Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 23 апреля 2018, 13:40


Автор книги: Сборник


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Антон Чехов (1860–1904)
Завещание старого, 1883-го года

Любезнейший сын мой, 1884-й год!

Находясь в здравом рассудке и при полной памяти, несколько, впрочем, подшофе (был, знаешь, у Саврасенкова и хватил перед отъездом 1/2 бутылки финь-шампань; но «шофе» не возбраняет стряпать нотариальные акты никому, даже нотариусам), завещаю тебе следующее:

1) Весь земной шар с его пятью частями света, океанами, Кордильерами, газетами, компрачикосами, Парижем, кокотками обоих полов и всех возрастов, Северным полюсом, персидским порошком, театром Мошнина, мазью Иванова, Шестеркиным, обанкротившимися помещиками, одеколоном, крокодилами, Окрейцем и проч.

2) Денег тебе не завещаю, ибо оных не имею. За все мое годовое пребывание на земном шаре не видал их нигде, даже в кассе такой богатой дороги, как Лозово-Севастопольская. Нечто похожее на деньги видел я только в ссудных кассах, за голенищами господ кабатчиков, в сундуке таганрогского турка Вальяно и в карманах московских официантов.

3) Купно с старыми калошами завещаю тебе то, что завещали мне деды и прадеды (начиная с 1800 года) и что придется тебе, вероятно, оставить твоим внукам и правнукам:

a) Хор песенников и рожечников.

b) Композиторов полек и вальсов.

c) Рассказчика Гулевича (автора), его фрак, цилиндр и манеры.

Если сумеешь продать это старье старьевщикам-татарам, то тебя назовут по крайней мере благодетелем человечества.

4) Окончи дело Корсова с Закжевским и в угоду московским барыням начни другое.

5) Расставь в этом завещании знаки препинания, а если сам не умеешь, то поручи это сделать кому-нибудь из сотрудников «Будильника».

6) В качестве секретаря беру с собою в Лету поэта и экс-редактора Сталинского.

7) Беру с собою и шубу художника Ч., чем делаю великое одолжение господам эстетикам.

8) Больше я тебе ничего не завещаю.

Твой отец, 1883 год.
С подлинным верно:

Антон Чехов (1860–1904)
Контракт 1884 года с человечеством
[Марка в 60 коп.]

Тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года, января 1-го дня, мы, нижеподписавшиеся, Человечество с одной стороны и Новый, 1884 год – с другой, заключили между собою договор, по которому: 1) Я, Человечество, обязуюсь встретить и проводить Новый, 1884 год с шампанским, визитами, скандалами и протоколами. 2) Обязуюсь назвать его именем все имеющиеся на земном шаре календари. 3) Обязуюсь возлагать на него великие надежды. 4) Я, Новый, 1884 год, обязуюсь не оправдать этих надежд. 5) Обязуюсь иметь не более 12 месяцев. 6) Обязуюсь дать всем Касьянам, желающим быть именинниками, двадцать девятое февраля. 7) В случае неисполнения одною из сторон какого-либо из пунктов платится 10 000 рублей неустойки кредитными бумажками по гривеннику за рубль. 8) Договор этот с обеих сторон хранить свято и ненарушимо; подлинный договор иметь Человечеству, а копию – Новому, 1884 году.

Новый, 1884 год руку к сему приложил.

Человечество.


Договор этот явлен у меня, Человека без селезенки, временного нотариуса, в конторе моей, находящейся у черта на куличках, не имеющим чина Новым, 1884 годом, живущим в календаре губернского секретаря А. Суворина, и Человечеством, живущим под луной, лично мне известными и имеющими законную правоспособность к совершению актов.

Городского сбора взыскано 18 руб. 14 коп., на «Корневильские колокола» 3 руб. 50 коп., в пользу раненных в битве Б. Маркевича с Театрально-литературным комитетом 1 руб. 12 коп.

Нотариус: Человек без селезенки.

М. П.

