Текст книги "Человек без свойств (Книга 1)"
Автор книги: Роберт Музиль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 60 страниц)
71. Комитет по выработке директив в связи с семидесятилетием правления его величества начинает заседать
О своем письме графу Лейнсдорфу и о своем требовании, чтобы Ульрих спас Моосбругера, Кларисса не сказала ни слова; все это она, казалось, забыла. Но и Ульрих не так-то скоро об этом вспомнил. Ибо Диотима закончила наконец все приготовления к тому, чтобы в рамках «Референдума по выработке директив и учету пожеланий заинтересованных слоев населения в связи с семидесятилетием правления его величества» созвать особый «Комитет по выработке директив в связи с семидесятилетием правления его величества», руководство которым Диотима оставила за собой. Его сиятельство сам сочинил приглашение, Туцци поправил его, и поправки Туцци были приняты после того, как Диотима показала их Арнгейму. Тем не менее в этом документе фигурировало все, что занимало ум его сиятельства. «Приводит нас к этой встрече, – сказано было там, – согласие насчет того, что могучая, идущая из гущи народа демонстрация не может быть предоставлена воле случая, а требует очень прозорливого руководства, которое исходило бы от инстанции с широким кругозором, а стало быть, сверху». Далее следовали «редчайший праздник благодатного семидесятилетнего пребывания на престоле», «благодарно сплотившиеся» народы, император-миротворец, недостаточная политическая зрелость, всемирно-австрийский год и, наконец, призыв к «собственности и образованности» превратить все это в блестящую демонстрацию «истинно» австрийского духа, но самым осторожным образом взвесив.
Из списков Диотимы были выделены и всесторонними усилиями тщательно дополнены группы искусства, литературы и науки, а из лиц, которым, не ожидая от них деятельности, позволили присутствовать при этом событии, остались, напротив, после строжайшего отсева лишь очень немногие; тем не менее число приглашенных так возросло, что в буквальном смысле о сидении за зеленым столом не могло быть речи, и пришлось избрать свободную форму вечернего приема с холодными закусками. Сидели и стояли как попало, и комнаты Диотимы походили на лагерь армии духа, снабженный бутербродами, тортами, винами, ликерами и чаем в таких количествах, которые были возможны лишь благодаря особым бюджетным уступкам, сделанным Туцци своей супруге; сделанным, надо добавить, беспрекословно, из чего можно заключить, что он старался пользоваться новыми, интеллектуальными методами дипломатии.
Роль светской распорядительницы этого сборища предъявляла к Диотиме большие требования, и многое, наверно, ее раздражало бы, не будь ее голова похожа на роскошную фруктовую вазу, так переполненную, что из нее то и дело высыпались слова; слова, которыми хозяйка дома приветствовала каждого, кто появлялся, и приводила в восторг, показывая точное знание последнего его труда. Подготовительная работа для этого была проделана чрезвычайная, и справиться с ней удалось лишь с помощью Арнгейма, передавшего в распоряжение Диотимы своего личного секретаря, чтобы привести в порядок материал и собрать в сокращенном виде важнейшие данные. Чудесный шлак этого пламенного рвения составил большую библиотеку, купленную на средства, ассигнованные графом Лейнсдорфом на начало параллельной акции, и вместе с собственными книгами Диотимы помещенную как единственное украшение в последней из освобожденных от мебели комнат, цветастые обои которой, насколько они вообще были видны, выдавали будуар, а эта связь побуждала к лестным размышлениям об ее обитательнице. Но и в другом плане эта библиотека тоже оказалась выгодным приобретением; получив свою долю любезностей у Диотимы при входе, каждый из приглашенных нерешительно следовал затем через комнаты, где его непременно, как только он замечал ее, притягивала уставленная книгами стена в самом конце; перед ней, совершая осмотр, все время поднималась и опускалась толпа спин, как пчелы перед цветущей живой изгородью, и хотя причиной было только то благородное любопытство, которое испытывает каждый творческий человек к собраниям книг, смотрящего разбирало сладкое удовлетворение, когда он наконец обнаруживал свои собственные произведения, а это шло на пользу патриотической акции.
