Текст книги "К отцу своему, к жнецам"
Автор книги: Роман Шмараков
Жанр: Мифы. Легенды. Эпос, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
68
31 августа
Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
Кратко изложив в предыдущем письме то, что касается олицетворения, мы находим уместным затронуть и аллегорию. Она производится непрерывным переносом, или метафорой, так что слова и смысл в ней являют разное, как бы голос одного человека, а руки другого; например, в «Буколиках»:
десять яблок златых я послал и завтра прибавлю —
ведь здесь, по свидетельству Исидора, под десятью яблоками понимаются десять эклог. Аллегория редко бывает целостной, но обычно смешивается с открытыми образами. Целостная – когда к государству обращаются, как к судну, носимому бурей, или когда оратор, оплакивая желание человека погубить другого, говорит, что он ради этого проломил бы и корабль, на котором сам плывет; или же когда у Вергилия говорится:
время у коней ярмо отрешить от дымящейся выи,
то есть «пора дать покой утомленному духу и завершить начатую песнь». Изящно воспользовался аллегорией Цицерон, когда об ораторе М. Целии, более удачливом в обвинении, чем в защите, сказал, что у него правая рука добрая, а левая дурная. Смешанная аллегория, например, когда говорится, что такому-то предстоят еще бури и вихри в бурунах народных собраний: убери отсюда слова о народных собраниях – и «насладишься чистой волною».
Прочее, что касается ее создания через сравнение, довод и противоположность, найдешь сполна изложенным в Цицероновой риторике. Хотя аллегория придает речи блестящий вид и, так сказать, состоит вестником при желании оратора нравиться слушателям, большое благоразумие нужно, чтобы употребить ее уместно и похвальным образом, поскольку аллегория в ходу у слабых дарований и даже в повседневной речи, – тебе же, если ищешь подлинной славы, лучше ступать по бездорожью Пиерид, нежели в тесной толпе идти на народное празднество, где тебя, может, и благословят сельские божества, но не увенчают люди ученые.
69
1 сентября
Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
Вообще насчитывают семь видов аллегории; если же в значении слов и в том, что под ними понимается, заключено не просто различное, но прямо противоположное, такой троп именуется иронией. Она позволяет и порицать под видом похвалы, и одобрять притворной укоризной: когда, например, Цицерон говорит Катилине: «Им отвергнутый, ты перебрался к сотоварищу своему, прекраснейшему человеку, Метеллу», где ирония заключается в двух словах, или когда Сципиона именуют врагом отечества, ибо он не дает покоя согражданам беспрестанными упражнениями суровой доблести. В широком употреблении эта фигура у ораторов – в частности, когда слушатели устают и надо вызвать у них смех, введя в речь сравнение, шутку, намек, двусмысленность, притворное простодушие или что-то подобное; однако и у поэтов она не в небрежении, как свидетельствует Марон, у коего к Венере, поразившей своим ядом Дидону, обращены такие слова: «Подлинно, пышну хвалу и корысть велику стяжали ты и отрок твой» и т. д. Прикрываясь ею, хулят нрав противника, а дело его выставляют смехотворным или вредоносным: с ее помощью можно не без изящества в скупце восхвалять его щедрость, в гневливом – кротость, верность в Полиместоре, в Цинне благочестие, в Синоне прямодушие, а о нерадивом епископе так рассуждать: «Вот тот, кто небрежением братьев своих не небрежет; вот тот, кто прегрешения их обличает. Подле него нет места ни праздности, ни опрометчивости, нельзя ни направо, ни налево уклониться, ничего совершать медленно, ничего торопливо, ни на что решаться прежде времени, ничего дальше благоприятного часа откладывать»; или с Миносом и Радамантом его сравнивать, превознося быстроту и проницательность его приговоров. Подобным образом и Лукан, когда возносит беспримерные хвалы Нерону, на деле насмехается над ним, под видом благоговения намекая на его тучность, от которой, того гляди, накренится небо.
Иные отличают от иронии скомму, называя ее украшенной насмешкой, ибо она часто укрывается вежливостью и лукавством. Хотя она бывает приятна для того, к кому обращена, и ею часто пользуются люди мудрые, однако ее советуют избегать на пиршествах, ибо за едой и чашей немного надо, чтобы вызвать у человека неистовое желание немедля отомстить за обиду. А поскольку название скоммы одно, а действия ее различны – так, например, Диоген как бы в укор своему наставнику любил говорить, что тот сделал его из богатого нищим и обрек ютиться в тесной бочке, – то законодателем лакедемонян было установлено, чтобы все юноши учились и высказывать скоммы, и сносить их от других, тот же, кто не мог со спокойной душой терпеть такие остроты, лишался права к ним прибегать. Хорошо это или дурно, оставляю судить другим: ведь те, у кого в порядке вещей было подобное воспитание, прославили себя такою доблестью, которую никто не мог одолеть, кроме их же собственной алчности и надмения.
70
2 сентября
Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
Если же аллегория делается темной, так что проникнуть в нее нельзя без значительного усилия, такой троп называется энигмой. По-гречески это значит «загадка», потому Апостол: «Видим ныне сквозь зерцало в энигме»; подобным же образом Аквинец говорит об «энигмах законов», а Туллий – о «темнотах и энигмах сновидений». Хотя тех, кто в речи употребляет энигму, сильно порицают, считая ее чем-то противным природе ораторского искусства, однако поэты часто и не бесплодно прибегают к ней, как в этом примере, где смысл выражений скутан покровом слов: «Молви, в землях каких (и почту я тебя Аполлоном!) вымерен неба простор от силы тремя лишь локтями?»
Иные, запрягая грифов с конями, сближают энигму с умолчанием, или апосиопезой, на том основании, что и в этой последней ясное течение речи пресекается как бы насильственным образом, как в этом месте «Энеиды»: «Не успокоился он, пока с поможеньем Калханта…» и во множестве подобных; они, однако, не принимают в расчет, что в таких случаях прерванная речь ничего не теряет в ясности, но из-за самой недоконченности как бы приобретает сугубую силу.
Весьма часто энигма находится у пророков, которые о многом возвещают при помощи иносказаний и притч, сообщая о будущем как об уже совершившемся или иными способами затемняя свою речь. Например, мы читаем, что горы будут точиться суслом, что Бог обещает посадить в пустыне кедр и мирт и маслину или что Он говорит: «Прославят меня звери полевые, драконы и страусы», однако никто не окажется настолько несмыслен, чтобы принимать это в буквальном смысле. Поэтому и Вергилий называет Келено «злосчастной пророчицей», ибо она устрашила Энея и его спутников, поверивших, что под темнотою ее речей скрываются беспримерные даже для них злосчастия. Тут можно усмотреть и иронию: ведь Келено, если под нею понимать некоего демона – у них ведь знание о вещах обширнее, чем у человеческой немощи, частью от остроты разумения, частью по долгой опытности, частью благодаря Господнему откровению ангелам, – знала, что до той поры ее слова имеют грозный вид, пока не рассеется обволакивающий их туман, и что не отчаянием и скорбью, но великим облегчением и радостью будет для троянцев уразуметь, каким образом сбылось ее предвещание.
71
4 сентября
Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Снова была у нас по завершении дня большая трапеза, с примечательными беседами, которые я отчасти передам. От разговоров о чести, которую каждый может стяжать своей доблестью (воистину, вот неоскудевающий предмет! словно Герм, он несет свое золото каждому, кто не поленится зачерпнуть), перешли к тому, пристойно ли говорить о своих делах и какою мерою надо ограничиваться, чтобы в людских глазах не запятнать себя безудержной похвальбою: ведь смехотворно, в самом деле, когда слышишь что-нибудь вроде: «Вот на этом самом месте совершил я величайшие подвиги, над ним еще висело в ту пору такое-то облако» – словно человек, уронивший в воду нож, делает зарубку на лодке, чтобы запомнить место. Всего лучше, когда есть свидетель твоим подвигам, и такой, который сам о тебе заговорит, не дожидаясь, что ты его призовешь, но понуждаемый благодарностью или чувством справедливости. Об этом-то и говорили за столом, причем было сказано много поучительного и остроумного, что я не берусь пересказать. Наконец наш хозяин, развеселенный разговором, спрашивает гостя, какого свидетеля своим трудам он вывез из Святой земли, а тот, охотно ему подыгрывая: «Вывез, – отвечает, – одного, и хотя одному поручительству не пристало верить, а все-таки это лучше, чем ничего, и хоть немного поддержит мои россказни; постой, вот покажу я его, ибо разделенное удовольствие вдвое лучше».
С тем призывает он своих слуг и велит им спуститься за ковром – им-де ведомо, за каким. Скоро они возвращаются, обремененные ношей, и гость велит им развернуть ковер и держать у нас перед глазами. Сделано, как он велел; изумился я, признаюсь, и застыл перед этой картиной, не зная, где я – еще в нашем доме или на Тенаре, «для теней открытом», где, говорят, и стоны умерших слышны, и нива кипит от подземных казней, и земледелец, осеняемый реяньем Эвмениды, опрометью бежит от плуга. Не нашел бы ты там вытканных образов священной истории: не ждет впустую Ной, уставщик нового мира, когда вернется к нему ворон, угнездившийся на трупах; не принимает Авраам под пастушеским кровом Того, Кто шатры его, все имение и самую жизнь в Своей руке держит; не смущается Фараон темными снами; не отыскивает во вретище братьев своих потерянную чашу Иосиф; не делает Моисей горьких вод сладкими; не привязывает Раав червленой верви к окну, дабы спасти себя и дом свой; не входит Авессалом в дубраву, из коей сам не выйдет; не всплывает секира из реки, выманенная пророком; не обращается тень к востоку по царским ступеням; нет ничего, о чем ты знаешь. Нет, однако, и того, что измыслила на потеху себе греческая и лацийская древность: ни Юпитер здесь не зрится, против отца ярящийся, ни Киллений, входящий ко гневному Диту в вертеп, ни Феб, глядящий в покои изобретательного ревнивца; ни Гименей среди пиратов не бродит, обманув их зоркость заемным обличьем, ни Эней под печальной звездой не ступает на ливийский песок; не гонит зверей Адонис, злосчастный сын злосчастного деда; не гибнет Главк от потнийской упряжки, а Сцилла в отравленном ключе; словом, не отыщешь тут ни одного из сладких вымыслов, что, розами увитые, привлекают, ласкают и удерживают душу своей прелестью, не насыщая нашей жажды, но лишь распаляя ее, как морская желчь.
По одну сторону был изображено некое отрадное место: ручей бежит по долине, цветами распещренной, и лижет росистую траву; ива над его струями колеблется, рыбы снуют меж листвы; роща рассевает уклончивую тень: там ель, морская странница, и Юпитеров дуб, и скорбный кипарис, и киррейский лавр; пещеры затканы зеленью мха, привязчивым плющом разубраны; золотые олени стоят над водою: боишься пошевелиться, чтобы не спугнуть их. Столь тонка нить, сколь искусным стилем выведены очертанья, что и лидийским перстам не сделать лучше: мнится, набухает пряжа, струясь ручьем, и птичьи песни из листвы доносятся. С другого края представлена осада и взятие города: одни одолевают ров и к стенам приступаются, сверху на них валуны низвергают и выплескивают огненные струи, а между тем другие, найдя потаенный путь, переваливают через стену, никем не охраняемую, и входят в город, еще думающий, что он свободен: увидел бы ты там и кровли, по которым бежит огонь, и отчаяние осажденных, и опустошение цветущих и богатых мест, и все прискорбные деяния гнева. Посередине же изображен некто, бегущий среди деревьев, сколько есть силы: волосы его развеваются, руки простерты, а за ним следует неотступно странное существо: подумаешь, что художник здесь потерпел неудачу с человеком, но тотчас откажешься от этой мысли, приняв в соображение искусность всей картины. Туловище несоразмерно короткое, закутанное в одеяние с капюшоном, вроде монашеского, волочащееся по земле; единственное, что выпросталось из этого платья, – рука или, скорее, высоко занесенный бич, вроде тех, коими полип удерживает противника, выпустив их отовсюду. Не знаю, что это, и надеюсь не узнать. Глядя на это чудовище, занятое охотой на человеческую душу, впиваешь ужас и некое удовольствие, и чем больше второе, тем сильнее первый; веришь, что искусство себя превзошло в подражании природе, но не можешь поверить, что природа такое произвела. Таков был этот ковер, а слуги еще колыхали его, придавая каждой фигуре движение и призрак жизни.
Тут я замечаю, что наш господин глядит на него во все глаза, подымаясь со своего места, а гость спешит с вопросом, отчего он так поражен, словно старого знакомца встретил, которого не чаял в живых. Тот, однако, лишь спрашивает (еле повинуется ему голос), откуда этот ковер. Тогда гость такую историю рассказывает. По его словам, когда пилигримы после долгой осады взяли в Палестине один богатый и хорошо укрепленный город и рассеялись по его улицам, там и сям встречаясь с отчаянным и ожесточенным врагом, наш гость, проходя мимо одного дома, слышит из его глубин страшный грохот, словно туда липарские кузни перебрались; сомневается, входить ли, но, устыдившись своего сомнения, переступает порог и, обвыкнувшись в темноте, видит престарелого купца, который от страха за свою жизнь впал в такое безрассудство, что, затворив все ставни, уселся и бил пестиком в медный котел, уповая всех отпугнуть от своего обиталища и почти успев в этом намерении. Гость наш, развеселившись от своей отменной храбрости, одолевшей купеческое остроумие, обращается к старику с учтивою речью, прося его доверить попечение о своей жизни другой руке, помоложе и еще не утружденной пестиком; таким образом он взял плененного им купца под свое покровительство и почти сдружился с ним, а тот впоследствии отплатился богатым выкупом, среди прочего пожертвовав за себя и этот ковер, выделанный, по всему судя, в сарацинских землях, где ткачи работают с таким тщанием и издержками, будто думают чертоги Солнца украсить. Так говорил наш гость, хозяин же выглядел весьма потрясенным.