Антон Чехов (1860–1904)
Новогодние великомученики

На улицах картина ада в золотой раме. Если бы не праздничное выражение на лицах дворников и городовых, то можно было бы подумать, что к столице подступает неприятель. Взад и вперед, с треском и шумом снуют парадные сани и кареты… На тротуарах, высунув языки и тараща глаза, бегут визитеры… Бегут они с таким азартом, что ухвати жена Пантефрия какого-нибудь бегущего коллежского регистратора за фалду, то у нее в руках осталась бы не одна только фалда, но весь чиновничий бок с печенками и с селезенками…

Вдруг слышится пронзительный полицейский свист. Что случилось? Дворники отрываются от своих позиций и бегут к свистку…

– Разойдитесь! Идите дальше! Нечего вам здесь глядеть! Мертвых людей никогда не видали, что ли? Нарррод…

У одного из подъездов на тротуаре лежит прилично одетый человек в бобровой шубе и новых резиновых калошах… Возле его мертвецки бледного, свежевыбритого лица валяются разбитые очки. Шуба на груди распахнулась, и собравшаяся толпа видит кусочек фрака и Станислава третьей степени. Грудь медленно и тяжело дышит, глаза закрыты…

– Господин! – толкает городовой чиновника. – Господин, не велено тут лежать! Ваше благородие!

Но господин – ни гласа, ни воздыхания… Повозившись с ним минут пять и не приведя его в чувство, блюстители кладут его на извозчика и везут в приемный покой…

– Хорошие штаны! – говорит городовой, помогая фельдшеру раздеть больного. – Должно, рублей шесть стоят. И жилетка ловкая… Ежели по штанам судить, то из благородных…

В приемном покое, полежав часа полтора и выпив целую склянку валерьяны, чиновник приходит в чувство… Узнают, что он титулярный советник Герасим Кузьмич Синклетеев.

– Что у вас болит? – спрашивает его полицейский врач.

– С Новым годом, с новым счастьем… – бормочет он, тупо глядя в потолок и тяжело дыша.

– И вас так же… Но… что у вас болит? Отчего вы упали? Припомните-ка! Вы пили что-нибудь?

– Не… нет…

– Но отчего же вам дурно сделалось?

– Ошалел-с… Я… я визиты делал…

– Много, стало быть, визитов сделали?

– Не… нет, не много-с… От обедни пришедши… выпил я чаю и пошел к Николаю Михайлычу… Тут, конечно, расписался… Оттеда пошел на Офицерскую… к Качалкину… Тут тоже расписался… Еще помню, тут в передней меня сквозняком продуло… От Качалкина на Выборгскую сходил, к Ивану Иванычу… Расписался…

– Еще одного чиновника привезли! – докладывает городовой.

– От Ивана Иваныча, – продолжает Синклетеев, – к купцу Хрымову рукой подать… Зашел поздравить… с семейством… Предлагают выпить для праздника… А как не выпить? Обидишь, коли не выпьешь… Ну, выпил рюмки три… колбасой закусил… Оттеда на Петербургскую сторону к Лиходееву… Хороший человек…

– И всё пешком?

– Пешком-с… Расписался у Лиходеева… От него пошел к Пелагее Емельяновне… Тут завтракать посадили и кофеем попотчевали. От кофею распарился, оно, должно быть, в голову и ударило… От Пелагеи Емельяновны пошел к Облеухову… Облеухова Василием звать, именинник… Не съешь именинного пирога – обидишь…

– Отставного военного и двух чиновников привезли! – докладывает городовой…

– Съел кусок пирога, выпил рябиновой и пошел на Садовую к Изюмову… У Изюмова холодного пива выпил… в горло ударило… От Изюмова к Кошкину, потом к Карлу Карлычу… оттеда к дяде Петру Семенычу… Племянница Настя шоколатом попоила… Потом к Ляпкину зашел… Нет, вру, не к Ляпкину, а к Дарье Никодимовне… От нее уж к Ляпкину пошел… Ну-с, и везде хорошо себя чувствовал… Потом у Иванова, Курдюкова и Шиллера был, у полковника Порошкова был, и там себя хорошо чувствовал… У купца Дунькина был… Пристал ко мне, чтоб я коньяк пил и сосиску с капустой ел… Выпил я рюмки три… пару сосисок съел – и тоже ничего… Только уж потом, когда от Рыжова выходил, почувствовал в голове… мерцание… Ослабел… Не знаю, отчего…

– Вы утомились… Отдохните немного, и мы вас домой отправим…

– Нельзя мне домой… – стонет Синклетеев. – Нужно еще к зятю Кузьме Вавилычу сходить… к экзекутору, к Наталье Егоровне… У многих я еще не был…

– И не следует ходить.