В духовном руководстве собранием Диотима сперва предоставила события их прекрасному стихийному ходу, хотя и сочла нужным сразу заверить, в первую очередь поэтов, что вся жизнь основана, в сущности, на внутренней поэзии, даже деловая жизнь, если «взглянуть на нее широко». Это никого не удивило, только оказалось, что большинство тех, кто был отмечен такими обращениями, явились в уверенности, что их пригласили сюда для того, чтобы они сами коротко, то есть в пределах примерно от пяти до сорока пяти минут, дали параллельной акции совет, следуя которому она уже не собьется с пути, на какие бы пустые и неверные предложения ни тратили время последующие ораторы. Поначалу Диотима пришла из-за этого прямо-таки в плаксивое настроение и лишь с трудом сохранила внешнюю непринужденность, ибо ей казалось, что каждый говорит что-то свое, а она не в состоянии привести это к общему знаменателю. С такими степенями концентрации эстетического ума она еще не сталкивалась, да и столь универсальные встречи великих людей случаются тоже не каждый день, а потому разобраться во всем можно было лишь шаг за шагом, с большими и методичными усилиями. На свете, кстати сказать, есть много вещей, которые порознь означают для человека нечто совсем другое, чем вместе; вода, например, в слишком больших количествах доставляет меньшее удовольствие, – ровно на разницу между утолением жажды и утопанием, – чем то, которое она доставляет в количествах малых, и сходно обстоит дело с ядами, развлечениями, досугом, фортепьянной игрой, идеалами, да и вообще, наверно, со всем на свете, так что то, чем является вещь, целиком зависит от ее насыщенности и других обстоятельств. Прибавить, стало быть, надо только, что и гений не составляет тут исключения, чтобы никто не усмотрел в нижеследующих впечатлениях попытки обесценить великих людей, самоотверженно отдавших себя в распоряжение Диотимы.
Ибо даже во время этой первой встречи складывалось впечатление, что каждый великий ум чувствует себя крайне неуверенно, как только выходит из-под защиты своего свитого на вершине гнезда и должен объясняться на обычной почве. Необыкновенное красноречие, поражавшее Диотиму как какое-то небесное явление, пока она вела беседу с кем-нибудь из великих одна, сменялось, как только к ним присоединялся третий или четвертый и несколько речей шли друг другу наперерез, мучительной неспособностью добраться до темы, и кто не шарахается от таких сравнений, мог бы представить себе лебедя, который после гордого полета передвигается по земле. Однако после более длительного знакомства и это становится очень понятным. В наши дни жизнь великих умов основана на принципе «неизвестно зачем». Они пользуются большим почтением, каковое им и свидетельствуется в дни их рождения от пятидесятого до сотого или на праздновании десятилетия какого-нибудь сельскохозяйственного училища, украшающего себя почетными докторами, а также в других многоразличных случаях, когда пристало говорить о немецком духовном богатстве. У нас в истории были великие люди, и мы смотрим на это как на положенный нам институт, так же точно, как на тюрьмы или на армию; раз он существует, значит, надо кого-то туда сунуть. Поэтому с известным автоматизмом, свойственным таким социальным потребностям, берут всегда того, кто как раз на очереди, и оказывают ему почести, созревшие для того, чтобы их отдавать. Но это почтение не совсем реальное; на дне его зевает общеизвестная убежденность, что, в сущности, ни один ничего подобного не заслуживает, и трудно различить, от восторга ли раскрывается рот или от зевоты. Когда сегодня называют кого-нибудь гениальным, добавляя про себя, что нынче такого вообще уже не бывает, в этом есть что-то от культа мертвых, что-то от той истерической любви, которая устраивает сцены не по какой иной причине, как по той, что чувства-то в ней как раз и нет.