72
6 сентября
Господину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
Скажу кое-что, дабы удостоиться от тебя упрека, и справедливого: я ведь решился полностью переменить план моей книги, отбросив все, что уже было написано и представлено твоему суду. «Что это, безумная голова, – скажешь ты, – вздумалось тебе менять обувь на бегу? или, подобно древним этолийцам, ты выходишь в бой обутым лишь наполовину, „босые следы оставляя левой ногой“, то ли от беспечности, то ли из презрения к противнику? Скажи, какой добросовестности мы можем требовать от наших учеников, если сами меняем свои замыслы в начале пути?» Позволь же мне объяснить все по порядку, а потом выноси приговор сообразно тяжести моего легкомыслия и вескости моих оправданий. Я ведь хочу известности своей книжице – не ради моего тщеславия, но ради пользы, которую она в себе заключает, – а у тех, чьего внимания я хочу добиться, обычные забавы – не в ночных трудах искать благосклонности наук, но скакать по полю под крики герольда, поить вином заболевшего сокола, зимой отворять себе кровь или подстерегать проезжающего по окрестностям епископа, чтобы изнурить его своим гостеприимством. Скажи, мне ли писать о красноречии, если я не заставлю себя слушать самые упрямые уши? Что за слава – убеждать себя, что не глухим мы поем, если одни дубравы нам отвечают! Потому я рассудил за благо, отложив прежние намерения, сделать книгу такою, чтобы не отвратить от нее этих людей, но привлечь их, словно к лучшей из всех забав. Ты сам, красноречивый муж, научил меня этой хитрости, когда сказал: «Следует обмазать край чаши небесным медом премудрости, чтобы несведущие могли испить горькое лекарство без отвращения». Так вот, решил я сочинить некую повесть, иносказательно изобразив и великую силу риторического искусства, и пять его разделов с их свойствами; выведу я пред тобой как бы призрак этой повести, а ты, если хочешь успеха и почести нашему искусству, смотри внимательно, что в очертаньях этого призрака покажется тебе неверным и что я, как властвующий над ним чародей, должен буду переменить.
Представь же, что есть некое место в далеком краю, где ничего не слышали о славе нашего века, оказанной в делах и словах: ничего нет в этом удивительного – ведь в пору, когда цвело на форуме Туллиево витийство, римская слава не выступила за кавказские утесы, а наша куда скромнее и даже здешние стены не так уж заливает. Впрочем, не буду поступать, как дурной рассказчик, что примешивает себя к каждому слову, и поведу рассказ, как положено: есть в том краю один юноша хорошего рода, который живет в забавах, для его возраста обычных, и ничего другого не хочет. Но вот попадается ему в лесу, на охоте, неизвестно откуда взявшийся щит: блеснул он ему в глаза среди терновника, и юноша, все платье и руки изодрав об шипы, вытянул его из зарослей. Щит был украшен множеством фигур, с чудесным искусством выкованных, но юноша, усердно созерцавший их череду, по своему невежеству не мог проникнуть этих картин, видя скорее свое отражение, чем смысл изображенного. Однако он заметил, что во всех делах, кои представлены на щите, присутствует одна дама, прекрасного вида, с величественным и милостивым лицом, и нет ни одного замысла, который совершался бы без нее: в царском чертоге она стоит, подавая государю советы, законодатель входит в ее грот для некоего свиданья, с судьею она решает тяжбу, с полководцем строит войну, с корабелами всходит на корабль, составляет общество поэтам, озаряется лампадою философов; новые стены возводятся по ее настоянию, буйная чернь на стогнах утихает, внемля ее увещеваниям. Больше всего захотелось юноше узнать, кто она, и увидеть ее своими глазами, но кого бы он ни спрашивал, никто, поглядев на загадки щита, не подал юноше гортинской нити, так что он, палимый желанием, однажды поутру тихонько покинул свое жилище и отправился искать прекрасную даму. Он исходил много земель, всюду показывая свой щит, но ему отвечали разноречиво, ибо никто не видел эту даму воочию, многие же смеялись, что он носит оружие, которого не разумеет. Так он блуждает, словно золотой цепью прикованный к своей возлюбленной, и наконец, изнуренный долгими и бесплодными трудами, приближается к вратам некоего высокого и мощного замка и просит приюта. Владельцем же замка был установлен такой обычай, что каждого, кто приходил туда, принимали с почетом, кормили сладко и укладывали спать на мягкой постели, а поутру говорили: «Вставай, выйди из наших ворот, отправляйся на окрестные поля и в селенья; найди что-нибудь, что тебе приглянется, и к вечеру возвращайся, а найденную вещь принеси с собою, прикрыв полою одежды, чтобы никто не видел. Назавтра при всех в большой зале ты загадаешь загадку о том, что ты нашел, да придумай ее позатейливей». Замок этот был в большой славе, и многие стекались на состязание в загадках. Вот юноша, спозаранку разбуженный, выходит из стен, бродит по полю, бродит по рощам и набредает на мертвое тело среди кустов. «Негоже его бросить», думает юноша и, взвалив мертвеца себе на плечи, идет искать церковь: просит священника отпеть его, платит за погребение из своих денег и, видя, что солнце клонится, возвращается в замок. Поутру в большой зале собираются многие, одни задают загадки, другие разгадывают, хвалят удачные, смеются над нелепыми; доходит дело и до юноши; спрашивают, что он нашел, – тот отвечает: «Ничего, да еще и потратился». От такого ответа все думают, что великой простоты человек явился к ним, и хотя иным он нравился своим пригожим видом и учтивым нравом, все спешат укрыться за общее суждение: потешаются над ним в лицо или, приняв скорбный вид, оплакивают скудость здешних полей и нагую нищету дубрав. Он же отвечает на все с обычною кротостью и прямодушием, и до того доходит пренебрежение к нему, что отправляют его ночевать на конюшню, где он и устраивается на соломе, положив щит под голову. Но «в толпу лиется пример государей»: слуги, видя, как дорог ему щит, ухитряются стащить его, и тут юноша приходит в неистовство: выхватывает похищенное и, взмахнув щитом раз-другой, разметывает толпу на стороны: один хватается за пробитую голову, у другого зубы по двору разлетаются, словно он вслед за Кадмом сеять вышел, и каждый оплакивает минуту, когда ему вздумалось шутить над этим человеком. Поднимается вопль до небес, сбегаются люди отовсюду, доходит и до господина этих мест; приводят к нему юношу, еще не остывшего от гнева, он говорит о своей правоте, а вид челяди – о том, как он ее отстаивал, и повелитель замка, выслушав дело, решает по-своему. Забирает он щит и велит отдать его своим мастерам, с тем чтобы они выковали еще одиннадцать точно таких же, и они оказали все свое искусство и рачение; а когда из их гротов вышла эта работа, блистательная, словно не в горьком дыму родилась, а в высоком эфире, владелец замка призывает к себе юношу и возвещает, что завтра предстоит ему найти свой щит среди двенадцати одинаковых – если-де он так его любит, как говорит, это не составит ему труда, если же ошибется, то покинет эти стены, не щитом, но великим позором отягченный. Выслушав этот приговор, юноша уходит повесив голову. Вот ночь наступила, утро близится, а ему нет сна: бедный, он вертится на соломе с боку на бок, гадая, как же ему отличить свой щит и не лишиться того, что ему всех вещей дороже. Наконец, не в силах задремать, он поднимается и выходит вон; слышно ему, как в саду поет какая-то чудесная птица: чуть он подошел и остановился послушать, как вдруг она прекратила свои песни и говорит ему: «Долго же, сонливец, тебя ждать; теперь слушай прилежно, что я тебе скажу, и не забудь ничего». Тут начинает она подробное наставление, как найти свой щит среди дюжины подобных, и много удивительного возвещает, он же не пропускает ни слова, а по окончании речей пылко ее благодарит и обещается воздать за доброту добротою. «Ты мне уже отплатил, – говорит птица: – кабы не ты, до сих пор бы мне валяться непогребенным в лесу»; сказала и улетела. Настает утро, все идут к обедне, а после нее – в большую залу, где ждут, как обернется дело. Впрочем, что я буду рассказывать, как юноша чудесным образом вышел победителем, как нашел он свой щит и стяжал уважение тех, кто готовился над ним смеяться? Представь это во всех подробностях, какие можешь изобрести, – и если не осудишь немедленно первой части, я, ободренный, в скором времени пришлю тебе вторую.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.