– Нельзя… Как можно с Новым годом не поздравить? Нужно-с… Не сходи к Наталье Егоровне, так жить не захочешь… Уж вы меня отпустите, господин доктор, не невольте…

Синклетеев поднимается и тянется к одежде.

– Домой езжайте, если хотите, – говорит доктор, – но о визитах вам думать даже нельзя…

– Ничего-с, Бог поможет… – вздыхает Синклетеев. – Я потихонечку пойду…

Чиновник медленно одевается, кутается в шубу и, пошатываясь, выходит на улицу.

– Еще пятерых чиновников привезли! – докладывает городовой. – Куда прикажете положить?

1885

Антон Чехов (1860–1904)
Шампанское
(Мысли с новогоднего похмелья)

Не верьте шампанскому… Оно искрится, как алмаз, прозрачно, как лесной ручей, сладко, как нектар; ценится оно дороже, чем труд рабочего, песнь поэта, ласка женщины, но… подальше от него! Шампанское – это блестящая кокотка, мешающая прелесть свою с ложью и наглостью Гоморры, это позлащенный гроб, полный костей мертвых и всякия нечистоты. Человек пьет его только в часы скорби, печали и оптического обмана.

Он пьет его, когда бывает богат, пресыщен, то есть когда ему пробраться к свету так же трудно, как верблюду пролезть сквозь игольное ушко.

Оно есть вино укравших кассиров, альфонсов, безуздых саврасов, кокоток… Где пьяный разгул, разврат, объегориванье ближнего, торжество гешефта,[64]64
  Гешефт – коммерческое дело, основанное на спекуляции низшего разбора или на обмане.


[Закрыть]
там прежде всего ищите шампанского. Платят за него не трудовые деньги, а шальные, лишние, бешеные, часто чужие…

Вступая на скользкий путь, женщина всегда начинает с шампанского, – потому-то оно и шипит, как змея, соблазнившая Еву!

Пьют его, обручаясь и женясь, когда за две-три иллюзии принимают на себя тяжелые вериги на всю жизнь.

Пьют его на юбилеях, разбавляя лестью и водянистыми речами, за здоровье юбиляра, стоящего обыкновенно уже одною ногою в могиле.

Когда вы умерли, его пьют ваши родственники от радости, что вы оставили им наследство.

Пьют его при встрече Нового года: с бокалами в руках кричат ему «ура» в полной уверенности, что ровно через 12 месяцев дадут этому году по шее и начихают ему на голову. Короче, где радость по заказу, где купленный восторг, лесть, словоблудие, где пресыщение, тунеядство и свинство, там вы всегда найдете вдову Клико. Нет, подальше от шампанского!

1886

Всеволод Гаршин (1855–1888)
Новогодние размышления

Что новый год, то новых дум,

Желаний и надежд

Исполнен легковерный ум

И мудрых и невежд.

Лишь тот, кто под землей сокрыт,

Надежды в сердце не таит!..

Н. А. Некрасов. Новый год

Теперь оно выходит как-то наоборот. Именно те, «кто под землей сокрыт», таили в сердце и высказывали надежды, скромные и гордые, пустые и истинные, а оставшиеся в живых «мудрые и невежды» – те, которые встречают наступающий Новый год, разучились и желать и надеяться. Точно будто кто-то провозгласил на весь мир «lasciate ogni speranza!»[65]65
  «Оставь всякую надежду!» (ит.) – цитата из «Божественной комедии» Данте (Ад, песнь III, 7).


[Закрыть]
И все послушались, и оставили всякие желания и надежды. Есть, конечно, такие упования, которые живут в полной силе и теперь: не говоря об области религии, мы надеемся на прибавку жалованья или награду к празднику, на урожай в будущем году, на победу над сопротивляющимся сердцем особы другого пола; но ведь такие упования существовали у людей и во времена царя Гороха, вернее, существуют вечно и не у одних людей, а и у животных. И проводящий <время> на крыше кот надеется изловить лишнюю мышь и прельстить своими воплями кошку. А мы, гордящиеся тем, что живем «не при царе Горохе» (с каким, иногда несправедливым, презрением произносит человечество эти слова!), и считающие себя не только выше котов, но прямо царями природы, довольствуемся такими же доисторическими и звериными желаниями! Других у нас нет.

Но они были. Скрытые под землей питали их; питали их и многие, еще не скрытые.

Так, недавно еще один из дорогих мертвецов спрашивал: «Когда же придет настоящий день?»[66]66
  Так называется статья Н. А. Добролюбова.


[Закрыть]
Он твердо верил, что день придет. Немного раньше его другой, ныне живущий, звал «вперед без страха и сомнения!». Он твердо верил, что призыв его не звук пустой.

Отчего же теперь никто не спрашивает и никто никуда не зовет?

Одни говорят, что день уже наступает и что мы пришли в самое место, которое подразумевал поэт, зовя нас вперед. Они согласны, может быть, в глубине души с тем, что в этом месте, в течение этого длинного дня жить довольно скверно, но уверяют, что это ничего. Нужно только немного устроиться, вымыть полы в новом помещении, смести накопившуюся паутину, повесить в углу образок, отслужить молебен; если «день» дает мало свету, то зажечь что-нибудь (некоторые при этом считают необходимым лодыгинские лампочки, другие довольствуются сальным огарком); затем прописать свой вид в ближайшем участке, давать на чай дворнику и швейцару и жить в свое удовольствие, занимаясь кому чем угодно – искусством, науками (например, составлением жизнеописаний знаменитых людей или изысканиями о синтагмах в древнегреческой трагедии), частным благотворительством, патриотическими упражнениями в вопросах восточном, славянском и немецком (об удобнейших способах сцепиться с немцами для взаимного мордобития), решением финансовых задач (стоит ли бумажный рубль полтину золотом или, наоборот, золотой рубль двести копеек бумажных?), заботами о распространении в Болгарии тульских самоваров, газетной полемикой с употреблением, для увеселения публики, ругательных слов и с прописанием имени обзываемого лица всеми буквами… Да и кроме всего этого разве мало найдется в современной жизни безвредных, приятных и удобных занятий. Те же, которые ни к каким занятиям не способны, могут предаться хоть гоголевскому «вышиванию по тюлю» и принятию в большом количестве пищи и питий.

Это очень счастливые люди, читатель. Томления о недостижимом они не знают (что недостижимого может быть во всем перечисленном?) и радуются и веселятся, не думая о другой жизни, ибо не для них она писана.

Другие счастливыми быть не могут. Они не говорят ни о наступившем дне, ни об обетованном месте, и не потому не говорят, что день еще не наступил и место еще не найдено, а потому, что, по их мнению, всякие подобные разговоры есть один только разврат. «Нет никакого дня!» – восклицают они.

«Не нужно никуда идти!… Не нужно даже и прибирать ничего…» Нужно уподобиться тому, недавно открытому на Казанской улице в Петербурге домовладельцу, который десять лет просидел в своей комнате, не переменяя белья и платья, не говоря ни с кем и складывая ежедневно получаемые сайки в угол, так что накопилось чуть не полкомнаты. Какой уж тут день! Просто-напросто сиди в углу и «исполняй пути Провидения и заветы истории». Какие пути и какие заветы, они не говорят, да, конечно, и сказать не могут, потому что пути свои Провидение уже давно перестало открывать смертным, а о заветах истории не узнаешь же в самом деле из учебника Иловайского. Все это дело довольно темное. И потому сиди и обрастай грязью и мхом. И люди, проживающие это миросозерцание, имеют гордый вид, но я думаю, что это самые несчастные люди. Злоба, породившая такое миросозерцание, так велика, что не может найти себе удовлетворения. Страшнее же, отвратительнее и мучительнее неудовлетворенной злобы нет ничего на свете, «ибо для человека нет большей муки, как хотеть отмстить и не мочь отмстить».[67]67
  Цитата из повести Гоголя «Страшная месть».


[Закрыть]

Само собой разумеется, что и эти люди желаний и надежд никаких не имеют. Первые не имеют по той причине, что, по их мнению, все надежды исполнились, вторые по той, что просто не хотят желать ничего. Где же они? Неужели во всем этом «коловращении жизни», в этой толкотне да заботе о том, как урвать – законно или незаконно – кусок для пропитания себя с семьей, как заслужить внимание неприступной особы другого пола; вообще – как дожить, сколько-нибудь сносным образом, до тех пор, пока не придет пора протянуть ноги? Человеку свойственно тешить себя иллюзиями, но вряд ли существование надежд и светлых пятен в будущем, пятен, еще неясно мелькающих перед нашими жадными глазами, есть иллюзия. Да если б не было этих проблесков света, не стоило бы и жить. Отчего же не говорит никто? Где те люди, которые носят их в сердце? Отчего вокруг все так безнадежно мрачно? Отчего, когда соберется кучка даже молодых людей, у них нет иных разговоров, кроме переливания из пустого обыденных пустяков жизни в порожнее глупых, ни к чему не прицепившихся анекдотов? Я встречал наступающий Новый год в небольшом кружке молодежи, собравшейся по случаю Нового года и по случаю дня рождения одного из своих товарищей. Тут было человек пятнадцать молодых людей, товарищей по университету, кончивших курс три-четыре года тому назад; все люди, посвятившие себя ученой или учебной деятельности: магистры разных специальностей, лаборанты здешних ученых лабораторий, «консерваторы» музеев, учителя гимназий и институтов. Все народ молодой, образованный. Они собрались часов в восемь и до часов трех ночи приговаривали… о поставленных ими единицах, о том, что в каком-то ароматическом ряду одним из них, молодым химиком, замечено какое-то научное неблагоустройство (словом, о мельчайшей и незначительнейшей подробности), о разнице в производстве пива белого, пива черного и портера, зависящей от разных видов бродильных грибков; решали геометрические фокусы, разбирали вопрос о перспективе шара. Штольцы! Соломины! – подумал я. Но скоро наступил другой период вечера: все собрались в угол, так, чтобы уйти от внимания нескольких, сидевших в другой комнате дам, и сгруппировались вокруг одного, который начал рассказывать один анекдот за другим; и какие анекдоты! Щедринские пошехонские рассказы про «хвост» и т. п. – перлы ума и приличия сравнительно с этими чудищами непристойности, соединенной с бессмысленностью, непристойности неостроумной, ненужной. Все хохотали. Что же, подумал я: почему же и Штольцам не позабавиться? Потом Штольцы и Соломины начали ужинать. И выпили, конечно, изрядно, и это было, конечно, самое лучшее, что они могли сделать. Хоть в нетрезвом виде могли их закрывшиеся, как ракушки, души раскрыть свои створки и показать – что за мякоть скрывается за ними. Я ждал и не дождался. Зажгли жженку; я вспомнил одну жженку и пирушку, описанную у Т. Пассек,[68]68
  Пассек Татьяна Петровна (1810–1889) – русская мемуаристка; имеются в виду ее воспоминания «Из дальних лет», глава «Последний праздник дружбы».


[Закрыть]
где сидела иная молодежь, пьяными голосами говорившая иные речи; не о бродильных грибках в чужом пиве, не об том, что «я хотел поставить ему четыре, да палка-то вышла, а угол нет, карандаш был плохо очинен, ну и вышла единица. Боже мой! Что за скандал подняли!» – а именно о «надеждах», о тех, может быть, безумных и детских надеждах, без которых человек, хотя бы и начиненный ароматическими рядами, интегрированием труднейших уравнений и какими-то мудреными «синтагмами», как рождественский гусь яблоками, все-таки останется чем-то вроде этого, может быть, и вкусного, но все-таки гуся…

Я ушел поздно, с головной болью от выпитого вина, а еще больше от выслушанных разговоров. И с сегодняшнего дня я решился искать: нет ли где-нибудь человека, у которого есть надежда? Найдем ли мы его к будущему Новому году, читатель?

Гавриил Г.
1 января 1884 г.

Василий Коровин (?—?)
Свет во тьме

Семен Иванович Полосатов, скромный провинциальный актер, прибыл в Москву еще ранней осенью, в начале сентября месяца, с целью пристроиться к одному из театров или же – в крайнем случае – получить выгодный ангажемент от какого-нибудь антрепренера, которых немало наезжает в эту пору в столицу для пополнения своих сценических трупп. Много светлых надежд вез в себе молодой легковерный артист, но – увы! – в очень скором времени ему пришлось расстаться с ними. Человек он был с несомненным дарованием, «с призванием», но, к несчастью, без всякой житейской сноровки; не имея, сверх того, в Москве знакомства и связей, не нося громкого имени и не бросаясь в глаза импонирующей наружностью, он, понятно, не мог добиться своей цели, и все заветные упования его рассеялись, как дым: он не примкнул ни к одной из московских театральных сцен и не получил ангажемента ни от одного из провинциальных антрепренеров.

А времени на искание было затрачено немало. Шел уже октябрь. Семен Иванович вдруг увидел себя поставленным в печальную необходимость – возвратиться вспять и просить прежнего своего директора принять его опять в труппу; но захолустный импресарио немедленным ответом на письмо бывшего своего «первого любовника» разрушил и эту надежду Семена Иваныча: его амплуа было уже занято другим артистом, законтрактованным на весь открывшийся театральный сезон.

Положение Семена Иваныча сделалось одним из самых некрасивых. Маленькое денежное сбережение, с которым он приехал в Москву, приходило к концу, а в будущем пока не предвиделось никаких источников дохода. Написал он кое к кому из своих приятелей, бывших сценических сослуживцев, прося совета, но те или не отвечали, или присылали длинные рассказы о своих многостраданиях и злополучиях, прося, с своей стороны, указать способы освободиться от них. Думал-думал Семен Иваныч, совался-совался везде, чтобы найти выход из скверного положения, но выхода не нашел и кончил тем, что вместо двух-трех недель, которыми ему желалось прежде ограничить свое пребывание в Москве, он застрял в ней на целую зиму.

И Москва проглотила его – он исчез в ее гигантской утробе, как исчезают беспрестанно тысячи других, подобных ему, горемык – темных, никому не известных, пребывающих в ужасной житейской борьбе и напрасно вопиющих о спасении. Его никто не знал, и никто не интересовался судьбой его. Он был одинок в этом холодном бездушном круговороте человеческих жизней, где всякий печется только о себе.

Всего, что случилось с несчастным артистом в это время, – рассказывать нечего: картины нищеты, бесконечных скитаний, голода, холода, бесприютицы и проч. известны всякому хоть понаслышке; но тут был один эпизод, умолчать о котором трудно… особенно в святочную пору, – эпизод, интересный не только одной таинственной обстановкой своей, но и внутренним содержанием, которое также может показаться многим таинственным и невероятным.

Дело, извольте видеть, было… А впрочем, зачем я беру на себя роль рассказчика? Пусть лучше нам рассказывает сам герой о своем приключении: у меня имеются записки его, переданные мне с правом «делать с ними, что угодно».

И вот эти листки, где содержится интересное повествование, о котором я сию минуту упомянул.

После долгих скитаний по ночлежным домам, трактирам и харчевням я наконец водворился на собственной теплой квартире, сняв крошечный нумер в «меблированных комнатах». Боже, как хорошо и уютно! Кажется, всю жизнь прожил бы здесь и не пожелал бы ничего лучшего!

И я мигом забыл все, что претерпел недавно…

Такая перемена в моем положении произошла совершенно случайно и неожиданно: я получил работу: переписку бумаг по двадцать копеек с листа у одного из московских адвокатов. Хороший почерк оказал мне великую услугу, – как принцу Гамлету когда-то… я мог зарабатывать по тридцать рублей в месяц, а ведь это было также спасением от гибели… Тридцать рублей! После продолжительного ничего – это такая масса, которая давила мое воображение своей громадностью.

Я стал оживать, оправляться; прежнее парение духа стало посещать меня; я написал несколько удачных стихотворений и нередко репетировал свои роли; я даже пел иногда, приотворив немного дверь, чтобы меня послушали хоть коридорные; такова привычка актера – без публики ему трудно!

Но это блаженное состояние мое продолжалось недолго: злобный рок тяготел надо мною и не желал давать мне долгих передышек между своими ударами… За несколько дней перед Рождеством я, по милости своей зефирной одежонки, простудился и заболел. Но болезнь-то собственно не пугала меня: я молод и сколочен на славу – самый лютый недуг не скоро осилит меня, и смерть должна поломать у себя немало зубов, чтобы оторвать мою особу от земных обителей. Я боялся последствий болезни, из которых главное – потеря работы – представлялось мне неизбежным, если хворь надолго привяжет меня к постели. И притом, заболеть одинокому человеку зимой, в огромном городе, имея в кармане два рубля с копейками, а в мыслях – никаких надежд, – штука совсем непривлекательная.

К счастью, мне недолго пришлось терзаться этими мрачными соображениями: на другой же день после первого ощущения нездоровья я свалился в постель и впал в забытье, из которого в течение почти двух недель выходил лишь изредка, да и то на очень непродолжительное время. Меня угораздило схватить жесточайшую горячку.

Что затем со мной было, я рассказать, конечно, не могу.

Я жил в мире видений; отрывки из действительности мешались с фантасмагориями воспаленного мозга, и я не знал, что было бредом и что реальными впечатлениями, безотчетно переданными уму внешними чувствами. Мне представлялось, например, что наш коридорный Анфим подметает пол и отирает пыль с мебели в каком-то светлом чертоге, где в воспаленном воздухе носятся мириады огненных мух, которые садятся на меня и немилосердно жгут лицо. То я видел себя бегущим в ужасе от какого-то страшного преследования; я изнемогал от усталости, задыхался и, обливаясь горячим потом, наконец падал. И тут преследователи бросались на меня и начинали истязания: они раздевали меня, натирали мое тело чем-то невыносимо жгучим, насильно вливали мне в рот желчь, смешанную с уксусом, и стучали в грудь молотками… Терзания делались адскими – я бился, вырывался и стонал.

Светлые промежутки, минуты ясного сознания наступали редко. В первый раз я очнулся в своей постели с сильнейшей головною болью и с ощущением крайней слабости во всем теле. Был день. Я лежал лицом к стене. В комнате никого, кроме меня, не было – стояла мертвая тишина.

«Я болен, – мелькнуло у меня в голове, и от этой первой мысли, родившейся в успокоенном мозгу, у меня мучительно сжалось сердце. – И должно быть, сильно болен… Но давно ли? Какой теперь день? и отчего хозяин меблированных комнат не отправил меня в больницу, а оставил здесь в таком положении? Что за человеколюбие, – ведь у меня нет ничего… кто ж за мной ходит? и лечат ли меня? Коридорные, видно, упросили не увозить меня в больницу – полюбился я им чем-то… Они и присматривают за мной…»

Решив на этом, я повернулся на другой бок и – взглянув кругом, прежде всего подумал, что я в бреду. Подле моей кровати стоял небольшой столик, накрытый белой салфеткой и установленный разными стеклянками с цветными сигнатурами, баночками, коробками с ярлыками и другими предметами, несомненно вышедшими из аптекарской кухни. Тут же стояли графин с водой и стакан, из которого выглядывала серебряная ложечка. У постели на полу расстилался свежий коврик, лаская взор своими яркими красками и узорами; на мне и подо мной было тончайшее и чистейшее белье – простыня была обшита широким кружевом, наволочки – также; даже воздух отличался такой чистотой, какой я еще ни разу не замечал в нем, живя здесь. А вот и колокольчик! Что за удивительная предупредительность?

Недолго думая, я протянул руку и позвонил. Сделал это, во-первых, для того, чтобы убедиться – в бреду я или в здравом уме, а во-вторых, мне очень хотелось знать, откуда все сие?

Через несколько минут дверь в мой нумер тихо отворилась, и ко мне осторожной поступью вошел коридорный Анфим. При виде меня он радостно улыбнулся.

– Ну что, сударь, как? – спросил он, подойдя к моей постели. – Полегче стало? а? Слава тебе Господи! А уж мы как было перепугались-то! Да и скучно без вас, – не много живете, а привыкли к вам… Вот жильцы-то все спрашивают: «Что соловушек наш приумолк, – тихо в клетке его…» – ваш нумер клеткой соловьиной прозвали они… «Бывало, в будни поет, а теперь вот праздники настали, и его не слышно…» Плохо, говорю, господа, нашему соловушке: не до песен ему…

Слуга опустил печально голову.

– А ты вот что мне скажи, Анфим, – говорю я ему, – отчего меня не отправили в больницу и откуда взялось вот все это? У меня всего два рубля с чем-то было…

– Э, сударь! свет не без добрых людей… другой ведь тоже душу христианскую имеет… А вы, главное, успокойтесь да поправляйтесь скорее. Слава Богу, все есть: и лекарство, и пища настоящая готовится для вас (только вы ничего не кушаете), и доктор каждый день бывает, – все как следует… А что хозяин хотел вас спровадить в больницу – это верно, только его не допустили…

– Кто же?

Анфим замялся.

– И кто мне дает все это? – допрашивал я.

– А мы и сами, сударь, хорошенько не знаем… – ответил слуга, переминаясь и не глядя мне прямо в глаза. – Присылает кто-то с прислугой… Спрашивали мы – от кого? Да не говорят… Должно быть, знакомые ваши…

– А был у меня кто-нибудь за это время?

– Нет-с, никого не видали…

Тут мне показалось вдруг, что в комнате моей все завертелось, закружилось, и Анфим, подхваченный каким-то темным вихрем, взвился на воздух и медленно описал под потолком, как парящий коршун, два круга.

– Не принести ли вам бульонцу? – спросил он при этом и скрылся.

Настала тьма… Я слышал свист урагана и шум бушующего моря. Голова горела, как в огне, сердце хотело разорваться на части… Бред снова унес меня в свое волшебное царство – царство, полное ужасов и адских страданий…

Сколько времени прошло после этого разговора моего с Анфимом, я не знаю; но вот как-то раз, заслышав легкий шум, я открыл глаза и – невольно привскочил на постели.

В полутемном пространстве комнаты, от двери, ко мне тихо приближалась, как бы не касаясь ногами пола, фигура молодой женщины в богатом белом пеньюаре с длинным шлейфом, с распущенными волосами и с дорогими браслетами на обеих руках. Она показалась мне невыразимо прекрасной и напоминала собой Офелию во время ее очаровательного безумия.

Теперь я не сомневался, что это происходило в бреду.

– Как я рада! – промолвило видение, остановившись передо мной и скрестив на груди руки. – Как я рада! – повторило оно, опускаясь на колена у моего изголовья и не отводя от меня своих светлых, улыбающихся глаз, – вижу вас наконец в полной памяти и с открытыми глазами… А вы прилягте, успокойтесь… вот так… не пугайтесь: нечего пугаться – я свой человек… Вот так радость для Нового года! С Новым годом, Семен Иванович, с новым здоровьем, миленький вы мой! ведь уж три часа, как старый год покончился…

– Кто ты? – воскликнул я, пораженный видением, и вскрикнул, надо полагать, очень натурально, потому что видение немного смутилось и недоверчиво посмотрело на меня. Но тотчас оно опять стало улыбаться и сказало:

– А вы успокойтесь, пожалуйста, вам вредно волноваться, – вон доктор каждый день говорит, чтобы вы ни-ни! Кто я? А зачем вам знать это? Узнаете – пожалуй, еще прогоните меня… Живу в этих нумерах, вот и все! Услышала об вас – больной, говорят, одинокий, никого у него нет… Ну, жалко стало, – как не навестить? А тут еще праздники подошли, – у всякого какая-нибудь радость, а вы, голубчик, лежите здесь одни – и ни посмотреть за вами, ни помочь вам некому… Жаль стало… со всяким может случиться несчастье! Я и стала к вам заглядывать… По себе знаю, как горько быть одинокой, да еще в праздничный день. При этом пенье ваше очень мне нравится… Часто слушала я вас, соловушек вы наш!.. Выздоравливайте скорей и спойте нам еще что-нибудь… Боюсь я только, что после вы никакого знакомства не пожелаете иметь со мной… Что я такое…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации