Электронная библиотека » Роберт Музиль » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 01:33


Автор книги: Роберт Музиль


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 60 страниц)

Шрифт:
- 100% +
53. Моосбругера переводят в новую тюрьму

О Кристиане Моосбругере, убийце проститутки, забыли через несколько дней после того, как газеты перестали печатать отчеты о его судебном процессе, и волнение публики переключилось на другие предметы. Им продолжал заниматься лишь узкий круг экспертов. Его защитник подал кассационную жалобу, потребовал новой проверки его психического состояния и сделал еще кое-что; казнь была отложена на неопределенный срок, и Моосбругера перевели в другую тюрьму.

Меры предосторожности, которые были при этом приняты, льстили ему: заряженные винтовки, множество людей, кандалы на руках и на ногах; ему оказывали внимание, его боялись, а Моосбругер это любил. Перед тем как сесть в арестантский фургон, он стал искать восхищения, заглядывая в глаза удивленным прохожим. Холодный ветер, продувавший улицу, играл его волосами, воздух истощал его силы. Так прошло две секунды; затем судейский охранник подтолкнул его сзади в фургон.

Моосбругер был тщеславен; он не любил, чтобы его так подталкивали; он боялся, что охрана будет его бить, кричать на него или глумиться над ним; скованный великан не осмелился взглянуть ни на одного из своих конвоиров и добровольно прошел к передней стенке фургона.

Боялся он, однако, не смерти. В жизни приходится выносить многое, что наверняка больнее повешения, а проживешь ты на несколько лет больше или меньше – это уж и вовсе неважно. Пассивная гордость человека, давно находящегося в заключении, запрещала ему бояться наказания; но он и вообще не был привязан к жизни. Что ему было любить в ней? Ведь не весенний же ветер, или широкие проселки, или солнце? От этого только усталость, жара да пыль. Никто этого не любит, если знаком с этим по-настоящему. «Возможность рассказать, – подумал Моосбругер, – что, мол, вчера в том трактире на углу я ел отличную жареную свинину!» Это было уже побольше. Но и от этого можно было отказаться. Порадовало бы его удовлетворение его честолюбия, на долю которого всегда выпадали лишь глупые обиды. Беспорядочная тряска колес передавалась через скамейку его телу; за прутьями решетки в дверце убегали назад булыжники, отставали ломовые повозки, иногда сквозь прутья мелькали мужчины, женщины, дети, издалека сзади надвигался фиакр, приближался, разбрасывая брызги жизни, как разбрасывает искры железо на наковальне, лошадиные головы, казалось, вот-вот пробьют дверь, затем стук подков и мягкий шелест резиновых шин проносились за стенкой мимо. Моосбругер медленно поворачивал голову назад и снова видел перед собой потолок в месте его пересечения с боковой стенкой. Шум снаружи журчал, грохотал, был натянут как полотно, по которому то и дело шмыгает тень чего-то происходящего. Моосбругер воспринимал эту поездку как новое впечатление после долгого однообразия и не очень-то задумывался об ее смысле. Между двумя темными неподвижными тюремными временами пронеслось четверть часа непрозрачно-белого пенящегося времени. Такой он и воспринимал всегда свою свободу. Не то чтобы прекрасной. «История с последней трапезой, – думал он, – с тюремным священником, с палачами и с пятнадцатью минутами до того, как все кончится, будет мало чем отличаться от нынешней поездки; она тоже проскачет вперед на своих колесах, все время надо будет что-то делать, как сейчас, чтобы при толчке не свалиться со скамейки, увидишь и услышишь мало что, потому что вокруг тебя будут все время мельтешить люди. Самое, наверно, милое дело – избавиться наконец от всего этого!»

Превосходство человека, освободившегося от желания жить, очень велико. Моосбругер вспомнил комиссара, который первым допрашивал его в полицейском участке. Это был человек благородный, он говорил тихо. «Послушайте, господин Моосбругер, – сказал он, – я вас просто очень прошу: дайте мне сейчас добиться успеха!» И Моосбругер ответил: «Ладно, если вам нужен сейчас успех, составим протокол». Судья потом не верил этому, но комиссар подтвердил это перед судом. «Раз уж вы не хотите сами облегчить свою совесть, то сделайте это ради меня, окажите услугу мне лично», – комиссар повторил это перед всем судом, даже председатель дружелюбно усмехнулся, и Моосбругер поднялся. «Я высоко чту это заявление господина комиссара полиции! – громко провозгласил он и с элегантным поклоном прибавил: – Хотя господин комиссар отпустили меня со словами: „Мы, наверно, никогда больше не увидимся“, сегодня мне все-таки выпали честь и удовольствие увидеть господина комиссара опять».