Такое состояние, разумеется, неприятно для чутких умов, и они стараются по-разному от него избавиться. Одни от отчаяния делаются состоятельными людьми, учась извлекать пользу из спроса, существующего не только на великие умы, но и на неистовых мужчин, остроумных романистов, ярко выраженных детей природы и вождей молодого поколения; другие носят на голове невидимую корону, не снимая ее ни при каких обстоятельствах, и с горькой скромностью уверяют, что хотят, чтобы о ценности созданного ими судили лишь через три или через десять столетий; но все ощущают как ужасную трагедию немецкого народа тот факт, что действительно великие никогда не становятся его живым культурным богатством, потому что они слишком далеко уходят вперед. Надо, однако, подчеркнуть, что до сих пор речь шла об умах, так сказать, артистических, ибо в отношениях духа с миром есть одно очень примечательное различие. В то время как артистический ум хочет, чтобы им восхищались так же, как Гёте и Микеланджело, Наполеоном и Лютером, вряд ли сегодня кто-либо знает имя человека, подарившего людям несказанное благо наркоза, никто не доискивается до какой-нибудь госпожи фон Штейн в жизни Гауса, Эйлера или Максвелла и мало кого заботит, где родились и умерли Лавуазье и Кардано. Вместо этого изучают, как были их мысли и открытия развиты другими, столь же неинтересными лицами, и непрестанно занимаются тем, что ими достигнуто и продолжает жить в других достижениях, после того как короткий огонь личности давно отгорел. В первый момент удивляешься, увидев, как резко разделяет это различие два типа человеческого поведения, но на ум тут же приходят другие подобные примеры, и различие это уже кажется самым естественным из всех рубежей. Привычность заверяет нас в том, что это рубеж между личностью и трудом, между величием человека и величием дела, между образованием и знанием, между гуманностью и природой. Труд и промышленный гений не умножают нравственного величия, способности быть человеком под оком неба, той неразложимой мудрости жизни, что передается по наследству лишь в виде примеров – политиков, героев, святых, певцов, даже, если угодно, киноактеров; не умножают именно той великой, иррациональной власти, причастным к которой чувствует себя и поэт, пока он верит в свое слово и стоит на том, что его устами, в зависимости от обстоятельств его жизни, говорит голос нутра, крови, сердца, нации, Европы или человечества. Он чувствует себя орудием таинственной целокупности, тогда как другие просто копаются в элементарно понятном, и в эту миссию нужно сперва поверить, а уж потом можно научиться видеть ее! Заверяет нас в этом, несомненно, голос истины, но нет ли у этой истины одной странности? Ведь где меньше смотрят на личность, чем на дело, там примечательным образом всегда появляется заново личность, которая движет дело вперед; а там, где обращают внимание на личность, по достижении известной высоты появляется чувство, что нет уже достаточно крупной личности и что истинно великое принадлежит прошлому!
У Диотимы собрались сплошь целые величины, и все сразу – это многовато. Сочинять и думать так же свойственно каждому человеку, как плавать утенку, а собравшиеся занимались этим профессионально и делали это действительно лучше, чем прочие. Но зачем? Их труд был прекрасен, был велик, был уникален, но от такого обилия уникального веяло кладбищенским настроением, густым дыханием бренности, ибо прямой смысл и цель, истоки и продолжение отсутствовали. Бесчисленные воспоминания о пережитом, мириады взаимопересекающихся вибраций духа были собраны в этих головах, торчавших как иглы ковровщика в ткани, которая простиралась вокруг них, впереди их и сзади без шва и без кромки, а они в каком-то месте ткали узор, повторявшийся где-то совсем похоже и все-таки немножко иначе. Но разве это верное употребление самого себя – изображать такую точечку на ткани вечности?
Было бы, вероятно, преувеличением сказать, что Диотима это понимала, но кладбищенский ветер над нивами духа она чувствовала, и чем ближе подходил к концу этот первый день, тем глубже погружалась она в уныние. На свое счастье, она вспоминала при этом какую-то безнадежность, которую Арнгейм, что тогда было не совсем ей понятно, выразил по другому поводу, когда речь шла о сходных вопросах; ее друг был в отъезде, но она думала о том, что он предостерегал ее от слишком больших надежд на эту встречу. И, значит, погружалась она, по сути, в эту арнгеймовскую грусть, что в конечном счете и доставляло ей высокую, почти ощутимо печальную, лестную радость. «Разве, по сути, это не тот пессимизм, – спрашивала она себя, размышляя о его предсказании, – который всегда чувствуют люди действия, когда соприкасаются с людьми, чье дело – слова?!»
72. Наука улыбается в бороду, или Первая обстоятельная встреча со злом
Теперь надо сказать несколько слов об улыбке, притом мужской, и с участием бороды, пригодной для такого мужского занятия, как улыбаться в бороду; речь идет об улыбке ученых, явившихся на зов Диотимы и слушавших знаменитых людей искусства. Хотя они улыбались, ни в коем случае не нужно думать, что они это делали иронически. Напротив, так они выражали свою почтительность и некомпетентность, о чем ведь уже говорилось. Но впадать из-за этого в заблуждение тоже не надо. В их сознании так оно и было, однако в своем подсознании, пользуясь этим ходким словом, или, вернее сказать, в суммарном своем состоянии, это были люди, в которых склонность ко злу потрескивала, как огонь под котлом.
Это, конечно, звучит парадоксально, и услышь это какой-нибудь ординарный профессор, он, вероятно, возразил бы, что скромно служит истине и прогрессу и других забот у него нет, ибо такова его профессиональная идеология. Но все профессиональные идеологии благородны, и охотники, например, очень далеки от того, чтобы называть себя лесными мясниками, они называют себя опытными в отстреле друзьями животных и природы, точно так же как торговцы отстаивают принцип честной прибыли, а воры называют бога торговцев, аристократа и поборника тесных международных связей Меркурия и своим богом. Таким образом, на картину какой-либо деятельности, рисующуюся в сознании тех, кто ею занимается, особенно полагаться не стоит.
Если непредвзято спросить себя, как получила наука свой нынешний облик – что само по себе важно, поскольку она нами владеет и от нее не защищен даже неграмотный человек, ибо он учится сожительствовать с бесчисленным множеством научно рожденных вещей, – то картина получится уже другая. По достоверным преданиям, началось это в шестнадцатом веке, в эпоху сильнейшей душевной взволнованности, – началось с того, что перестали пытаться, как пытались дотоле, в течение двух тысячелетий религиозной и философской спекуляции, проникнуть в тайны природы и поверхностно – иначе это не назовешь – удовлетворились исследованием ее поверхности. Великий Галилео Галилей, упоминаемый тут всегда первым, отставил, например, вопрос, по какой заложенной в ее сути причине природа боится пустых пространств и заставляет падающее тело проходить пространство за пространством и заполнять их, пока оно не доберется до твердой почвы, и удовлетворился выяснением куда более простой вещи: он просто определил, сколь быстро падает такое тело, какой путь оно проделывает и как возрастает его скорость. Католическая церковь совершила тягчайшую ошибку, пригрозив этому человеку смертью и вынудив его отречься от своего учения, вместо того чтобы без долгих церемоний его убить; ибо из его и его единомышленников подхода к вещам возникли затем – в кратчайший срок по историческим меркам – железнодорожные расписания, фабричные машины, физиологическая психология и моральное разложение современности, с которыми ей уже не сладить. Совершила церковь эту ошибку, вероятно, от слишком большого ума, ибо Галилей ведь не только открыл закон падения и движения Земли, он был также изобретателем, интересовавшим, как сказали бы сегодня, крупный капитал, а кроме того, он был не единственным, кем тогда овладел этот новый дух; напротив, исторические факты показывают, что трезвость, его воодушевлявшая, распространялась буйно и широко, как зараза, и как ни предосудительно воодушевляться трезвостью сегодня, когда у нас ее уже предостаточно, тогда пробуждение от метафизики к суровому исследованию было, судя по всевозможным свидетельствам, прямо-таки хмелем и пламенем трезвости! Но если задаться вопросом, почему, собственно, человечеству вздумалось так измениться, то ответить можно, что поступило оно в точности так же, как поступает всякий разумный ребенок, слишком рано попытавшись ходить; оно село на землю и прикоснулось к ней надежной и не очень благородной частью тела, то есть как раз той самой, на которой сидят. Ибо самое замечательное состоит в том, что земля оказалась чрезвычайно предрасположенной к этому и со времен упомянутого прикосновения позволяет выманивать у себя изобретения, удобства и научные выводы в граничащем с чудом изобилии.
После этой предыстории можно не совсем без основания подумать, что мы находимся внутри чуда Антихриста; ибо употребленную выше метафору насчет прикосновения следует истолковывать не только в аспекте надежности, но равным образом и в аспекте непристойного и запретного. И в самом деле, прежде чем вкус к фактам приобрели люди умственные, им обладали лишь воины, охотники и торговцы, то есть натуры как раз каверзные и жестокие. В борьбе за жизнь нет места философическим сантиментам, а есть лишь желание погубить противника самым коротким и самым реалистическим путем, тут позитивист каждый; и в торговле тоже никакая не добродетель давать себя обманывать, вместо того чтобы смотреть фактам в лицо, а прибыль означает в конечном счете психологическую и вытекающую из обстоятельств победу над партнером. Если, с другой стороны, приглядеться, какие свойства ведут к открытиям, то видишь, что это свобода от традиционной почтительности и скованности, мужество, в такой же мере предприимчивость, как и жажда разрушать, умение отметать моральные соображения, терпеливо торговаться из-за малейшей выгоды, упрямо выжидать на пути к цели, если понадобится, и уважение к мере и числу, являющееся наиболее ярким выражением недоверия ко всему неопределенному; другими словами, обнаруживаешь не что иное, как старые охотничьи, солдатские и торгашеские пороки, которые только перенесены в духовный план и перетолкованы в добродетели. И хотя тем самым они отрешены от стремления к личной и относительно низкой выгоде, элемент изначального зла, так сказать, не утрачен ими и при таком превращении, ибо он, видимо, нерушим и вечен, по крайней мере так же вечен, как все человечески высокое, поскольку состоит он не в чем другом, как в страсти подставить этой высоте ножку и посмотреть, как она шлепнется носом об землю. Кому неведом злой соблазн, таящийся при любовании великолепной глазурованной вазой в мысли, что одним лишь ударом палки ее можно разбить в черепки? Возведенный в героизм горечи по поводу того, что положиться в жизни нельзя ни на что, кроме крепко-накрепко приделанного, соблазн этот есть основное чувство, заложенное в трезвость науки, и если его из почтительности не решаются называть чертом, то все-таки серным дымком от него чуточку тянет.
Взять хотя бы своеобразное пристрастие научной мысли к механическим, статистическим, вещественным объяснениям, у которых словно бы вырезали сердце. Видеть в доброте лишь особую форму эгоизма; связывать эмоции с железами внутренней секреции, констатировать, что человек на восемь или девять десятых состоит из воды; объяснять знаменитую нравственную свободу характера как автоматически возникший умственный придаток к свободной торговле; возводить красоту к хорошему пищеварению или здоровой жировой ткани; сводить зачатия и самоубийства к ежегодным кривым, показывающим вынужденность того, что представляется самым свободным волевым актом; усматривать родство между опьянением и душевной болезнью; приравнивать друг к другу задний проход и рот как ректальный и оральный концы одного и того же – такого рода идеи, как бы раскрывающие уловку, на которой строится волшебный фокус человеческих иллюзий, всегда находят какую-то благоприятную предрасположенность, чтобы считаться особо научными. Любовь к истине тут, спору нет, налицо; но вокруг этой светлой любви есть еще пристрастие к отказу от иллюзий, к необходимости, к неумолимости, к охлаждению и отрезвлению, коварное пристрастие или, по меньшей мере, недобровольная эманация чувств такого рода.
Другими словами, голос истины сопровождается подозрительными побочными шумами, но наиболее заинтересованные слышать их не хотят. А ведь психология знает сегодня много таких подавленных побочных шумов и советует извлекать их и уяснять себе как можно полнее, чтобы предотвратить вредные их последствия. Так что было бы, пожелай мы проделать подобный опыт и почувствуй искушение выставить напоказ, доверчиво, так сказать, пустить в мир этот двусмысленный вкус к истине и к ее злобным обертонам дьявольской пакостности? Что ж, получился бы примерно тот недостаток идеализма, который был уже описан под именем утопии точной жизни, система взглядов пробная и временная, но подвластная железным законам военного времени, действующим при всяком духовном завоевании. Такой подход к жизни, конечно, не назовешь ни охранительным, ни умиротворяющим; на все удостоенное жизни смотришь при этом не только с благоговением, а скорее как на демаркационную линию, которую борьба за внутреннюю истину постоянно перемещает. Такой подход подверг бы сомнению святость сиюминутного состояния мира, но не от скепсиса, а в умонастроении подъема, когда нога, стоящая твердо, оказывается каждый раз ниже. И в огне такой ecclesia militans[23]23
Воинствующей церкви (лат.).
[Закрыть], ненавидящей учение ради еще не открывшегося и попирающей закон и обычай во имя требовательной любви к следующей их ипостаси, дьявол вернулся бы к Богу или, говоря проще, истина стала бы там снова сестрой добродетели и перестала бы тайком пакостить ей, как молодая племянница состарившейся в девичестве тетке.
Все это, более или менее сознательно, вбирает в себя молодой человек в аудиториях знания, знакомясь вдобавок с элементами великого конструктивного мировоззрения, которое играючи связывает такие далекие друг от друга вещи, как падающий камень и вращающаяся звезда, а вещь на вид единую и неделимую, как возникновение простого действия в центрах сознания, разлагает на потоки, разделенные в своих истоках тысячелетиями. Но вздумай кто-нибудь применить приобретенное таким образом мировоззрение за пределами каких-то частных, специальных задач, ему тут же дали бы донять, что у жизни иные потребности, чем у мысли. В жизни происходит противоположное чуть ли не всему, к чему привык тренированный ум. Природные различия и сходства котируются здесь очень высоко; существующее, каким бы оно ни было, воспринимается до известной степени как нечто естественное, и посягать на него не любят; перемены, делающиеся необходимыми, совершаются замедленно и как бы перекатыванием туда-сюда. И если бы кто-нибудь, например, из чисто вегетарианских убеждений обратился к корове на «вы» (справедливо учитывая, что с существом, которому говорят «ты», легче обходиться бесцеремонно), его обозвали бы шутом, а то и болваном; но не из-за его любви к животным или вегетарианских убеждений – их находят высокогуманными, – а из-за того, что он переносит их в действительность напрямик. Одним словом, между умом и жизнью существуют сложные счеты, при которых уму оплачивается максимум половина из тысячи его требований, но зато его украшают званием почетного кредитора.
Но если ум, в том могучем виде, какой он под конец обрел, есть и сам, как было предположено выше, очень мужественный святой с побочными – воинскими и охотничьими – недобродетелями, то из обрисованных обстоятельств впору заключить, что заложенная в нем склонность к порочности нигде не может выйти наружу в своей великолепной, что ни говори, полноте и не находит случая очиститься соприкосновением с действительностью, а потому с наибольшей вероятностью встречается на всяких довольно странных, неконтролируемых дорогах, по которым она убегает из своего бесплодного плена. Независимо от того, было ли все до сих пор игрой иллюзиями или нет, нельзя отрицать, что это последнее предположение своеобразным способом подтверждается. Есть некое безымянное настроение, которое сегодня у многих в крови, ожидание большего зла, готовность к бунту, недоверие ко всему, что пользуется почтением. Есть люди, жалующиеся на отсутствие идеалов у молодежи, но в момент, когда им надо действовать, поступающие совершенно автоматически в точности так же, как человек, который из самого здорового недоверия к идее подкрепляет ее мягкую силу дубинкой. Есть ли, говоря иначе, какая-нибудь благочестивая цель, которая не должна была бы запастись долей испорченности и принять в расчет низменные людские свойства, чтобы считаться в этом мире серьезной и всерьез намеченной? Такие слова, как «связать», «вынудить», «взять в оборот», «не бояться наступить на мозоль», «крутые меры», приятны слуху звуком надежности. Идеи вроде той, что величайший ум, если его отправить на казарменный двор, за неделю обучается прыгать по команде фельдфебеля или что одного лейтенанта и восьми солдат достаточно, чтобы взять под арест любую парламентскую говорильню мира, нашли, правда лишь позднее, свое классическое выражение в открытии, что, влив несколько ложек касторки в глотку идеалиста, можно сделать смешными самые твердые убеждения, но они, эти идеи, издавна, хотя их возмущенно гнали прочь, возвращались с диким упорством кошмарных снов. Так уж повелось, что сегодня у каждого, кто видит перед собой какое-нибудь потрясающее явление, даже если оно потрясает его своей красотой, – что у каждого сегодня вторая мысль, во всяком случае, такова: меня не проведешь, я-то уж поставлю тебя на место! И эта ярость, с которой эпоха, не только затравленная, но и затравливающая, стремится все умалить, не есть уже, наверно, естественное для жизни разделение на низменное и высокое, а есть скорее самоистязательная тенденция духа, его невыразимое удовольствие от зрелища, что добро можно унизить и, на диво, легко разрушить. Это смахивает на страстное желание изобличить во лжи себя самого, и, может быть, вовсе не самое безотрадное – верить в эпоху, которая появилась на свет задом наперед и нуждается только в том, чтобы ее повернули руки Творца.
Многое из этого должна, следовательно, выражать мужская улыбка, даже если она ускользает от самонаблюдения или вообще никогда еще не доходила до сознания, и такова была улыбка, с которой большинство приглашенных знаменитых специалистов подчинялись похвальным усилиям Диотимы. Улыбка эта щекоткой поднималась по ногам, не знавшим толком, куда здесь направиться, и финишировала на лице доброжелательным удивлением. Радовались, встречая знакомого или близкого коллегу и получая возможность заговорить с ним. У каждого было такое чувство, что на обратном пути, едва выйдя за дверь, он сделает шаг-другой на пробу, чтобы удостовериться в своей способности сохранять равновесие. Но вообще-то все было устроено очень мило. Такие предприятия общего характера никогда, конечно, не обретают настоящего содержания, как вообще все самые общие и самые высокие понятия; даже понятие «собака» вы не можете представить себе, это лишь указание на определенных собак и определенные собачьи свойства, а уж патриотизм и прекраснейшую отечественную акцию вы и подавно не можете представить себе. Но если содержания тут и нет, то какой-то смысл все-таки есть, и наверняка хорошо время от времени смысл этот будить! Так говорило большинство друг другу, преимущественно, правда, молча и неосознанно; а Диотима, все еще стоявшая в главной приемной и оказывавшая приветливое внимание запоздавшим, удивленно и смутно слышала, что вокруг нее завязывались оживленные разговоры, из которых, если она не ошибалась, до слуха ее нередко доносились даже замечания насчет разницы между чешским и баварским пивом или по поводу издательских гонораров.
Жаль, что за собравшимся у нее обществом она не могла наблюдать и с улицы. Оттуда оно выглядело замечательно. Свет ярко мерцал за гардинами высокого фронта окон, усиливаемый ореолом авторитета и знатности вокруг стоявших в ожидании экипажей и взглядами зевак, которые, проходя мимо, останавливались и некоторое время глядели вверх, не зная толком почему. Диотима порадовалась бы, увидь она это. В сумеречном свете, который праздник бросал на улицу, все время стояли люди, а за их спинами начиналась великая темень, быстро делавшаяся чуть дальше совсем непроглядной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.