Текст книги "Человек без свойств (Книга 1)"
Автор книги: Роберт Музиль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 60 страниц)
56. Напряженная работа в комитетах параллельной акции. Кларисса пишет его сиятельству и предлагает год Ницше
В эту пору Ульриху приходилось бывать у его сиятельства два-три раза в неделю. Он заставал приготовленной к его приходу высокую, стройную, очаровательную уже одними своими пропорциями комнату. У окна стоял большой письменный стол времен Марии-Терезии. На стене висела темная картина с тускло светившимися красными, синими и желтыми пятнами, которая изображала каких-то всадников, протыкавших копьями другим всадникам, выбитым из седла, мягкие части тела; а на противоположной стене находилась одинокая дама, чьи мягкие части были тщательно защищены вышитым золотом осиным корсетом. Непонятно было, почему ее сослали на эту стену совершенно одну, ибо она явно принадлежала к семейству Лейнсдорфов, и ее юное напудренное лицо было так же похоже на лицо графа, как отпечаток ноги на сухом снегу похож на ее отпечаток в мокрой глине. Впрочем, Ульриху не часто представлялся случай разглядеть лицо графа. Со времени последнего заседания внешнее течение параллельной акции так оживилось, что его сиятельство никак не успевал посвятить себя великим идеям и должен был отдавать все свое время чтению прошений, посетителям, переговорам и выездам. Он провел уже разговор с премьер-министром, переговоры с архиепископом, совещание в дворцовой канцелярии и несколько раз в верхней палате вступал в контакт с представителями родовой знати и одворянившейся буржуазии. Ульрих не присутствовал на этих собеседованиях и узнал лишь, что каждая сторона считалась с сильным политическим сопротивлением своей оппозиции, отчего все эти инстанции заявили, что смогут поддержать параллельную акцию тем энергичнее, чем меньше их будут упоминать в связи с ней, и пожелали, чтобы в комитетах их представляли покамест лишь наблюдатели.
К счастью, комитеты эти делали большие успехи от недели к неделе. Как было решено на учредительном заседании, они разделили мир по широким аспектам религии, образования, торговли, сельского хозяйства и так далее, в каждом комитете сидел уже представитель соответствующего министерства, и все комитеты занимались теперь своим делом, состоявшим в том, что каждый комитет в полном согласии со всеми другими комитетами ждал представителей компетентных организаций и слоев населения, чтобы узнать и препроводить в главный комитет их пожелания, предложения и просьбы. Таким способом надеялись влить в него, предварительно систематизировав и синтезировав их, «основные» моральные силы страны и получали удовлетворение уже от того, что эта переписка все росла и росла. Письма комитетов в главный комитет могли уже вскоре ссылаться на другие письма, посланные в главный комитет ранее, и стали начинаться фразой, которая делалась с каждым разом все весомее и начиналась словами: «Ссылаясь на наше серия номер такой-то, соответственно номер такой-то дробь римская цифра…», после чего опять следовала цифра; и все эти цифры делались больше с каждым письмом. В этом было уже что-то от здорового роста, а вдобавок и посольства начали уже полуофициальными путями докладывать о впечатлении, производимом за границей этой демонстрацией силы австрийского патриотизма; иностранные посланники уже осторожно искали случая получить информацию; насторожившиеся депутаты парламента осведомлялись о дальнейших намерениях; частная инициатива стала проявляться в запросах торговых домов, которые не стеснялись выступать с предложениями или домогались твердой основы для связи их фирмы с патриотизмом. Аппарат был налицо, и, поскольку он был налицо, он должен был работать, и, поскольку он работал, он начал двигаться, а если автомобиль начнет двигаться в чистом поле, то хоть и за рулем никого не будет, он все равно проделает определенный, даже очень внушительный и особенный путь.
Таким образом, возникло мощное движение вперед, и граф Лейнсдорф его чувствовал. Он надевал пенсне и с большой серьезностью читал от начала до конца все письма. То были уже не предложения и пожелания неизвестных энтузиастов, сыпавшиеся на него вначале, до того, как тут установили надлежащий порядок, и даже если эти ходатайства и запросы шли из гущи народа, то подписаны они бывали председателями альпинистских обществ, либеральных объединений, обществ попечения об одиноких девушках, ремесленных союзов, клубов и корпораций и всех тех черновых группок, что мечутся перед переходом от индивидуализма к коллективизму, как кучки мусора перед вихревым ветром. И хотя его сиятельство соглашался не со всем, чего от него требовали, он отмечал в целом существенный прогресс. Он снимал пенсне, возвращал письмо министерскому советнику или секретарю, которым оно было передано ему, и удовлетворенно кивал головой, ни слова не проронив; у него было такое чувство, что параллельная акция находится на добром и достойном пути, а уж истинный путь приложится.
Министерский советник, получив письмо во второй раз, обычно клал его на кипу других писем, и, когда последнее оказывалось сверху, читал написанное в глазах его сиятельства. Тогда уста его сиятельства обычно говорили: «Все это превосходно, но нельзя сказать ни „да“, ни „нет“, пока мы не знаем ничего основополагающего относительно средоточия наших усилий». Но именно это министерский советник читал уже в глазах его сиятельства по поводу каждого предшествующего письма, и в точности таково же было и собственное его мнение, и в руке он держал карманный карандаш в золотой оправе, которым в конце каждого письма уже начертывал магическую формулу «рез.». Эта магическая формула «рез.», употребительная в каканских учреждениях, означала «резервировать», а в переводе «отложить для позднейшего решения», и была образцом осмотрительности, ничего не теряющей и ни в чем не проявляющей чрезмерной поспешности. Например, прошение мелкого чиновника об особом пособии по случаю родов у жены резервировалось до тех пор, пока ребенок не становился взрослым и трудоспособным, не по какой-либо другой причине, кроме как по той, что к тому времени вопрос мог ведь, чего доброго, и решиться законодательным путем, а сердце начальника не хотело преждевременно отклонять эту просьбу; но резервировалось и предложение какого-нибудь влиятельного лица или какой-нибудь инстанции, которую нельзя было обижать отказом, хотя знали, что другая влиятельная инстанция против этого предложения, и в принципе все, поступавшее в учреждение впервые, резервировалось до тех пор, пока какой-нибудь сходный случай не создавал прецедента.
Но было бы совершенно неверно смеяться над этой привычкой учреждений, ибо вне канцелярий резервирование практикуется в куда большей мере. Даже тот факт, что в тронных присягах королей все еще встречается обещание пойти войной на турок или язычников, – это пустяк, если подумать, что в истории человечества еще ни одна фраза не была зачеркнута полностью или дописана до конца, из чего и возникает порой тот сбивающий с толку темп прогресса, который поразительно походит на крылатого вола. Притом в учреждениях ведь хоть что-то да пропадает, а в мире – ничего. Таким образом, резервирование есть одна из основных формул нашей структуры жизни. Если же что-либо казалось его сиятельству особенно срочным, он выбирал другой метод. Тогда он сперва посылал полученное предложение ко двору, своему другу графу Штальбургу, с запросом, можно ли полагать его, как он выражался, «временно окончательным». Через некоторый срок каждый раз приходил ответ, что по данному пункту в настоящий момент высочайшее соизволение передано быть не может, но представляется целесообразным дать сначала сформироваться общественному мнению и позднее опять рассмотреть эту инициативу с учетом и того, как общественное мнение воспримет ее, и всего прочего, что потребуется впредь. Дело, в которое тем самым превращалось это предложение, шло тогда в соответствующую министерскую инстанцию и возвращалось оттуда с пометкой, что там не считают себя достаточно компетентными для самостоятельного решения, а уж потом граф Лейнсдорф намечал себе предложить на одном из ближайших заседаний главного комитета, чтобы для изучения этого вопроса был образован межминистерский подкомитет.
Неумолимо решителен бывал он только в том единственном случае, когда поступало письмо, под которым не было подписи правления какого-либо общества или какой-нибудь официально признанной церковной, научной или художнической организации. Такое письмо пришло в эти дни от Клариссы, в нем она ссылалась на Ульриха и предлагала учредить австрийский год Ницше, а одновременно сделать что-то для убийцы женщин Моосбругера; предложить это, писала она, она чувствует себя обязанной как женщина, а также из-за знаменательного совпадения, состоящего в том, что Ницше был душевнобольным и Моосбругер тоже душевнобольной. Ульрих с трудом скрыл свою досаду за шуткой, когда граф Лейнсдорф показал ему это письмо, которое он сразу узнал по на редкость незрелому почерку с рубцами жирных горизонтальных линий и подчеркиваний. Но граф Лейнсдорф, заметив, как ему показалось, смущение Ульриха, сказал серьезно и благосклонно:
– Это небезынтересно. Это, я сказал бы, пылко и энергично; но, к сожалению, все такие отдельные предложения мы должны отправлять ad acta[20]20
К делам, в архив (лат.).
[Закрыть], иначе мы ничего не достигнем. Поскольку вы знаете даму, написавшую это письмо, вы, может быть, передадите его вашей кузине?
57. Великий подъем. Диотима делает странные открытия относительно сущности великих идей
Ульрих спрятал письмо у себя, чтобы убрать его с глаз долой, да и не так-то легко было бы заговорить об этом с Диотимой, ибо с тех пор, как вышла статья об австрийском годе, та чувствовала какой-то донельзя сумбурный подъем. Мало того что Ульрих передавал ей, по возможности непрочитанными, все дела, которые он получал от графа Лейнсдорфа, почта ежедневно доставляла кипы писем и газетных вырезок, книготорговцы присылали на просмотр груды книг, суета в ее доме набухала, как набухает море, когда его сообща отсасывают ветер и луна, телефон тоже не умолкал ни на минуту, и если бы маленькая Рахиль не дежурила у аппарата с усердием архангела и не давала большей части справок сама, то Диотима рухнула бы под тяжестью навалившихся на нее дел.
Но этот нервный срыв, так и не наступивший, а лишь непрестанно заявлявший о своей близости дрожью каждой жилки, дарил Диотиме счастье, какого она еще не знала. Это был трепет, это была захлестывающая волна значительности, это был скрежет, как от давления на камень, венчающий мироздание, это было щекотно, как чувство пустоты, когда стоишь на возвышающейся надо всем верхушке горы. Одним словом, это было чувство своего положения, вдруг дошедшее до сознания дочери скромного учителя средней школы и молодой супруги буржуа-вицеконсула, каковой она до сих пор все-таки, видимо, осталась в самых свежих сферах своего существа, несмотря ни на какие успехи в свете… Такое чувство своего положения принадлежит к незаметным, но столь же существенным элементам нашего бытия, как тот факт, что мы не замечаем вращения земли или личного интереса, который мы вносим в свои ощущения. Поскольку человека учили, что тщеславие нельзя носить в сердце, он носит большую его часть под ногами, находясь на почве какого-нибудь великого отечества, какой-нибудь религии или какой-нибудь ступени подоходного налога, а при отсутствии такого положения он удовлетворяется тем, – и это доступно каждому, – что пребывает на высшей в данный момент точке встающей из пустоты колонны времени, то есть живет именно теперь, когда все, кто жил прежде, стали прахом, а из тех, кто будет жить позже, никого еще нет на свете. Если же это тщеславие, обычно безотчетное, вдруг по каким-либо причинам ударяет из ног в голову, то дело может дойти до легкого помешательства, похожего на блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. Даже начальник отдела Туцци оказывал теперь Диотиме честь тем, что осведомлялся у нее о событиях и порой просил ее выполнить то или иное мелкое поручение, причем улыбка, с какой он обычно говорил о ее салоне, уступила место чинной серьезности. Все еще не было известно, насколько приемлема для высочайшей инстанции перспектива, например, оказаться во главе международной пацифистской демонстрации, но в связи с этой возможностью Туцци озабоченно повторял свою просьбу, чтобы Диотима не вмешивалась ни в какой, пусть даже самый незначительный вопрос из области внешней политики, не посовещавшись предварительно с ним. Он даже сразу посоветовал немедленно позаботиться о том, чтобы не возникло никаких политических осложнений, если когда-либо всерьез зайдет речь о международной мирной акции. Такую прекрасную идею, объяснял он своей супруге, вовсе незачем отклонять, незачем даже в том случае, если представится возможность ее осуществить, но совершенно необходимо с самого начала держать в запасе все способы маневрирования и отступления. Затем он объяснил Диотиме различия между разоружением, мирной конференцией, встречей государей и так далее, вплоть до упомянутого уже пожертвования на украшение дворца мира в Гааге фресками местных художников. У него никогда еще не было таких деловых разговоров с супругой. Иногда он даже возвращался в спальню с кожаной папкой под мышкой, чтобы дополнить свои объяснения, например, когда забыл прибавить, что все связанное с термином «всемирная Австрия» он лично считает, разумеется, лишь применимым к какому-нибудь пацифистскому или гуманитарному мероприятию, не больше, ибо большее отдавало бы опасной безответственностью, – или по другому подобному поводу.
Диотима отвечала с терпеливой улыбкой:
– Я постараюсь учесть твои желания, но не преувеличивай значение для нас внешней политики. Сейчас наблюдается прямо-таки спасительный подъем внутри страны, и начало его – в безымянной гуще народа; ты не знаешь, каким количеством просьб и предложений засыпают меня каждодневно.
Она была достойна восхищения, ибо ей приходилось, не подавая виду, бороться с огромными трудностями. На совещаниях большого, главного комитета, отражавшего в своей структуре такие области, как религия, правосудие, сельское хозяйство, образование и так далее, всякие высокие соображения встречали ту ледяную и пугливую сдержанность, которую Диотима хорошо знала по мужу, по тем временам, когда он еще не стал так внимателен; и порой она совсем падала духом от нетерпения и не могла скрыть от себя, что это сопротивление косного мира сломить будет трудно. Насколько ясным для нее самой образом австрийский год являлся всемирно-австрийским годом и должен был представлять народы Австрии прототипом всемирного содружества народов, для чего не требовалось, собственно, ничего другого, как доказать, что истинная родина духа – в Австрии, настолько же ясно обнаружилось, что для тяжелых на подъем тугодумов это нуждалось еще в каком-то особом содержании и дополнении какой-то удобопонятной, в силу своей более конкретной, чем отвлеченной природы, идеей. И Диотима часами изучала самые разные книги, чтобы найти такую идею, причем идея эта, конечно, должна была быть каким-то особым образом и символически австрийской; но Диотима делала странные открытия относительно сущности великих идей.
Оказалось, что она живет в великое время, ибо это время полно великих идей; но осуществить самое великое и самое важное в них невероятно трудно, когда для этого даны все условия, кроме одного – что считать самым великим и самым важным! Всякий раз, когда Диотима почти уже решалась выбрать такую идею, она замечала, что осуществление прямо противоположного тоже было бы чем-то великим. Так уж устроено, и тут она ничего не могла поделать. Идеалы имеют любопытные свойства, среди них и то, что они обращаются в свою противоположность, когда их точно придерживаются. Вот, например, Толстой и Берта Зуттнер[21]21
Австрийская писательница-пацифистка, лауреат Нобелевской премии мира 1905 г.
[Закрыть] – два писателя, о чьих идеях говорили тогда примерно одинаково много, – но как же, думала Диотима, человечество добудет себе без насилия хотя бы только цыплят для жаркого? И как быть с солдатами, если, как учат эти писатели, нельзя убивать? Они, бедняги, окажутся безработными, а для преступников наступит золотая пора. А такие предложения вносились, и говорили, что уже идет сбор подписей. Диотима никогда не могла представить себе жизнь без вечных истин, а теперь она, к своему удивлению, заметила, что каждая вечная истина существует в двух и более видах. Поэтому человек разумный – а им в данном случае был начальник отдела Туцци, чью честь это даже в известной мере спасало, – питает глубоко укоренившееся недоверие к вечным истинам; он, правда, не станет оспаривать их необходимости, но он убежден, что люди, понимающие их буквально, – сумасшедшие. По его мнению, которым он рад был поделиться с женой, чтобы ей помочь, человеческие идеалы содержат некий избыток требовательности, который непременно приводит к гибели, если не принимать его уже наперед не совсем всерьез. В доказательство Туцци ссылался на то, что в учреждениях, где дело идет о серьезных вещах, таких слов, как «идеал» и «вечная истина», вообще не услышишь; референту, которому вздумалось бы употребить их в официальной бумаге, тут же предложили бы пройти медицинское освидетельствование для получения отпуска в оздоровительных целях. Но хотя и слушала его Диотима с грустью, в этих минутах слабости она, в конце концов, черпала и новую силу, чтобы опять уйти в свои изыскания.
Даже граф Лейнсдорф был поражен ее умственной энергией, когда он наконец нашел время заглянуть посоветоваться. Его сиятельству хотелось демонстрации, идущей из гущи народа. Он искренне желал узнать волю народа и облагородить ее осторожным влиянием сверху, ибо хотел передать ее некогда его величеству не как дар, отдающий византийством, а как знак сознательности народов, втянутых в водоворот демократии. Диотима знала, что его сиятельство все еще не отказался от идеи «императора-миротворца» и от блестящей манифестации истинной Австрии, хотя он и не отклонял в принципе предложения насчет всемирной Австрии, поскольку оно способно как следует выразить чувство сплоченной вокруг своего патриарха семьи народов. Из этой семьи, впрочем, его сиятельство украдкой и молча убирал Пруссию, хотя не находил никаких возражений против фигуры доктора Арнгейма и даже недвусмысленно определил ее как интересную.
– Нам ведь, конечно, не нужно ничего патриотического в устаревшем смысле, – напоминал он, – мы должны встряхнуть нацию, мир. Идею проведения австрийского года я нахожу очень хорошей, да и сам я, собственно, сказал журналистам, что к такой цели воображение публики направить следует. Но задумывались ли вы уже над тем, дорогая, что нам делать в этом австрийском году, если будет решено его провести? Вот видите! Знать это тоже нужно. Тут нужно немножко посодействовать сверху, не то ведь возобладают незрелые элементы. А я совершенно не нахожу времени придумать что-либо!
Диотима нашла его сиятельство озабоченным и с живостью ответила:
– Увенчать акцию можно только каким-то великим знаком! Это ясно. Она должна тронуть сердце мира, но требует и влияния сверху. Это бесспорно. Австрийский год – великолепное предложение, но еще прекрасней, по-моему, был бы год всего мира; всемирно-австрийский год, когда европейский дух увидел бы в Австрии истинную свою родину!
– Осторожней! Осторожней! – предостерег граф Лейнсдорф, который часто уже приходил в испуг от духовной смелости своей приятельницы. – Ваши идеи, пожалуй, всегда немножко слишком велики, Диотима! Вы говорили об этом и раньше, знаю, но осторожность никогда не мешает. Так что же вы придумали, что́ мы, по-вашему, должны делать в этом австрийском году?
Но этим вопросом граф Лейнсдорф, движимый прямотой, которая придавала его уму такое своеобразие, угодил в самое больное место Диотимы.
– Ваше сиятельство, – сказала она, немного помедлив, – вы хотите получить у меня ответ на самый трудный в мире вопрос. Я намерена как можно скорее созвать у себя некий круг выдающихся людей, писателей и мыслителей и хочу дождаться предложений этого собрания, прежде чем что-либо говорить.
– Превосходно! – воскликнул его сиятельство, сразу же склонившись к выжиданию. – Превосходно! Осторожность никогда не мешает! Если бы вы знали, чего только мне не приходится теперь слышать каждый божий день!
58. Параллельная акция вызывает тревогу. Но в истории человечества не бывает добровольных поворотов назад
Однажды у его сиятельства нашлось также время подробнее поговорить с Ульрихом.
– Мне этот доктор Арнгейм не очень приятен, – доверился ему граф. – Спору нет, человек необычайного ума, не приходится удивляться вашей кузине; но, в конце концов, он пруссак. Он за всем так наблюдает. Знаете, когда я был маленьким мальчиком, в шестьдесят пятом году, мой покойный отец принимал в замке Хрудим какого-то приехавшего поохотиться гостя, и тот тоже все время так наблюдал за всем, а через год выяснилось, что ни одна душа не знала, кто его, собственно, ввел в наш дом и что он был майором прусского генерального штаба! Разумеется, я не хочу ничего этим сказать, но мне неприятно, что Арнгейм все о нас знает.
– Ваше сиятельство, – сказал Ульрих, – я рад, что вы предоставляете мне случай высказаться. Пора что-то предпринять; есть вещи, заставляющие меня задуматься и которых лучше бы не видеть иностранному наблюдателю. Ведь параллельная акция должна вызывать у всех счастливое волнение, ведь вы, ваше сиятельство, тоже хотите этого?
– Ну конечно!
– А получается как раз обратное! – воскликнул Уль-рих. – У меня такое впечатление, что у всех образованных людей она вызывает явную тревогу и грусть!
Его сиятельство покачал головой и покрутил одним большим пальцем вокруг другого, как всегда делал, когда душу его омрачала задумчивость. И правда, у него тоже были наблюдения, сходные с теми, о которых ему сообщил Ульрих.
– С тех пор как стало известно, что я имею какое-то отношение к параллельной акции, – продолжал тот, – стоит лишь кому-нибудь заговорить со мной на общие темы, как он заявляет мне: «Чего, собственно, вы хотите достичь этой параллельной акцией? Ведь на свете нет уже ни великих подвигов, ни великих людей!»
– Да, только самих себя они не имеют при этом в виду! – вставил его сиятельство. – Знакомое дело, мне тоже случается слышать такое. Крупные промышленники ругают политику, от которой им перепадает мало протекционных пошлин, а политики ругают промышленность, отпускающую слишком мало средств на избирательную кампанию.
– Совершенно верно! – подхватил Ульрих. – Хирурги, безусловно, думают, что хирургия ушла вперед со времен Бильрота; они говорят только, что прочая медицина и все естествознание приносит хирургии слишком мало пользы. Я даже, с позволения вашего сиятельства, сказал бы, что и богословы убеждены, что со времен Христа богословие как-то продвинулось…
Граф Лейнсдорф поднял руку, мягко протестуя:
– Прошу прощения, если сказал что-то не к месту, да в этом и не было нужды; ведь то, к чему я клоню, означает, по-видимому, что-то весьма общее. Хирурги, как я сказал, утверждают, что естествознание выдает не совсем то, чего от него надо бы ждать. А если говоришь о современности, наоборот, с естествоиспытателем, то он жалуется на то, что вообще-то он не прочь бы заглянуть в сферы более высокие, но в театре скучает и не находит романа, который его занимал бы и волновал. А поговори с писателем, он скажет, что нет веры. А заговорив, поскольку богословов я больше касаться не стану, с художником, можно быть почти уверенным, что он заявит, что в эпоху с такой убогой литературой и философией художники не могут проявить свой талант в полную меру. Последовательность, в какой один валит на другого, не всегда, конечно, одна и та же, но каждый раз есть в этом что-то от детской карточной игры в «дурачки», если вы, ваше сиятельство, ее знаете, или от игры в «соседи»; а вывести правило, лежащее в основе этого, или закон я не могу! Боюсь, что чем-то в отдельности и собою самим каждый человек еще как-то доволен, но в общем ему по какой-то универсальной причине не по себе в своей шкуре, и кажется, что назначение параллельной акции – выявить это.
– Господи, – отвечал на эти рассуждения его сиятельство, и было не вполне ясно, что он имеет в виду, – сплошная неблагодарность!
– Между прочим, – продолжал Ульрих, – у меня набралось уже две папки предложений общего характера, возвратить которые вашему сиятельству я еще не нашел случая. Одну из них я озаглавил «Назад к…!». Поразительное множество лиц сообщает нам, что в прежние времена мир находился в лучшем, чем теперь, положении, к каковому параллельной акции достаточно его только вернуть. Помимо само собой разумеющегося желания «назад к вере», есть еще «назад к барокко», «к готике», «к природе», «к Гёте», «к германскому праву», «к чистоте нравов» и всякое другое.
– Гм, да; но, может быть, во всем этом есть какая-нибудь истинная мысль и ее не следовало бы расхолаживать? – возразил граф Лейнсдорф.
– Возможно; но как отвечать? «Внимательно изучив Ваше многоуважаемое от такого-то числа, мы полагаем, что в данный момент еще не пришла пора…»? Или: «Прочитав с интересом, просим Вас сообщить детали, касающиеся Вашего пожелания относительно возврата мира к барокко, готике и так далее»?
Ульрих улыбнулся, но граф Лейнсдорф нашел, что тот в эту минуту несколько чересчур весел, и стал, протестуя, изо всей силы вращать один большой палец вокруг другого. Лицо его с толстыми прямыми усами напомнило, посуровев, времена Валленштейна, и он сделал одно очень примечательное заявление.
– Дорогой доктор, – сказал он, – в истории человечества не бывает добровольных поворотов назад!
Это заявление поразило прежде всего самого графа Лейнсдорфа, ибо сказать он хотел, собственно, нечто совсем другое. Он был консервативен, он сердился на Ульриха и хотел заметить, что буржуазия отвергла универсальный дух католической церкви и сама же теперь страдает от последствий этого. Впору было также воздать хвалу абсолютному централизму, при котором мир управлялся еще сознающими свою ответственность людьми по каким-то единым принципам. Но пока он искал слов, ему вдруг пришло в голову, что он был бы действительно неприятно удивлен, если бы, проснувшись однажды утром, обнаружил, что нет ни теплой ванны, ни железных дорог, а вместо утренних газет по улицам скачет на коне императорский глашатай. И граф подумал: «Что было однажды, то никогда не повторится точно таким же образом», – и, думая так, он очень удивлялся. Ведь при допущении, что в истории не бывает добровольных поворотов назад, человечество походит на человека, которого ведет вперед жутковатая страсть к бродяжничеству, который не может ни вернуться назад, ни достигнуть какой-то цели, а это очень примечательное состояние.
Вообще-то его сиятельство обладал чрезвычайной способностью так удачно разъединять две противоречащие друг другу мысли, что они никогда не встречались в его сознании, но эту мысль, направленную против всех его принципов, ему следовало отклонить. Однако он испытывал уже известную симпатию к Ульриху, и, когда выдавалось свободное от дел время, графу доставляло большое удовольствие строго логично объяснять политические предметы этому человеку живого ума и отличной рекомендации, который только как буржуа стоял несколько в стороне от действительно великих вопросов. Но уж когда пускаешь в ход логику, так что каждая мысль сама вытекает из предыдущей, то потом и сам не знаешь, чем все это кончится. Поэтому граф Лейнсдорф не взял своих слов обратно, а только молча и проникновенно взглянул на Ульриха.
Ульрих взял в руки еще одну, вторую папку и воспользовался паузой, чтобы передать его сиятельству обе.
– Вторую мне пришлось озаглавить «Вперед к…!», – начал он объяснять, но его сиятельство встрепенулся и нашел, что время уже истекло. Он настойчиво попросил отложить продолжение до другого раза, когда будет больше времени на раздумье.
– Кстати, ваша кузина соберет у себя для этих целей самые выдающиеся умы, – сообщил он уже стоя. – Сходите туда; сходите туда, пожалуйста, непременно; не знаю, дозволено ли будет присутствовать при этом мне самому!
Ульрих сложил папки, и уже в темноте дверного проема граф Лейнсдорф обернулся еще раз.
– Великий эксперимент, конечно, всех подавляет; ничего, мы их встряхнем!
Его чувство долга не позволяло оставить Ульриха без утешения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.