своим товаркам по ремеслу, которые рядом шушукались в темноте, покажет им деньги и, в конце концов, отпустит какую-нибудь издевательскую шутку, чтобы дать выход своим чувствам, которых она так и не сумела толком понять.
Эта встреча оставалась еще несколько мгновений живой, словно она была минутной нежной идиллией. Он не заблуждался насчет грубой бедности своей мимолетной подруги. Но когда он представил себе, как бы она чуть скосила глаза и издала один из тех слабых, неумело сделанных вздохов, которые научилась исполнять в надлежащий момент, от этого глубоко пошлого, совершенно бездарного лицедейства за заранее определенную плату повеяло все-таки и чем-то трогательным, он сам не знал почему; может быть, потому, что это была сама человеческая комедия в балаганной постановке. И уже в то время, как Ульрих говорил с девушкой, одна очень понятная ассоциация напомнила ему о Моосбругере. Моосбругер, больной комедиант, охотник на проституток и их губитель, который шел в той злосчастной ночи точно так же, как он сегодня. Когда нетвердые, как кулисы, стены улицы на секунду остановились, он натолкнулся на то незнакомое существо, которое ждало его в ночь убийства у моста. Какое это было, наверно, чудесное узнавание, какое потрясение от макушки до пят! Ульриху на миг показалось, что он может представить это себе. Он почувствовал, что его что-то поднимает, как поднимает волна. Он потерял равновесие, но оно и не было ему нужно, его несло движение. Сердце его сжалось, но в воображении все беспредельно спуталось и расширилось и сразу изошло в каком-то расслабляющем сладострастии. Он старался отрезвить себя. Он, видимо, так долго жил жизнью без внутреннего единства, что теперь завидовал даже душевнобольному с его навязчивыми идеями и с его верой в свою роль! Но Моосбругер манил ведь не только его, а и всех других тоже? Он услышал в себе, как голос Арнгейма спрашивает: «Вы бы освободили его?» И как он, Ульрих, отвечает: «Нет. Наверно, нет». «Тысячу раз нет!» – прибавил он, почувствовав, однако, как его ослепила картина действия, где движение хватающего в величайшем волнении и движение схваченного слилось в одно неописуемо общее состояние, где нельзя было отличить радость от принуждения, смысл – от необходимости, а величайшую активность – от блаженной пассивности. Он мельком вспомнил мнение, что такие несчастные создания – это воплощение подавленных инстинктов, присущих всем, реализация их мысленных убийств и воображаемых надругательств. Что ж, пускай те, кто в это верит, справляются с ним на свой лад и для восстановления собственной нравственности казнят его, насытившись им! Его, Ульриха, разлад был иного рода и состоял как раз в том, что он ничего не подавлял и при этом видел, что с портрета убийцы на него не глядит ничего такого, что было бы более чуждым ему, чем то, что глядит на него с других картин мира, которые все таковы, как его собственные старые фотографии: наполовину – сформировавшийся смысл, наполовину – снова бьющая ключом бессмыслица! Распоясавшаяся метафора порядка – вот чем был для него Моосбругер! И вдруг Ульрих сказал: «Все это!..» – и сделал такое движение, словно отметал что-то в сторону тыльной стороною кисти руки. Он сказал это не про себя, а сказал вслух, после чего резко сжал губы и закончил фразу уже безмолвно: «Все это надо решить!» Он не хотел знать никаких больше подробностей насчет того, что же это за «все это»; «все это» было то, что его занимало и мучило, а порой и приводило в восторг, с тех пор как он взял «отпуск», и сковывало как сновидца, для которого нет ничего невозможного, кроме одного – встать и начать двигаться; все это приводило ко всяким невозможным вещам, с первого дня и до последних минут этого пути домой! И Ульрих почувствовал, что теперь наконец надо либо жить ради недостижимой цели, как все прочие, либо взяться за эти «невозможные вещи» серьезно, а поскольку он добрался уже до окрестностей своего жилья, то последний переулок он пробежал со странным чувством, что с ним вот-вот что-то произойдет. Это было окрыляющее, устремленное к какому-то действию, но бессодержательное и потому опять-таки странно свободное чувство.
Может быть, оно прошло бы так же, как многие другие; но, когда он свернул на свою улицу, ему после нескольких шагов показалось, что окна его дома освещены, а когда он подошел к решетке своего сада, никаких сомнений в этом уже не осталось. Старый его слуга отпросился на сегодняшнюю ночь к своим родственникам, жившим в другом районе, сам он не был дома со времени разыгравшегося еще при дневном свете эпизода с Гердой, садовник с женой, которых он поместил в нижнем этаже, никогда в его комнаты не входили; но всюду горел свет, казалось, что в дом к нему проникли чужие люди, грабители, которых он сейчас застигнет врасплох. Ульрих был в таком замешательстве и настолько не намерен расставаться с этим необычным чувством, что без колебаний зашагал к своему дому. Он не ждал ничего определенного. Он увидел в окнах тени, по которым вольно было заключить, что внутри ходит кто-то один; но людей могло быть и много, и он не знал, выстрелят ли в него, когда он войдет в дом, или ему нужно приготовиться стрелять самому. В другом состоянии Ульрих, наверно, привел бы полицейского или хотя бы выяснил обстановку, прежде чем на что-то решиться, но ему хотелось быть с этим своим чувством наедине, и он даже не вытащил пистолета, который после той ночи, когда его избили хулиганы, носил иногда с собой. Он хотел… Этого он не знал, это должно было выясниться!
Но, когда он толкнул дверь парадного, выяснилось, что грабитель, встречи с которым он ждал с такими неясными чувствами, был всего-навсего Клариссой.
123. Поворот
Сперва, может быть, в поведении Ульриха и была убежденность, что все как-то благополучно объяснится, та несклонность верить в худшее, с какой всегда встречаешь опасность; но, когда в вестибюле навстречу ему неожиданно вышел его старый слуга, он чуть не нанес ему удара, который свалил бы его с ног. Удержавшись от этого, к счастью, в последний миг, Ульрих узнал от него, что пришла телеграмма, которую взяла Кларисса, и что эта молодая дама явилась уже с час назад, как раз когда старик собирался уйти, и отказалась удалиться, отчего он предпочел тоже остаться дома, пожертвовав своим сегодняшним досугом, ибо – да простит ему хозяин это замечание – молодая дама показалась ему очень взволнованной.
Когда Ульрих поблагодарил его и вошел в свои комнаты, Кларисса лежала на диване, слегка повернувшись на бок и подтянув ноги к животу; ее стройная, без талии фигура, ее по-мальчишески причесанная головка с длинным миловидным лицом, которое, опершись на руку, взглянуло на него, когда он открыл дверь, были донельзя обольстительны. Он сказал ей, что принял ее за грабителя. Глаза Клариссы стали похожи на частый огонь из браунинга.
– Может быть, я и есть грабитель! – ответила она. – Старый плут, который у тебя служит, ни за что не хотел меня оставлять здесь; я отправила его спать, но я знаю, что он спрятался где-то внизу! Хорошо у тебя! – Она протянула ему телеграмму, не вставая. – Мне хотелось посмотреть, как ты возвращаешься домой, когда думаешь, что ты один, – продолжала она. – Вальтер на концерте. Он вернется лишь за полночь. Но я ему не сказала, что пойду к тебе.
Ульрих вскрыл телеграмму и прочел ее, лишь краем уха слушая, что говорила Кларисса; он вдруг побледнел и, не веря глазам своим, прочел еще раз странный текст. Хотя он так и не ответил на разные запросы отца относительно параллельной акции и ограниченной вменяемости, он уже некоторое время не получал от него писем с напоминаниями, но не обращал на это внимания; и вот в обстоятельной манере, представлявшей собой замечательную смесь полускрытых упреков и траурной торжественности, в манере, до мелочей продуманной и намеченной явно еще самим отцом, эта телеграмма сообщала ему о смерти его родителя. Они не очень-то любили друг друга, мысль об отце была Ульриху даже почти всегда неприятна, однако, читая этот забавно-жутковатый текст второй раз, он думал: «Теперь я совсем один на свете!» Не то чтобы он вкладывал в эти слова их буквальный смысл, который с закончившимися сейчас отношениями совсем не вязался; скорее он с удивлением чувствовал, что всплывает вверх, словно порвался канат какого-то якоря, или чувствовал полную теперь свою чужеземность в мире, с которым был еще как-то связан через отца.
– Умер мой отец! – сказал он Клариссе и с какой-то невольной торжественностью поднял руку с телеграммой.
– Вот как! – ответила Кларисса. – Поздравляю! – И после маленькой задумчивой паузы прибавила: – Теперь ты, наверно, будешь очень богат?
– Не думаю, чтобы он был так уж богат, – недовольно возразил Ульрих. – Я жил здесь не по его средствам.
Кларисса приняла этот маленький выговор с улыбкой, подтверждающей, что он дошел до нее, и как бы расшаркивающейся; многие ее выразительные движения были порой торопливы и судорожно-нарочиты, как поклон мальчика, который должен продемонстрировать в обществе свою воспитанность. Она осталась одна в комнате, поскольку Ульрих, извинившись, ненадолго удалился, чтобы отдать необходимые распоряжения, связанные с его отъездом. Покинув Вальтера после той бурной сцены, она ушла недалеко, за дверью их квартиры была лестница, которой редко пользовались и которая вела на чердак, и там, на чердаке, укутавшись платком, Кларисса сидела до тех пор, пока не услышала, как ее супруг покидает дом. Она смутно представляла себе помещение над сценой в театре; там, стало быть, наверху, откуда свисают веревки, сидела она, пока Вальтер спускался по лестнице. Она воображала, что между выходами, когда им нечего делать, актрисы, закутавшись в платки, сидят среди балок над сценой и смотрят вниз; теперь она тоже была такой актрисой, и все события происходили внизу, под ней. В этом опять проступала ее старая любимая мысль, что жизнь – это актерская задача. Жизнь, конечно, не нужно принимать разумом, – думала она; что вообще человек знает о жизни, даже если он знает больше, чем она, Кларисса. Но надо обладать верным чутьем жизни, как птица буревестник! Надо свои руки – а это значило у нее: свои слова, свои поцелуи, свои слезы – расправить, как крылья! В этом образе она нашла какое-то вознаграждение за то, что уже не могла больше верить в будущность Вальтера. Глядя вниз, в крутой пролет лестницы, куда ушел Вальтер, она развела руки в стороны и держала их поднятыми в таком положении, пока могла: а вдруг она этим поможет ему! «Крутой подъем и крутой спуск враждебно родственны в своей силе и нераздельны!» – думала она. «Ликующей крутизной мира» назвала она свои распростертые руки и взгляд вниз. Она отказалась от намерения тайком поглядеть на демонстрации в городе; какое ей было дело до «стада», началась огромная драма одной-единственной.
Так Кларисса пошла к Ульриху. По пути она показывала порой свою хитрую улыбку, когда думала о том, что Вальтер принимает ее за сумасшедшую, стоит лишь ей обнаружить свое более высокое понимание того состояния, в каком они оба находятся. Ей льстило, что он боялся, что она родит ему ребенка, и все же с нетерпением этого ждал; под «сумасшествием» она понимала что-то вроде сходства с зарницей или пребывание в столь высоком состоянии здоровья, что оно пугает других, и это было свойство, которое развилось в ее браке, развилось исподволь, по мере того как росли ее превосходство и главенство. Но она знала все-таки, что иногда бывала непонятна другим, и, когда Ульрих снова вошел, у нее было чувство, что она должна что-то сказать ему, как того требует такое глубоко врезавшееся в его жизнь событие. Она быстро спрыгнула с дивана, походила по комнате и по смежным комнатам и после этого сказала:
– Итак, прими мое искреннее соболезнование, старина!
Ульрих взглянул на нее удивленно, хотя и знал уже этот тон, появлявшийся у нее, когда она нервничала. «Тогда в ней бывает иногда что-то неожиданно стандартное, – подумал он, – как будто в книгу по ошибке вшили страницу из другой книги». Она не произнесла свою фразу с подобающим ей выражением, а бросила со стороны, через плечо, усилив эффект: фальшь слышалась как бы не в мелодии, а в не соответствующем ей тексте, и создавалось жутковатое впечатление, что Кларисса сама состоит из множества таких ошибочных подтекстовок. Теперь, когда Ульрих не ответил, она остановилась перед ним и сказала:
– Мне нужно поговорить с тобой!
– Хочешь чем-нибудь подкрепиться? – спросил Ульрих.
В знак отказа Кларисса только быстро пошевелила поднятой на высоту плеча рукой. Она собралась с мыслями и начала:
– Вальтер хочет, чтобы я во что бы то ни стало родила ему ребенка. Ты это понимаешь?
Что мог ответить Ульрих?
– А я не хочу! – воскликнула она с силой.
– Не злись, – сказал Ульрих. – Если ты не хочешь, этого так или иначе не случится.
– Но погибнет из-за этого он!
– Люди, которые каждую минуту умирают, живут долго! Мы с тобой давно уже будем высохшими сморчками, а Вальтер и под седыми волосами, став директором своего архива, сохранит юношеское лицо!
Кларисса задумчиво повернулась на каблуке и отошла от Ульриха; на некотором расстоянии она опять заняла позицию и «взяла» его «на прицел» взглядом.
– Знаешь, как выглядит зонтик, если вынуть из него палку? Вальтер рухнет, если я от него отвернусь. Я его палка, он… – Она хотела сказать «зонтик», но ей пришла в голову существенная поправка. – Он мое прикрытие, – сказала она. – Он считает, что должен прикрывать меня. Сначала он хочет для этого видеть меня с большим животом. Потом он будет убеждать меня, что естественная обязанность матери – кормить ребенка грудью. Потом захочет воспитывать этого ребенка соответственно своим представлениям. Ты же сам это знаешь. Он просто хочет присвоить себе права и, прикрываясь громкими словами, сделать из нас обоих мещан. Но если я и дальше, как до сих пор, буду говорить «нет», тогда он пропал! Я для него просто всё!
Ульрих ответил на это огульное утверждение недоверчивой улыбкой.
– Он хочет убить тебя! – прибавила Кларисса быстро.
– Да ну? По-моему, сделать это советовала ему ты?
– Ребенка я хочу от тебя! – сказала Кларисса.
Ульрих удивленно свистнул сквозь зубы.
Она улыбнулась, как юнец, поставивший грубое требование.
– Мне не хочется обманывать человека, которого я знаю так хорошо, как Вальтера. Мне это противно, – медленно сказал Ульрих.
– Вот как? Ты, значит, очень порядочен? – Кларисса, казалось, придавала этому какое-то значение, которого Ульрих не понимал; она подумала и лишь через некоторое время продолжила свою атаку: – Но, если ты меня любишь, ты у него в руках.
– Каким образом?
– Это же совершенно ясно; я только не могу это выразить. Ты будешь вынужден считаться с ним. Нам будет его очень жаль. Ты же, конечно, не можешь просто обманывать его, значит, ты будешь стараться дать ему что-то за это. Ну и так далее. А самое главное – ты заставишь его выдать лучшее, что в нем есть. Этого ты не станешь ведь отрицать – что мы спрятаны в себе, как статуи в каменной глыбе. Надо высекать себя из себя! Надо принуждать к этому друг друга!
– Прекрасно, – сказал Ульрих. – Но ты слишком быстро предположила, что так и будет!
Кларисса опять улыбнулась.
– Может быть, и опрометчиво! – сказала она. Она приблизилась к нему и дружески сцепила свою руку с его рукой, которая по-прежнему безучастно висела у туловища, не освобождая ей места. – Я тебе не нравлюсь? Ты меня не любишь? – И когда Ульрих промолчал, она продолжала: – Я нравлюсь тебе, я же знаю; я довольно часто замечала, как ты на меня смотришь, когда бываешь у нас! Не помнишь, говорила ли я тебе, что ты дьявол? Мне так кажется. Пойми меня верно. Я не говорю, что ты бедный дьявол, бедняга, который хочет зла, потому что не знает ничего лучшего; ты великий дьявол, ты знаешь, что было бы хорошо, но делаешь прямо противоположное тому, чего хочешь! Ты находишь жизнь, какую мы все ведем, отвратительной и поэтому назло говоришь, что ее нужно вести и дальше. И ты говоришь ужасно порядочно: «Я не обманываю своих друзей!» – но говоришь так только потому, что уже сотни раз думал: «Я хочу обладать Клариссой!» Но, поскольку ты дьявол, в тебе есть что-то и от Бога, Уло! От великого Бога! Который лжет, чтобы его не узнали! Ты хочешь меня…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.