Текст книги "Новогодние и другие зимние рассказы русских писателей"
Автор книги: Сборник
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
III
Солнце сияло так роскошно, что уделило один блестящий луч и для темного подвала. Устремился блестящий луч, пронизал тусклое окно, проник в унылую комнату, отыскал там детскую золотую головку и остановился на ней, лаская пуховые волоски.
Ребенок смеется за окном; у окна, на улице воркуют голуби. И, пригретые одним горячим лучом, они радуются вместе – розовый мальчик и сизые птички.
Матери нет, она ушла. Но она никогда не уходила надолго. Она брала работу только на дом. Но много ли она могла сделать? Она не готовилась к труду и ничего не умела.
Свет ее жизни, маленький ребенок, связывал ее по рукам и по ногам. Но без него не стоило бы и жить…
Никого она не знала в огромном городе, не к кому было обратиться, не на кого надеяться. И она брала жалкую поденную работу и убивалась над нею день и ночь. Ребенок расцветал, мать умирала.
Иногда она сознавала, что умирает. Но нет, не может быть! Бог не допустит этого. И она старалась об этом не думать.
Теперь она думала больше всего о елке. Безумное, бессмысленное, хотя и естественное желание! Вот и видно, что не простая женщина, а барышня… И как это еще уцелело в ней? Едва-едва можно жить – а елка не выходит из головы. Вот если бы он был…
Но его нет! Нет…
Она шла быстрою походкой, как могла скорее. Но вдруг остановилась как вкопанная. Перед ней, за огромным зеркальным стеклом, благоухал целый сад.
Посреди белели жемчужные цветы ландышей, целый лес ландышей; за ними кивали своими колокольчиками ряды розовых и голубых гиацинтов. Нежные розы, удрученные тяжестью и красотой своих душистых лепестков, склоняли царственные головки на гибкие стебли. Дальше подымался целый лес перистых и разрезных пальм, широколистной и кудрявой зелени. И все это сверкало каплями воды, дышало свежестью, залитое ярким светом газовых ламп. Праздничная выставка цветочного магазина приковала к себе молодую женщину. Она приникла бескровным исхудалым лицом к зеркальному стеклу и жадно любовалась цветами, и ей казалось, что воздух, которым дышали эти цветы, окружает ее своей мягкой атмосферой.
Принести бы сюда его, ее маленького мальчика. Что бы она дала, чтобы пустить его на это поле ландышей! Пусть бы он ходил по этому выхоленному газону своими быстрыми ножками, обрывал цветы своими розовыми ручками! Хоть показать ему…
В тот же вечер она принесла ребенка к окну цветочного магазина. Мороз немного спал, и она тепло закутала мальчика во все, что у нее было… Сама она дрожала от холода, но крепко прижимала к себе теплое детское тельце и улыбалась посиневшими губами, приближая детское личико к ландышам, благоухавшим за стеклом.
Но ребенок тянулся в другую сторону.
– Мама! – закричал звонкий голосок. – Елка! Это елка! Елка!
IV
Да, это была елка. Рядом с цветочным магазином красовалась большая кондитерская, и сквозь стекла ее ближайшего окна сияла небольшая елка, увешанная бонбоньерками и блестящими украшениями, разноцветными фонариками и восковыми свечами.
– Мама, я хочу елку! Пойдем, где елка! – повторял ребенок.
Она подошла. Войти в эту кондитерскую нечего было и думать. У нее не было ни одного гроша в кармане. Дома оставалось только несколько жалких серебряных монеток, – молоко и хлеб маленького мальчика.
Он плакал и тянулся к елке. Она вошла.
– С Богом, матушка! С Богом, не взыщи! – встретил ее грубый голос.
Так и следовало ожидать.
Она прижала к себе покрепче плачущего ребенка и почти бегом воротилась в свою глухую улицу, в свой темный подвал. Ее начинала пробирать страшная дрожь. Она удерживалась, чтобы не дрожать слишком сильно.
– Мама, елку! Я хочу елку! Моя милая мама!
– Подожди, мое сокровище, не плачь, мой ангелок. Будет тебе елка, мой родной мальчик!
V
Она непременно сделает елку; больше ни о чем она не могла думать. И случай помог ей. Святки почти кончились; рождественские елки отжили свой век и, лишенные своих огней и украшений, валялись в темных углах, на занесенных снегом дворах и сорных кучах. Одну такую маленькую елку она нашла где-то у забора и принесла ее в свой подвал.
Елка есть! Остается только украсить ее и достать свечек… Только!.. Но как это сделать?
Она скоро нашла средство. Молоко и хлеб, иногда яичко для крошки, несколько поленьев, чтобы согреть маленькую железную печку, – это необходимо. Остальное не нужно! Она проработала целую ночь, а днем и не вспомнила о куске хлеба, который для себя оставила. Но зато вечером она купила десяток маленьких восковых свечек, всех цветов: и розовых, и голубых, и желтых. Она любовалась ими как ребенок и спрятала их как сокровище.
Маленький мальчик спал.
– Будет у тебя елка, мой родной сыночек!
На другой день она съела свой черствый кусок. И чего ей еще? Совершенно довольно! Зато она принесла домой горсть золотых орехов и три румяных, блестящих яблочка. «Я сделаю ему елку под Новый год!» – радостно думала она. И опять не ложилась всю ночь, и проработала весь день, а вечером, когда отнесла работу, вернулась с целым сверточком пестрых пряников и конфеток.
Последний день старого года погас. Наступил вечер.
Опять разыгрался мороз крепче прежнего, и пошел гулять по огромному городу, и заглянул в глухую улицу, в темный подвал, и увидел чудную картинку.
В тесной комнате горел яркий свет. Посреди стояла маленькая кудрявая елка и бросала на потолок узорную тень своими стрельчатыми ветвями. Золоченые орехи и красные яблочки, пестрые конфетки и восковые свечки блестели и горели в темной зелени. Хорошенькая была елочка, хотя бедная и убогая. Но как хорош был маленький розовый мальчик, который бегал вокруг елки, и щебетал, как крошечная милая птичка в весенней роще, и хлопал крошечными ручками! Огоньки свечей отражались в светлых глазках; щечки разгорелись.
– Мама, моя мама! Это моя елочка, моя милая елочка!
Она целовала его золотую головку. Грудь ее ныла и болела. В глазах у нее все темнело, голова все кружилась…
– Мой мальчик! Мой родной маленький мальчик… Ты любишь свою маму?..
О, Боже мой! Отчего так дрожат ее руки и ноги? От радости или оттого, что она сегодня ничего не ела?
– Моя крошка! О, что будет, если я умру?!
Но не крошке отвечать на этот вопрос. Он бегает и щебечет, щебечет и бегает, пока не догорает последняя свечка. И тогда, утомленный радостью и волнением, он засыпает на руках у своей мамы.
Она бережно кладет его на мягкую подушку в корзинку, которая заменяет ему постель. Она зажигает крохотный огарок, чтобы посмотреть еще на спящего ребенка, и становится около него на колени.
Тяжело-тяжело дышит бедная грудь. Болит и ноет сердце, но не от воспоминаний. Нет никаких воспоминаний, никаких мыслей нет больше… Все уходит, голова кружится; она низко-низко склоняется над сыном и только тихо повторяет:
– Мой мальчик! Мой крошечный родной мальчик!
Тихо-тихо. Пахнет смолистой елкой. Маленький мальчик спит. Разгорелись круглые щечки, спокойно лежат на них золотые ресницы; розовый ротик полуоткрыт и дышит спокойно. Пристально, не отрываясь, смотрит на него молодая женщина.
Молодая!.. Где же молодость на этом увядшем лице, в этих потухших, страшно углубленных глазах?
Острая, жгучая боль внезапно наполняет ее грудь. Она хватается рукою за сердце, точно думает удержать этою исхудалою, горячею рукою разрывающееся сердце, спасти его для жизни…
– Боже мой! Что же это такое? Мое бедное, родное дитя!
Она склоняется вперед, дрожит всем телом; тяжелая голова бессильно опускается на изголовье ребенка… Но спит, не просыпается маленький мальчик и не чувствует, что остался один на свете, что нет у него больше мамы.
Она ушла и поручила его новому году…
VI
Старый год канул в вечность и унес с собою измученную душу. Поднялась ли она, облегченная, прямо к небесам, или замерла на светлых крыльях и рыдает в безграничном пространстве, простирая бесплотные объятия к своему маленькому мальчику?
Кто знает!..
1896
Леонид Андреев (1871–1919)
Алеша-дурачок
Очерк
Посвящается Э. В. Готье
Впервые увидел я Алешу при таких обстоятельствах. Был холодный ноябрьский день. Сильный северный ветер быстро гнал по небу низкие тучи, гудел в голых вершинах обнаженных деревьев, срывая оттуда последние желтые скрюченные листья, своим печальным видом напоминавшие дачников, которые никак не могут расстаться с летом и только под влиянием крайней необходимости покидают насиженное место. Тот же суровый и настойчивый ветер подгонял и меня, настолько увеличив мою нормальную способность к передвижению, что путь от гимназии до дому, проходимый мною обыкновенно минут в тридцать, на этот раз сократился по меньшей мере минут на пять. Полагаю, впрочем, что один ветер едва ли достиг бы таких блестящих результатов, если бы не оказали ему содействие мои родители, наградившие меня тем, что в данную минуту свободно можно было назвать парусом, но что при рождении было наименовано гимназическим теплым пальто, сшитым «на рост». По толкованию изобретателей этой адской машины выходило так, что когда года через четыре мне станет пятнадцать лет, то эта вещь будет как раз мне впору. Нельзя сказать, чтобы это было большим утешением, особенно если принять во внимание необыкновенную тяжесть этой вещи и длину ее пол, которые мне приходилось каждый раз с усилием разбрасывать ногами. Если добавить к этому величайшую, с широчайшими полями, ватную гимназическую фуражку, имевшую очевидную и злобную тенденцию навек сокрыть от меня свет Божий и похоронить мою бедную голову в своих теплых и мягких недрах, чему единственно препятствовали мои уши, да обширнейший ранец, вплотную набитый толстейшими книжками – и все в переплетах, – то, без всякого риска солгать, меня можно было уподобить путешественнику в Альпийских горах, придавленному обвалом и, кроме того, поставленному в грустную необходимость весь этот обвал тащить на себе. При этих условиях требовать от меня жизнерадостного настроения было бы нелепостью.
Дом наш находился на окраине города О. по Пушкарной улице. Энергично борясь с судьбою, я успел приблизиться к нему и уже взялся за ручку калитки, чтобы через двор пройти к себе, когда из-под козырька фуражки заметил чьи-то грязные ноги, попиравшие чистые каменные ступени парадного крыльца. Сдвинув, насколько было то возможно, фуражку на затылок, я критическим взглядом окинул обладателя грязных ног. При первом поверхностном обзоре я успел заметить, что он одет более чем по-летнему. Коротенький и узкий нанковый пиджак туго обтягивал тело, выше кисти оставляя открытыми большие грязные руки, синевато-багровые от холода. Тот же оттенок носили и другие части тела незнакомца, выглядывавшие из прорванных нанковых брюк, далеко не достигавших нижних конечностей, обутых в опорки. Единственное, что в костюме незнакомца пробудило во мне некоторое чувство зависти, была маленькая-премаленькая засаленная фуражка, еле прикрывавшая стриженую голову.
– Послушай, чего тебе надо? – спросил я с деловитой суровостью барчонка, выполняющего ответственные функции хозяина и домовладельца.
Незнакомец молчал и смотрел на меня. Я тоже молчал и смотрел на него. Поразило меня при этом что-то особенное в выражении его глаз и рта. Лицо у него было совсем моложавое, болезненно-полное и на щеках еле покрытое негустым желтоватым пушком. Носик маленький, красный от холода. Небольшие серые тусклые глаза смотрели на меня в упор, не мигая. В них совсем не было мысли, но откуда-то из глубины поднималась тихая молчаливая мольба, полная несказанной тоски и муки; жалкая, просящая улыбка как бы застыла на его лице.
– Послушай же! Чего тебе надо? – вторично спросил я, но уже со значительно меньшей суровостью.
Но незнакомец и на этот раз не удостоил меня ответа. Слегка сгорбившийся, беспомощно, как плети, опустивший руки по бокам, он смотрел на меня тем же взглядом, и лишь губы его стали шевелиться, как будто то, что нужно было ему сказать, находилось на самом кончике языка, но никак не могло соскочить оттуда.
– Ну? – подсобил я ему.
– Копеечку… – послышался тихий, точно откуда-то издали долетевший ответ.
– А ты звонил?
– Не-ет.
– Какой же ты глупый! Кто ж тебе даст, если ты не звонил.
Незнакомец молчал.
– А как тебя зовут?
– Алеша… Дурачок.
Эта необычная рекомендация не показалась мне странной, ибо я давно уже решил, что у незнакомца не все дома, и мне было жаль его. Особенно смущало меня проглядывавшее сквозь прорехи голое, синеватое тело.
– Тебе холодно?
– Холодно.
С быстротой нерассуждающего детства я составил чудный план помощи Алеше, имевший целью не только спасти его от холода, но обеспечить его будущность по меньшей мере на несколько десятков лет. Схватив Алешу за рукав, я энергично потащил его окольным путем в сад, более чем когда-либо негодуя на излишнюю предусмотрительность родителей, воплотившуюся в этом проклятом пальто «на рост». В саду я усадил Алешу на скамейку, с возможной поспешностью отправился домой и, не раздеваясь, потребовал от матери «как можно больше денег». Та изумилась, но ввиду того, что я имел честь состоять первенцем и баловнем дома, а также и потому, что у ней не было мелочи, дала мне рубль, строго приказав принести мне сдачи. Как же, дожидайся!
– На, Алеша. Тут много денег. Смотри, не потеряй.
Для верности я сам зажал в его руку драгоценную бумажку. Но все-таки меня грызло сомнение, хотелось самому проводить до его дома, но, боясь отца, я удовлетворился тем, что долго из калитки наблюдал за уходящим дурачком. И походка-то у него была странная. Поднимет одну ногу и, качнувшись всем телом вперед, тихо-тихо поставит ее наземь носком внутрь. Потом другую. Меня так и тянуло побежать и толкнуть его сзади. От нетерпения я даже начал топать.
Говорят, что павлины горды, но это могут говорить лишь те, кто не видал меня в этот достопамятный день. Но радость от сознания сделанного добра была, пожалуй, еще выше гордости и страдала лишь одним недостатком: не была разделена. Впрочем, этот недостаток легко было исправить: у меня был поверенный. В этой почетной должности состоял наш дворник Василий, молодой, веселый и плутоватый парень, бывший, как я впоследствии убедился, далеко не бескорыстным другом, так как всякий прилив дружеской откровенности с моей стороны окупался обыкновенно десятком папирос из отцовского ящика. На этот раз, однако, я был обманут. Мой трогательный рассказ о бедном Алеше и рубле вызвал в Василье неистощимое и обидное для моего самолюбия веселье. Даже тезка Василия – мерин Васька (приютом нашей дружбы служила конюшня) – оглянулся и фыркнул, до того выразительно и громко грохотал Василий! Выждав окончания этой неприличной веселости, я в вежливых выражениях попросил разъяснить мне причину смеха. Боже, какое разочарование! Оказалось, что Алеша живет у известной всей Пушкарной Акулины, которая посылает его собирать копеечки, и если копеечек набирается достаточно, совершается на них пьянство и дебош. И следовательно, мой рубль…
– Поди-ка, сейчас посмотри! Вот, небось, задувают… И вас похваливают!..
Представление о весьма вероятных, но мало лестных похвалах, которыми должна была осыпать меня Акулина, погрузило Василия в целый океан смеха, вынырнув из которого он выразил прямое намерение идти к кухарке, у которой он тоже состоял поверенным, и посвятить ее в мою тайну.
Однако я воспротивился этому и путем красноречия, а главным образом обещания поставлять папиросы в таком количестве, что осуществление этого обещания грозило отцу неминуемым банкротством, убедил Василия предпринять вместе со мной небольшую рекогносцировку во владения Акулины.
Жилище Акулины носило название «кадетского корпуса». Что хотели сказать этим пушкари, давшие это прозвище, для меня положительная тайна. Быть может, покосившаяся набок крыша, весьма отдаленно напоминавшая надетую набекрень фуражку, что, как известно, составляет отличие военного звания, дало повод к этому названию, – но кто разберется в тайниках народного духа? Под этой крышей, несколько схожей со швейцарским шале, благодаря обилию набросанных камней и кирпичей, долженствовавших удерживать на месте дрянную настилку, находились четыре стены. Четыре – это очень важная подробность, так как половину лета изба имела всего три стены. Дело в том, что господин Треплов, супруг Акулины, по профессии более алкоголик, чем штукатур, вознамерился основательно ремонтировать свой замок, с каковой целью поочередно вынимал каждую стенку и вставлял хворостиновую. Но так как различные сложные обязанности, связанные с его профессиями, не позволяли ему отдавать много времени этому занятию, то домишко по целым неделям стоял без одной какой-нибудь стены. Особенно интересный вид представлял собой «кадетский корпус», когда была вынута стенка на улицу, и прохожие имели полную возможность наблюдать за течением семейной жизни гг. Трепловых, причем, несомненно, наибольшее количество избранной публики привлекал тот драматический момент, когда Акулина била и укладывала спать своего мужа. В то время я был глубоко убежден, что нет на свете более носатой, более высокой, более сильной, более страшной и громогласной женщины, чем Акулина. Когда по каким-либо обстоятельствам мне нужно было представить себе ведьму, я совершенно удовлетворялся представлением Акулины, останавливаясь перед одним лишь вопросом: каково же должно быть помело, на котором она летает? Поэтому, подходя к корпусу, я сильно трусил и крепко держал Василия за руку.
Отложив и снова заложив дверь, ибо она относилась к категории тех дверей, которые Митрофанушка называл «прилагательными», и петель не имела, – куда-то опустившись, поднявшись и снова опустившись, мы очутились внутри лачуги. Свет слабо проникал в запыленные и заклеенные бумагой оконца, и мне в первую минуту показалось, что в избе масса народу. Присмотревшись, я убедился, однако, что там было всего трое. Спиной к нам сидела Акулина, а на лавке вокруг стола восседали опухшая девица и молодой человек неопределенных занятий и звания. Возле молодого человека лежала гармоника, но, думается мне, единственно для контенансу, так как между верхней и нижней половиной этого инструмента произошел видимый и едва ли поправимый разрыв. На грязном столе стояла бутылка водки, валялся раскрошенный хлеб и виднелись остатки селедки, обычно именуемой пушкарями «кобылой». Алеши не было видно.
– А, Мелит Николаевич! – дружелюбно приветствовала меня Акулина, получавшая от моей матери кое-какое тряпье. – Садитесь, гостьми будете. От маменьки будете?
– Нет, я так… от себя… Василий, – шепнул я ментору, – спроси, где Алеша.
– Вам Лешку нужно? – услыхала Акулина. – А на что это он вам?
– Барчук дал ему целковый, – сурово вмешался Василий, – и хочет спросить, куда он его потребил.
– Вот он, Леша. Спрашивайте сами, – грубо отрезала Акулина.
Молодой человек неопределенного звания усмехнулся и подморгнул мне на вино.
В темном углу за печкой на каком-то обрубке сидел Алеша. Обрубок был низок, и колена Алеши подходили к его подбородку. Длинные руки бессильно лежали на коленях. Я наклонился к Алеше и снова встретил молящий, полный тоски взгляд и увидел ту же жалкую, просящую улыбку.
– Алеша, где же деньги? Деньги, которые я тебе дал? Ну, бумажку…
Алеша пошевелил губами и бесстрастно произнес:
– Она взяла.
– Акулина?
– Да-а.
– А это что у тебя? – заметил я, что одна щека Алеши багрово-красная и под глазами царапина.
– Побила.
Бросив руку Василия, я стал против Акулины и, задыхаясь от охватившего меня гнева, спросил:
– Это он… правду говорит?
– Ну и взяла.
– Как же вы смели?!
– А так и смела. Что же, я его даром буду кормить? Тоже, небось, жрет, как прорва.
– И вы били его?
Молодой человек, с видимо возраставшим интересом наблюдавший за этой сценой, не выдержал и, размахивая руками, смеясь и захлебываясь в словах, начал с непонятным восторгом представлять, как била Алешу Акулина.
– У тебя, грит, что это в кулаке зажато? А Лешка стоит как пень и кулака не разжимает. Акулина-то как хватит…
Но я перебил его и, обращаясь к Акулине, прокричал высоким, у меня самого в ушах отдавшимся голосом:
– Вы, Акулина, подлая женщина! Вы… мерзкая женщина! Я папе скажу, он к губернатору поедет!.. Он… – Но дальше слов у меня не хватило.
– Тише, Мелит Николаевич, не петушись, не побоялись…
Я топнул ногой, хотел кричать что-то, но Василий схватил меня за руку и быстро потащил к дверям. Последнее, что донеслось до меня из хаты, был возглас молодого человека:
– На чаек бы с вас! – Но потом: – Эх, барин, чай пьет, а пузо холодное!..
– Но ведь она била его, Василий, била! – кричал я, жмуря изо всех сил глаза и обеими руками дергая Василия за поддевку. – Ведь била!
– Ну, нечего, нечего, не плачь. Ему дело привычное…
– Да как привычное! Ведь она сильная, ты же знаешь. Ему больно было…
Василий отвел меня в наш приют дружбы и долго успокаивал, рассказывая разные небылицы про ум мерина Васьки, обещаясь наказать Акулину и прося не забыть принести папирос. Понемногу я пришел в себя и решился отправиться в дом, но, уходя, спросил:
– А что это значит: барин чай пьет, а пузо холодное?
– Да так, – дурак говорит, плюньте.
Но я не удовлетворился этим и долго размышлял, ощупывая живот: «Это и правда, чай я пью горячий, а живот у меня холодный?»
Но эти не лишенные глубокомыслия размышления были нарушены жесточайшим нагоняем, которым наградил меня отец, узнавший всю эту историю с рублем.
Дня через два я снова увидел Алешу стоявшим у нашего крыльца в той же позе тоскливой безропотности и глубокой, животной покорности судьбе. Длинные большие руки бессильно висели вдоль хилого, понурившегося тела, та же жалкая, просящая улыбка застыла на его губах. Смущенный, потому что мне строго-настрого приказано было бросить эту «затею» с Алешей, я быстро сбегал на кухню, принес большой кусок хлеба и, торопливо сунув в руку Алеши, ласково попросил его уходить.
– Ступай, Алеша, голубчик, ступай. Папа не велел ничего тебе давать.
Вероятно, слово «ступай» было знакомо Алеше лучше всяких других, потому что он тотчас же сошел с крыльца и снова тихой, странной походкой отправился домой. И опять я долго смотрел ему вслед, но на этот раз мне уже не хотелось торопить его, и смутное сознание царящей в мире несправедливости закрадывалось в душу.
С того дня я влюбился в Алешу. Нельзя дать другого названия тому чувству страстной нежности, какая охватывала меня при представлении его лица, улыбки. В классе на уроках, дома на постели я все думал о нем, и мое детское сердце, еще не уставшее любить и страдать, сжималось от горячей жалости. Приходилось мне еще несколько раз видеть Алешу стоящим и безмолвно, терпеливо дожидающим у чьих-нибудь дверей. Скованный строгим приказом, я только издали провожал Алешу любовным взглядом. С Василием я о нем уже не говорил, так как вместо прежних шуток Василий резко заметил мне, что таких Алеш много и про всех не наплачешься.
Недели через две-три начались морозы, и река стала. С толпой ребятишек, составлявших мою обычную свиту, я отправился на лед кататься. День был воскресный, погожий, и на берегу толкалось порядочно пьяного, гулящего люда. Кое-где поскрипывала гармоника, невдалеке начиналась драка, – уже вторая по счету. Но мы, ребята, ничего этого не слышали и не видели, до самозабвения увлеченные своим занятием. Лед, чистый и гладкий, как зеркало, был еще совсем тонок, так что брошенный на него камень прыгал со звонким, постепенно стихающим гулом. Местами лед даже гнулся под ногами, и когда кто-нибудь из нас, задрав ноги кверху, с размаху стукался затылком, на льду образовывалась звезда, в значительной степени утешавшая автора ее в понесенной неприятности. Иной малорослый любитель сильных ощущений, а может быть, пытливый ум, желавший исследовать явления в их сущности, пробивал лед каблуком и глубокомысленно смотрел, как из образовавшегося отверстия била ключом вода и потихоньку подтекала ему под ноги. Благодаря предусмотрительности родителей, сшивших мне пальто «на рост», я был автором наибольшего количества звезд, рассеянных по льду, и тем более было лестно для моего самолюбия, что после каждого акта творчества я надолго впадал в изнеможение, пытаясь выпутаться из пальто. Находясь в одном из этих состояний, я увидел на берегу Алешу и бросился со всех ног к нему, в радостном возбуждении забыв о приказе. Но пока, падая и подымаясь, я добирался до него, произошло нечто неожиданное. Алеша стоял на берегу у самого льда, как раз над тем местом, которое именовалось у нас омутом, когда один из ребят, зачем-то выскочивший на берег и вздумавший подшутить, разогнался и изо всех сил бушкнул Алешу в спину. Наклонясь и вытянув руки вперед, Алеша вылетел на лед, проехал сажени две на раскоряченных ногах и упал навзничь. Были ли в этом месте ключи, или лед был тоньше, чем в других местах, или он просто не мог сдержать тяжести взрослого человека, только Алеша провалился. Дальнейшее свершилось с такой быстротой, что я не успел еще закрыть широко разинутого рта, когда молодой человек, тот, что был у Акулины, поспешно сбросил с себя самого поддевку и пиджак и, со словами: «берегись, душа, ожгу!» – бросился в воду. Через несколько минут окруженный народом Алеша уже стоял на берегу – все тот же, с теми же бессильно опущенными руками и жалкой улыбкой. Только струившаяся с него вода да дрожание всего тела показывали, что он только сейчас принял холодную ванну и, быть может, избежал смерти, так как провалился он на глубоком месте. Молодого человека его товарищи увели в кабак, причем, уходя, он не преминул попросить у меня на чаек, а Алеша стоял, окруженный соболезнующей и дающей различные советы толпой, – откуда-то уже поспели появиться и бабы, – дрожал и синел все больше и больше. Взволнованный, решительный, я протеснился сквозь толпу, взял Алешу за руку, заявил голосом, не терпящим возражений:
– Пойдем, Алеша, к нам, там тебе и чистое платье дадут, и обсушиться.
Крики в толпе: «Ай да барчук, молодец!» – ничуть не увеличили моей решимости. Твердо, поскольку позволяли то полы пальто, шагал я, ведя Алешу, а за нами следовала толпа, составляя в общем весьма торжественное и внушительное шествие. Некоторые бабы пытались проникнуть к нам и во двор, но, встретив сильную оппозицию со стороны Василия, в порядке отступили.
Кухарка Дарья, молодая, красивая баба-солдатка, встретила нас целым скандалом, но, тронутая моими усиленными просьбами, к которым присоединил свой авторитетный голос и Василий, смягчилась, только сочла необходимым доложить о казусе моей матери. Та разрешила на несколько часов приютить Алешу и дала даже кое-каких харбаров ему переодеться. Боже, до чего ликовал я! Я решительно терялся, не зная, чем бы выразить свою любовь бедному Алеше, бесстрастно сидевшему на лавке. Я то гладил ему руки, неподвижно лежавшие на коленях, то просил Дарью дать ему еще поесть, хотел даже почитать ему сказку вслух, но, сообразив, что едва ли он что-нибудь поймет, остановился на другой, более практической мысли. Отозвав Василия в сторону, я таинственно спросил:
– Василий, а если дать ему папиросу, он будет курить?
– Ну вот еще! Куда ему с тупым носом да рябину клевать – рябина ягода нежная!..
При последних словах Василий почему-то подмигнул Дарье, а та засмеялась и назвала его «лешим».
Я продолжал вертеться около Алеши и только что хотел предложить ему еще что-то, когда в кухню вошел отец, только что вернувшийся домой. Василий, собиравшийся зачем-то обнять Дарью, отскочил от нее и вытянулся. Дарья бросилась к печке, а я обмер. Только Алеша остался неподвижен и бесстрастен.
– Что это еще?! Убрать его, – сурово произнес отец.
– Папочка!..
– Я говорил, чтобы этого не было. Василий, отведи его.
Василий шагнул к неподвижному Алеше, но я остановил его, бросился к отцу, схватил за руку и заговорил, захлебываясь в слезах, целуя эту суровую, но родную руку:
– Папочка, родной, милый… позволь ему остаться… он бедный, он дурачок… Его Акулина бьет. Папочка, дорогой мой, не гони его – а то я умру. Папочка, не гони. Папочка, не гони!
Мои слезы уже начали переходить в истерику. Расчувствовавшаяся Дарья, утирая фартуком глаза, осмелилась присоединиться к моей просьбе.
– Ничего, барин, пускай останется, он нам не помешает…
Отец, не отвечая, хмуро смотрел на Алешу. Как бы под влиянием этого мрачного взгляда Алеша устремил на отца свои полные молчаливой мольбы глаза, и губы его зашевелились:
– Я дурачок… Алеша…
– Папочка!..
– Пускай останется. Но это в последний раз! – сказал отец, тихо-тихо погладив меня по поднятому к нему лицу, и вышел.
На другой день Алеша исчез, и с тех пор я его не видал и не знаю, где он. Может, замерз под забором, а может быть, и сейчас стоит где-нибудь у парадных дверей и ждет…
1898
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.