Улыбка согласия с самим собой озарила лицо Моосбругера, и он забыл о солдатах, сидевших против него и точно так же, как он, трясшихся от толчков фургона.

54. Ульрих показывает себя реакционером в беседе с Вальтером и Клариссой

Кларисса сказала Ульриху: «Надо что-то сделать для Моосбругера, этот убийца музыкален!»

Наконец, в один из свободных дней, Ульрих нанес тот визит, который был сорван его имевшим столько последствий арестом.

Кларисса держала лацкан его пиджака на высоте груди, Вальтер стоял рядом с не совсем искренним лицом.

– Как это понимать – музыкален? – спросил Ульрих с улыбкой.

Кларисса сделала весело сконфуженное лицо. Непроизвольно. Словно стыд прорывался наружу в каждой черточке и ей надо было весело напрягать лицо, чтобы он оставался внутри. Она пустила его на волю.

– А так, – сказала она. – Ты же стал теперь влиятельным человеком!

Разобраться в ней не всегда было легко.

Зима уже один раз начиналась, а потом опять кончилась. Здесь, за городом, был еще снег; белые поля, а в промежутках, как темная вода, черная земля. Солнце заливало все равномерно. На Клариссе были оранжевая куртка и синяя шерстяная шапочка. Они гуляли втроем, и среди беспорядка оголившейся природы Ульрих должен был объяснять ей писания Арнгейма. В них шла речь об алгебраических рядах и о бензоловых кольцах, о материалистическом и универсалистском подходе к истории, о мостовых опорах, о развитии музыки, о духе автомобиля, о гата-606[19]19
  Гата-606, или сактварсан – лечебный препарат, открытый в 1912 г. японским бактериологом Гатой.


[Закрыть]
, теории относительности, атомистике Бора, автогенной сварке, флоре Гималаев, психоанализе, индивидуальной психологии, экспериментальной психологии, физиологической психологии, социальной психологии и обо всех других достижениях, мешавших богатому ими времени рождать добрых, цельных и целостных людей. Но все это излагалось в писаниях Арнгейма очень успокоительным образом, ибо он уверял, что все, что мы не понимаем, означает лишь невоздержность неплодотворных сил разума, тогда как истинное – это всегда простое, это человеческое достоинство и инстинктивное чувство сверхчеловеческих истин, доступное каждому, кто просто живет и находится в союзе со звездами.

– Многие утверждают сегодня нечто подобное, – пояснил Ульрих, – но Арнгейму верят, потому что его можно представить себе большим, богатым человеком, который наверняка точно знает все, о чем говорит, сам был на Гималаях, владеет автомобилями и носит столько бензоловых колец, сколько захочет.

Кларисса пожелала узнать, как выглядят бензоловые кольца; ею руководило неясное воспоминание о кольцах с карнеолами.

– Все равно ты очаровательна, Кларисса! – сказал Ульрих.

– Слава богу, ей незачем понимать всякий химический вздор! – защитил ее Вальтер; затем, однако, он стал защищать сочинения Арнгейма, которые он читал. Он не хочет сказать, что Арнгейм – это лучшее, что можно себе представить, но все-таки это лучшее из того, что создано современностью; это новый дух! Хоть и чистейшая наука, но в то же время и выходит за пределы знания!

Так прошла прогулка. Результатом для всех были мокрые ноги; раздраженный мозг, словно тонкие, блестевшие на зимнем солнце голые ветки занозами застряли в сетчатке, общее желание горячего кофе и чувство человеческой потерянности.

От таявшего на башмаках снега шел пар, Кларисса была рада, что в комнате наследили, а Вальтер все время надувал свои по-женски пухлые губы, потому что искал спора. Ульрих рассказывал о параллельной акции. Когда дело дошло до Арнгейма, они снова заспорили.

– Я скажу тебе, в чем я против него, – повторил Уль-рих. – Научный человек – это сегодня совершенно неизбежное дело; нельзя не хотеть знать! И никогда разница между опытом специалиста и опытом профана не была так велика, как теперь. По мастерству массажиста или пианиста это видит любой; сегодня и лошадь уже не выпускают на беговую дорожку без специальной подготовки. Только насчет того, как быть человеком, каждый еще считает себя вправе судить, и старый предрассудок утверждает, что человеком родишься и умираешь! Но хоть я и знаю, что пять тысяч лет назад женщины писали своим любовникам дословно такие же письма, как сегодня, я уже не могу читать такое письмо, не спрашивая себя, не должно ли и тут что-то измениться!

Кларисса показала, что склонна согласиться с ним. Зато Вальтер улыбался как факир, который старается и глазом не моргнуть, когда ему прокалывают щеки шляпной булавкой.

– Это означает не что иное, как то, что ты пока отказываешься быть человеком! – возразил он.

– Примерно. Это неотделимо от какого-то неприятного чувства дилетантства!

– Но я готов признать и нечто совсем другое, – продолжил Ульрих после некоторого размышления. – Специалисты никогда не доводят дело до конца. Не только сегодня; они вообще не в силах представить себе завершение своей деятельности. Не в силах, может быть, даже желать его. Можно ли, например, представить себе, что у человека останется еще душа, когда он научится полностью понимать ее биологически и психологически и с ней обращаться? Тем не менее мы стремимся к этому состоянию! Вот в чем вся штука. Знание – это поведение, это страсть. Поведение, по сути, непозволительное; ведь так же, как алкоголизм, как сексуальная мания и садизм, неодолимая тяга к знанию создает неуравновешенный характер. Совершенно неверно, что исследователь гонится за истиной, она гонится за ним. Он ее претерпевает. Истинное истинно, а факт реален, и до исследователя им нет никакого дела; он одержим лишь страстью к ним, алкоголизмом в отношении фактов, накладывающим печать на его характер, и ему наплевать, получится ли из его определений нечто цельное, человечное, совершенное и вообще что-либо. Это противоречивое, страдающее и притом невероятно активное существо!

– Ну и?.. – спросил Вальтер.

– Что «ну и»?

– Ты же не хочешь сказать, что на этом можно поставить точку?

– Я поставил бы на этом точку, – сказал Ульрих спокойно. – Наш взгляд на наше окружение, да и на самих себя, меняется с каждым днем. Мы живем в переходное время. Если мы не будем решать наши глубочайшие проблемы лучше, чем до сих пор, оно продлится, может быть, до конца света. И все равно, очутившись в темноте, не надо, как ребенок, начинать петь от страха. А это и есть петь от страха, когда делают вид, что знают, как нужно вести себя здесь, на земле; можешь рыча ниспровергать что угодно – все равно это только страх! Впрочем, я убежден: мы мчимся галопом! Мы еще далеки от своих целей, они не приближаются, мы их вообще не видим, мы еще часто будем заезжать не туда и менять лошадей; но однажды – послезавтра или через две тысячи лет – горизонт потечет и с шумом ринется нам навстречу!

Стемнело. «Никто не может заглянуть мне в лицо, – подумал Ульрих. – Я и сам не знаю, лгу ли я». Он говорил так, как говорят, когда в какую-то минуту, которая не уверена в себе самой, подводят итог многолетней уверенности. Он вспомнил, что ведь эта юношеская мечта, которой он сейчас побивал Вальтера, давно стала пустой. Ему не хотелось больше говорить.

– И мы должны, – едко ответил Вальтер, – отказаться от всякого смысла жизни?!

Ульрих спросил его, зачем ему, собственно, нужен смысл. Ведь можно и так обойтись, заметил он.

Кларисса хихикнула. Без ехидства, просто вопрос Ульриха представился ей забавным.

Вальтер зажег свет, ибо счел ненужным, чтобы Ульрих пользовался при Клариссе преимуществом скрытого темнотой человека. Всех троих неприятно ослепило.

Ульрих, упорствуя, продолжал объяснять:

– Единственное, что нужно в жизни, – это убежденность, что дело идет лучше, чем у соседа. То есть твои картины, моя математика, чьи-то дети и жена – все заверяющее человека, что хоть он отнюдь не есть нечто необыкновенное, но что, при его манере не быть необыкновенным, сравняться с ним не так-то легко!

Вальтер еще не успел сесть снова. В нем было беспокойство. Торжество. Он воскликнул:

– Знаешь, что ты говоришь? Тянуть тут же волынку! Ты просто австриец. Ты учишь австрийской государственной философии – тянуть волынку!

– Это, может быть, не так скверно, как ты думаешь, – сказал Ульрих в ответ. – Из страстной потребности в четкости, точности или красоте можно дойти до того, что тянуть волынку тебе станет милее, чем предпринимать какие бы то ни было усилия в новом духе! Поздравляю тебя с тем, что ты открыл всемирно-историческую миссию Австрии.

Вальтер хотел возразить. Но оказалось, что чувство, поднявшее его на ноги, было не только торжеством, но и – как бы сказать? – желанием на минутку выйти. Он колебался между двумя желаниями. Но совместить одно с другим нельзя было, и его взгляд соскользнул с лица Ульриха на путь к двери.

Когда они остались вдвоем, Кларисса сказала:

– Этот убийца музыкален. То есть… – Она запнулась, потом таинственно продолжила: – Сказать ничего нельзя, но ты должен что-то для него сделать.

– Что же я должен сделать?

– Освободить его.

– Ты с ума сошла!

– Ты ведь совсем не так обо всем думаешь, как говоришь Вальтеру?! – спросила Кларисса, и глаза ее, казалось, добивались от него ответа, смысла которого он не мог угадать.

– Не знаю, чего ты хочешь, – сказал он.

Кларисса упрямо посмотрела на его губы; потом повторила:

– Все равно тебе следовало бы сделать то, что я сказала; ты бы преобразился.

Ульрих глядел на нее. Он не понимал толком. Наверно, он что-то пропустил мимо ушей; какое-нибудь сравнение или какое-нибудь «словно бы», придававшее смысл ее словам. Странно было слышать, что без этого смысла она говорила так естественно, как будто речь шла о чем-то обыкновенном и ею испытанном.

Но тут вернулся Вальтер.

– Могу согласиться с тобой… – начал он. Перерыв лишил этот разговор остроты.

Он снова сидел на своей табуретке у рояля и удовлетворенно глядел на свои башмаки, к которым пристала земля. Он подумал: «Почему земля не пристает к башмакам Ульриха? Она – последнее спасение европейского человека».

А Ульрих глядел на ноги над башмаками Вальтера; они были в черных хлопчатобумажных носках и имели некрасивую форму мягких девичьих ног.

– Надо ценить, если у человека сегодня есть еще стремление быть чем-то цельным, – сказал Вальтер.

– Этого больше нет, – ответил Ульрих. – Достаточно тебе заглянуть в газету. Она полна абсолютной непроницаемости. Там речь идет о стольких вещах, что это выше умственных способностей какого-нибудь Лейбница. Но этого даже не замечают; все стали другими. Нет больше противостояния целостного человека целостному миру, а есть движение чего-то человеческого в общей питательной жидкости.

– Совершенно верно, – тотчас сказал Вальтер. – Нет больше универсального образования в гётевском смысле. Но поэтому на каждую мысль найдется сегодня противоположная мысль и на каждую тенденцию сразу же и обратная. Любое действие и противодействие находят сегодня в интеллекте хитроумнейшие причины, которыми их можно и оправдать и осудить. Не понимаю, как ты можешь брать это под защиту!

Ульрих пожал плечами.

– Надо совсем устраниться, – тихо сказал Вальтер.

– Сойдет и так, – отвечал его друг. – Может быть, мы на пути к государству-муравейнику или к какому-нибудь другому нехристианскому разделению труда.

Про себя Ульрих отметил, что соглашаться и спорить одинаково легко. Презрение проглядывало в вежливости так же ясно, как лакомый кусок в желе. Он знал, что и последние его слова рассердят Вальтера, но ему, Ульриху, отчаянно захотелось поговорить с человеком, с которым он мог бы целиком согласиться. Такие разговоры у него с Вальтером когда-то бывали. Тут слова из груди вырывает какая-то тайная сила, и каждое попадает в самую точку. А когда говоришь неприязненно, они поднимаются как туман над плоскостью льда. Он поглядел на Вальтера без злобы. Ульрих был уверен, что и у того было чувство, что этот разговор, чем дальше он заходит, тем больше расшатывает его, Вальтера, внутреннюю убежденность, но что тот винит в этом его, Ульриха. «Все, что ни думаешь, есть либо симпатия, либо антипатия!» – подумал Ульрих. И мысль эта так живо представилась ему в тот миг верной, что он ощутил ее как физический толчок, подобный импульсу, шатающему сразу целую толпу тесно прижатых друг к другу людей. Он оглянулся на Клариссу.

Но Кларисса, по всей видимости, уже давно перестала слушать; в какой-то момент она взяла лежавшую перед ней на столе газету, потом стала копаться в себе, доискиваться, почему это доставляет ей такое глубокое удовольствие. Она чувствовала абсолютную непроницаемость, о которой говорил Ульрих, перед глазами и газету между кистями рук. Руки расправляли темноту и раскрывались сами. Руки составляли со стволом тела две поперечины, и между ними висела газета. В этом состояло удовольствие, но слов, чтобы описать это, в Клариссе не оказалось. Она знала только, что смотрит на газету, не читая, и что ей кажется, будто в Ульрихе скрыто что-то варварски таинственное, какая-то родственная ей самой сила, но ничего более точного насчет этого ей не приходило на ум. Губы ее, правда, открылись, словно бы для улыбки, но это произошло безотчетно, в каком-то напряженно-вольном оцепенении.

Вальтер тихо продолжал:

– Ты прав, когда говоришь, что сегодня нет уже ничего серьезного, разумного или хотя бы прозрачного; но почему ты не хочешь понять, что виновата в этом как раз возрастающая разумность, которой заражено все на свете? Все мозги заражены желанием делаться все разумнее, более, чем когда-либо, рационализировать и специализировать жизнь, но одновременно и неспособностью вообразить, что́ из нас станет, когда мы все познаем, разложим, типизируем, превратим в машины и нормируем. Так продолжаться не может.

– Господи, – равнодушно отвечал Ульрих, – христианину монашеских времен приходилось верить, хотя он мог вообразить только небо, которое со своими облаками и арфами было довольно скучным; а мы боимся неба разума, которое напоминает нам линейки, прямые скамьи и ужасные, сделанные мелом чертежи школьных времен.

– У меня такое чувство, что следствием будет безудержный разгул фантазии, – прибавил Вальтер задумчиво. В этих словах были маленькая трусость и хитрость. Он думал о таинственной враждебности разуму в Клариссе, а, говоря о разуме, доводящем эту враждебность до крайности, думал об Ульрихе. Те этого не ощущали, и это награждало его болью и торжеством человека непонятого. Охотней всего он попросил бы Ульриха не появляться больше до конца его пребывания в городе у них в доме, если бы только такая просьба не вызвала у Клариссы бунта.

Так оба молча наблюдали за Клариссой.

Кларисса заметила вдруг, что они уже не спорят, потерла глаза и приветливо подмигнула Ульриху и Вальтеру, которые под лучами желтого света сидели перед синими вечерними окнами как в стеклянном шкафу.

55. Солиман и Арнгейм

У убийцы Кристиана Моосбругера была, однако, и вторая доброжелательница. Вопрос о его виновности или о его недуге взволновал несколько недель назад ее сердце столь же живо, как многие другие сердца, и у нее имелась своя концепция этого дела, несколько отличавшаяся от концепции суда. Ей нравилось имя Кристиан Моосбругер, оно вызывало у нее представление об одиноком мужчине высокого роста, который сидит у заросшей мхом мельницы и прислушивается к грохоту воды. Она была твердо убеждена, что выдвинутые против него обвинения объяснятся каким-то совершенно неожиданным образом. Когда она сидела в кухне или в столовой со своим рукодельем, случалось, что Моосбругер, сбросив с себя цепи, подходил к ней, и тогда начинались совсем уже безумные фантазии. В них отнюдь не исключалось, что если бы Кристиан познакомился с нею, Рахилью, вовремя, то он отказался бы от своей карьеры убийцы девушек и оказался разбойничьим атаманом с невероятным будущим.

Этот бедняга в своей тюрьме и не подозревал о сердце, которое билось для него, склонившись над нуждавшимся в починке бельем Диотимы. От квартиры начальника отдела Туцци до окружного суда было совсем недалеко. Чтобы перелететь с одной крыши на другую, орлу понадобилось бы лишь раз-другой взмахнуть крыльями; но для современной души, играючи наводящей мосты через океаны и континенты, нет ничего столь невозможного, как найти связь с душами, живущими за ближайшим углом.

Поэтому магнетические токи сошли на нет, и с некоторых пор Рахиль любила вместо Моосбругера параллельную акцию. Даже если во внутренних покоях дела налаживались не совсем так, как им следовало бы, в передних события обгоняли друг друга. Рахиль, прежде всегда находившая время читать газеты, попадавшие от хозяев в кухню, уже не успевала делать это с тех пор, как с утра до вечера стояла на страже параллельной акции маленьким часовым. Она любила Диотиму, начальника отдела Туцци, его сиятельство графа Лейнсдорфа, набоба, а с тех пор, как заметила, что Ульрих начинает играть какую-то роль в этом доме, и Ульриха тоже; так собака любит друзей своего дома: это одно чувство, а все-таки разные запахи, создающие волнующее разнообразие. Но Рахиль была умна. Что касается Ульриха, например, то она прекрасно заметила, что он всегда немного противостоит другим, и ее фантазия начала приписывать ему особую, еще не выясненную роль в параллельной акции. Он всегда приветливо смотрел на нее, и маленькая Рахиль замечала, что особенно долго он разглядывает ее тогда, когда думает, что она этого не видит. Она не сомневалась, что он чего-то от нее хочет; вот и пускай бы; ее белая кожа съеживалась от ожидания, и из ее красивых черных глаз вылетала к нему время от времени крошечная золотая стрелка! Ульрих чувствовал искры этой малютки, когда она сновала вокруг монументальной мебели и посетителей, и это немного развлекало его.

Своей долей внимания со стороны Рахили он был в немалой мере обязан таинственным разговорам в передней, пошатнувшим господствующее положение Арнгейма; ибо этот блистательный человек имел, не зная того, кроме него и Туцци, еще и третьего врага в лице своего маленького слуги Солимана. Этот арапчонок был сверкающей пряжкой в том волшебном кушаке, которым опоясала Рахиль параллельная акция. Смешной малыш, пришедший вслед за своим господином из сказочной страны на улицу, где служила Рахиль, он был просто принят ею во владение как часть сказки, предназначенная непосредственно ей; так было суждено социально; набоб был солнцем и принадлежал Диотиме, Солиман принадлежал Рахили и был светящимся на солнце, восхитительно пестрым осколком, который она прибрала к рукам. Но мальчик был не совсем такого мнения. Несмотря на свою миниатюрность, он уже вступил в семнадцатый год жизни и был существом, полным романтики, злости и личных претензий. Арнгейм вытащил его когда-то на юге Италии из труппы плясунов и взял к себе; этот на редкость вертлявый малыш с грустным обезьяньим взглядом тронул его сердце, и богач решил открыть ему более высокую жизнь. То была тоска по искренней, верной дружбе, нередко нападавшая на одинокого Арнгейма как приступ какой-то слабости, хотя он обычно и прятал это чувство за усиленной деятельностью, и до того, как Солиман достиг четырнадцати лет, он обращался с ним как с равным с такой же примерно неосмотрительностью, с какой прежде в богатых домах воспитывали молочных братьев и сестер собственных детей, позволяя им участвовать во всех играх и увеселениях до того момента, когда нужно было показать, что материнская грудь вспаивает худшим молоком, чем грудь кормилицы. Днем и ночью, у письменного ли стола или во время многочасовых бесед со знаменитыми посетителями, Солиман торчал у ног, за спиной или на коленях своего господина. Он читал Скотта, Шекспира и Дюма, если именно Скотт, Шекспир и Дюма валялись на столах, и научился разбирать буквы по настольному словарю гуманитарных наук. Он ел конфеты своего господина и рано начал тайком курить его папиросы. Приходил частный учитель и давал ему – несколько нерегулярно из-за множества поездок – уроки по курсу начального обучения. При всем при том Солиман ужасно скучал и ничего не любил так горячо, как труды камердинера, в которых ему тоже разрешалось участвовать, ибо это была настоящая и взрослая деятельность, льстившая его рабочему рвению. Но однажды, и было это не так давно, его господин вызвал его к себе и дружески объяснил ему, что он, Солиман, не совсем оправдал его, господина, надежды, что он, Солиман, уже не ребенок и что он, Арнгейм, как его хозяин, отвечает за то, чтобы из Солимана, маленького слуги, вышел порядочный человек; отчего он решил обращаться с ним отныне только как с тем, кем он некогда станет, чтобы он, Солиман, привык к этому вовремя. Многие из преуспевших в жизни людей, прибавил Арнгейм, начинали чистильщиками сапог и мойщиками посуды, в чем как раз и заключалась их сила, ибо нет ничего важнее, как с самого начала целиком отдаться делу.

Этот час, когда из некоего одушевленного предмета роскоши Солиман был произведен в живущего на всем готовом слугу с небольшим жалованьем, учинил в его сердце опустошение, о котором Арнгейм и не подозревал. Того, что ему изложил Арнгейм, он вообще не понял, но чувством угадал смысл сказанного и с момента такой перемены в своем положении ненавидел своего господина. Он и в дальнейшем отнюдь не отказывался от книг, конфет и папирос, но если раньше он только брал то, что доставляло ему радость, то теперь он обкрадывал Арнгейма вполне сознательно и, не в силах утолить эту жажду мести, иногда и просто ломал, прятал или выбрасывал вещи, которые потом, к удивлению Арнгейма, смутно вспоминавшего их, никогда больше не обнаруживались. Мстя так, по способу гнома из сказки, своему хозяину, Солиман в то же время не давал себе ни малейшей поблажки по части служебных обязанностей и приятных манер. Он по-прежнему пользовался огромным успехом у всех поварих, горничных, у персонала гостиниц и визитерш женского пола, которые баловали его своими взглядами и улыбками, тогда как уличные мальчишки насмешливо на него глазели, и сохранил привычку чувствовать себя занимательным и важным лицом, хотя бы его и угнетали. Даже его господин дарил ему еще порой довольный и польщенный взгляд или приветливое и мудрое слово, его повсюду хвалили как милого, славного мальчика, и если случалось, что как раз недавно Солиман отяготил свою совесть чем-то особенно скверным, то, услужливо осклабливаясь, он наслаждался своим превосходством, как проглоченным шариком обжигающе ледяного мороженого.

Доверие этого мальчика Рахиль завоевала в тот миг, когда сообщила ему, что в ее доме, может быть, готовится война, и с тех пор ей доводилось выслушивать от него скандальнейшие вещи об ее идоле Арнгейме. Несмотря на его заносчивость, фантазия Солимана походила на подушечку для иголок, утыканную мечами и кинжалами, и во всем, что он рассказывал Рахили об Арнгейме, раздавался гром подков, качались факелы и веревочные лестницы. Он доверил ей, что зовут его вовсе не Солиманом, и назвал длинное, странно звучащее имя, которое произносил так быстро, что ей никогда не удавалось запомнить его. Позднее он прибавил тайну, что он сын негритянского князя и был украден у отца, владеющего тысячами воинов, голов скота, рабов и драгоценных камней; Арнгейм купил его, чтобы потом когда-нибудь перепродать этому князю за бешеные деньги, но он, Солиман, хочет убежать и не сделал этого до сих пор только потому, что его отец живет так далеко.

Рахиль была не столь глупа, чтобы поверить этим историям; но она верила им, потому что в параллельной акции никакая мера невероятного не была для нее достаточно велика. Она бы и рада была запретить Солиману вести такие разговоры об Арнгейме, но ей приходилось довольствоваться смешанным с ужасом недоверием к его, Солимана, наглости, ибо в утверждении, что его хозяину нельзя доверять, она, несмотря на все сомнения, чуяла какое-то огромное, приближающееся, увлекательное осложнение в параллельной акции.

Это были грозовые тучи, за которыми исчезал высокого роста мужчина на поросшей мхом мельнице, и мертвенно-бледный свет собирался в морщинах гримас на обезьяньем личике Солимана.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации