Текст книги "Бесконечные дни"
Автор книги: Себастьян Барри
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава вторая
Короче говоря, мы записались в армию вместе. Что поделать, для прежней работы мы больше не годились – так уж устроила природа человеческое тело. Нас обучили и погнали по Орегонской тропе в Калифорнию. Мы должны были ехать много недель, а потом свернуть налево, чтобы не оказаться в Орегоне. Ну, как предполагалось, так и вышло – много недель. Сначала мы ехали по Миссури и видели упадочных индейцев: они сплавлялись по рекам и вообще мотались с места на место, а кое-кто из них ехал за ежегодным пособием – некоторые даже из Канады. Жалкие, грязные на вид люди. И множество народу из Новой Англии шло на запад – попадались скандинавы, но в основном американцы, снялись с места и поехали. Нам велели держаться подальше от мормонов, направляющихся в Юту, – этим чокнутым нельзя было доверять. О них шла слава, что они – сами дьяволы. Наш сержант говорил, что, если с ними подерешься, их надо обязательно убить, но я не знаю, доводилось ли ему самому такое делать. Потом мы въехали в пустыню, но вроде как не настоящую. Впрочем, там валялись кучи костей от скота, принадлежавшего переселенцам, а время от времени по пути попадалось выброшенное пианино или шкаф – их выкидывали, облегчая ношу слабеющим быкам. Хуже всего был недостаток воды. Ужасно странно видеть пианино посреди наполовину всамделишной пустыни.
– Эй, Джон Коул, что, во имя всего такого-сякого, делает пианино в пыли?
– Должно быть, ищет свой салун, – отвечал он.
Ох, как мы хохотали. Сержант мрачно взглядывал на нас, а вот майор не обращал внимания – должно быть, сам думал про пустыню. Откуда мы будем брать воду через несколько дней, когда фляги опустеют? Мы надеялись, что у него есть карта и на ней что-нибудь отмечено, надеялись. По этой тропе ходили уже несколько лет, и люди говорили, что тропа все время расширяется – грязная полоса на прерии, в милю шириной, каждый раз, как тут проходила армия. Половину отряда составляли заскорузлые старики – мы не понимали, как иные из них еще держатся в седле. От верховой езды болят яйца и нижняя часть спины, черт побери. Но чем еще им зарабатывать на жизнь? Езжай либо подыхай. Этот путь всегда был опасным. Один из наших ровесников, уже упоминавшийся Уотчорн, в прошлом году видел тут на тропе сотни фургонов и ополоумевшее стадо бизонов, которое пронеслось прямо сквозь них и многих переселенцев затоптало до смерти. Он сказал, что сейчас, когда мы проезжаем, бизоны держатся подальше – он не знал почему. Может, не любят таких людей, как мы. Вот против индейцев они ничего не имеют. Может, потому, что белые люди – шумные, вонючие говнюки, предположил Уотчорн. И дети у них вечно скулящие, крикливые, сопливые, и все едут в Калифорнию или на север в Орегон. Но все равно, сказал рядовой Уотчорн, я бы хотел сам когда-нибудь завеяти детишек. Он сказал, что хочет четырнадцать, как у его мамки. Он был католиком – в Америке мало попадается католиков помимо ирландцев, но он и был ирландцем, – во всяком случае, его отец был, давным-давно. Так он сказал. У него было красивое лицо, изящное, он выглядел как президент на монете, но был ужасно мал ростом, может пять футов и один жалкий дюйм, но когда сидишь на лошади, это все равно, он просто укорачивал стремена, и все устраивалось отлично. И у него был чрезвычайно покладистый характер, да-да.
Мы были где-то в прерии, где трава повыше, – ближе к горам, на пути. Мы должны были подойти куда-то и там получить дальнейшие приказы. Джон Коул сказал, впрочем, что майор уже знает, – он подслушал его разговор ночью. По ночам мы спали на земле – в чем были, и наша форма страшно провоняла. Часовые сторожили лошадей, и лошади что-то бормотали всю ночь – Джон Коул говорил, что они беседуют с Богом. Он не мог понять их языка. Нам, трем сотням душ, предстояло ехать еще неделю, но тут вернулись наши разведчики, два индейца-шони – они объяснялись знаками, но у них это выходило не хуже слов, – сказали, что видели стадо бизонов в семи милях к северо-востоку, так что мы должны были завтра собрать охотничий отряд, отправиться на север и попытаться убить нескольких. Я был лучшим стрелком из всех трех сотен, вот не совру. Не знаю почему – я в руки не брал ружья до того, как попал в армию. У тебя глаз яснехонький, говорил сержант, который нас учил. Скоро я запросто попадал в зайца с сотни футов, точно в середину головы. Лучше не голодать до того, как начнется наша настоящая работа. В глубине души мы знали, что нашей работой будут индейцы. Народ Калифорнии хотел от них избавиться. Чтобы их вообще не было. Конечно, по закону солдаты не могли получать награду за убийство индейцев, но кто-то в верхах согласился помочь. Штатским платили по два доллара за скальп, господи боже. Странный способ зарабатывать себе на игру в карты. Добровольцы выходили на охоту, отстреливали голов шестьдесят самцов и привозили тела.
Майор сказал, что не имеет ничего против индейцев, не видит никакого вреда от копателей[2]2
Копатели – другое название индейцев-пайютов, нескольких племен, обитающих на юго-западе США, данное им за привычку добывать съедобные коренья. Сейчас это название считается оскорбительным. – Здесь и далее примеч. перев.
[Закрыть], как он их назвал. Они не такие, как индейцы с равнин, сказал он. У копателей даже лошадей нет, и в это время года они все собираются в одно место и молятся. Все это майор говорил с меланхолическим видом, словно сболтнул лишнего или, может, знал слишком много. Я смотрел на него. Сержант, его фамилия была Веллингтон, только фыркнул сквозь пыльные ноздри. Чертовы индейцы, мы им покажем, сказал он – почти неслышно, ухмыляясь, словно чувствовал себя в кругу друзей; на самом деле это было не так, потому что никто не стал бы дружить с человеком, у которого язык как комок ножей. Он ненавидел ирландцев, англичан считал дураками, а немцев – еще хуже. «Сам-то откуда, черт побери?» – спросил Джон Коул. «Маленькая деревня, вы про нее не слыхали». Может, он сказал «Детройт»? Мы и половины не разбирали из того, что он говорил, потому что он все время вроде бы похохатывал – кроме как когда отдавал приказы. Вперед! Наступай! Вольно! Спешиться! От его приказов наши ирландские, английские и немецкие уши болели.
Ну так вот, на следующий день я, Джон Коул, сам Уотчорн и еще один приятный человек, сукин сын по имени Перл, – мы поехали вместе с разведчиками искать то стадо. Сначала мы въехали в заболоченное место, но индейцы-шони знали дорогу, и мы оттуда выбрались без потерь. Повар накормил нас жареными воробьями. Мы искали дичь покрупнее. Шони, хладнокровные парни с кожей цвета дерева – я вроде припоминаю, что одного из них звали Птичья Песня, – накануне собрали молитвенные мешочки, информируя друг друга на своем непонятном языке. Это что-то вроде талисманов, разные штуки, сложенные в потертые кисеты из мошонки бизона. Сейчас индейцы ехали без седла, привязав эти кисеты к шеям своих коняшек. Задолго до того, как мы что-то заметили, индейцы стали притормаживать и отвели нас примерно на милю вбок, чтобы приблизиться к бизонам с подветренной стороны. Перед нами был большой холм в форме серпа, покрытый темной травой; там было тихо и почти безветренно, слышался только один звук – его можно было принять за шум моря. Но мы знали, что моря поблизости нет. Мы поднялись на холм, откуда было видно мили на четыре вокруг, и я ахнул, потому что прямо под нами было стадо из, наверно, двух или трех тысяч бизонов. Они, должно быть, в то утро дали обет молчания. Шони перевели своих коней на деликатную рысцу, и мы тоже – нам надо было подобраться к бизонам как можно ближе, не спугнув их. Может, бизоны и не самые умные твари. К тому же ветер дул от них к нам. Как только они заметили нас, мы поняли, что без фейерверка не обойдется. И верно, ближайший десяток зверей вроде как почувствовал, что мы тут. Они внезапно подались вперед, спотыкаясь и чуть не падая. Наверно, мы для них пахли смертью. Во всяком случае, мы на это надеялись. Птичья Песня ударил коня пятками по бокам, и мы тоже пришпорили своих. Джон Коул, прекрасный наездник, пролетел меж двух индейцев и помчался за самой большой бизонихой, какая попалась ему на глаза. Я тоже выбрал себе большую бизониху, – наверно, мы предпочитали мясо самок. Тут земля пошла под уклон, ближайшие к нам бизоны привели в движение все стадо, десять тысяч копыт забарабанили по утоптанной земле, и вся кавалькада ринулась вперед по склону. Нам казалось, что земля поглотила их всех до единого – а потом поднялась волной перед нами, и они снова предстали нам, потоп из бизонов, как огромный вскипающий пузырь черной патоки на сковороде. Они были черные, как ягоды ежевики, вот какие черные. Моя корова бешено кинулась вправо, желая прорваться через все стадо своих сородичей, – не знаю, может, ее ангел-хранитель предупредил, что я у нее на хвосте. Бизон – смертельное животное, все равно что гремучая змея, только с ногами; он хочет убить тебя раньше, чем ты убьешь его. Еще он хочет тебя заманить, а потом вдруг налететь сбоку, на скаку опрокинуть твоего коня и тут же быстренько вернуться назад и затоптать тебя до смерти. Когда охотишься на бизона, падать нельзя – если желаете принять от меня такой совет. И моя бизониха вела себя точно так же, но мне надо было подобраться к ней поближе, чтобы выстрелить в голову как можно метче, а держать ружье на изготовку непросто, когда твой конь с завидной последовательностью не пропускает ни одной кроличьей норы в округе. Лучше бы ему не спотыкаться. Может, мы уже несемся со скоростью тридцать-сорок миль в час, может, мы стелемся по ветру, может, стадо рокочет, как огромная буря, идущая с гор, но у меня сердце пело, и мне было все равно, что будет, – лишь бы всадить пулю в мою бизониху. В голове у меня расцветали картины: как солдаты жарят ее на костре и нарезают из нее огромные порции мяса. И кровь течет по мясу. Я уже улюлюкаю во всю глотку и вижу второго шони, забыл, как его звать, – он преследует великолепного быка, сидя верхом по-индейски, и пускает в быка стрелы, а тот – ревущая масса мяса и шкуры. Но это зрелище пролетает и исчезает, как мимолетная секунда. Меня ждет собственная задача. И точно, бизониха гениально бросается на меня сбоку как раз в тот момент, когда я вроде бы зафиксировал цель и готов стрелять. Но мой конь не впервые сталкивается с бизонами – он отступает вправо, как хороший танцор, и вот я уже наставил мушку, и жму на спусковой крючок, и прекрасное оранжевое пламя толкает вперед пулю, и жгучая черная сталь впивается бизонихе в плечо. Вся она – одно сплошное плечо. Мы несемся вместе, прожигая траву, а стадо, кажется, берет резко влево, словно пытаясь избежать надвигающейся судьбы, я стреляю снова, стреляю снова, потом вижу, что правый окорок бизонихи вроде как приседает, всего на полфута, благодарение Господу, это хороший знак, сердце мое разбухает, гордость расцветает внутри, вот она падает, падает в облаке пыли и мощи и тормозит лишь через пятнадцать футов. Должно быть, я ей в сердце попал. Вот мертвая бизониха. Тут мне надо скакать дальше, скакать, а то стадо развернется и убьет меня. И вот я скачу, скачу, вопя и улюлюкая, – похоже, меня охватило безумие, и еще я почти плачу от счастья. Была ли когда в моей жизни такая радость. Вот я уже в четверти мили оттуда, и мой конь совсем загнан, но, кажется, я различаю и запах победы, и я разворачиваюсь и занимаю наблюдательный пост, поднявшись немного по склону. Мой конь надрывает грудь, пытаясь перевести дух, и я чувствую могучее торжество и безумие. А потом стадо умчалось совсем – очень быстро полностью скрылось за горизонтом, – но я, Джон Коул и Птичья Песня убили шестерых, и они остались лежать, как мертвые солдаты после боя, и высокая трава вытоптана, как шерсть на паршивой собаке, и Птичья Песня смеется, я вижу, а Джон Коул, адепт тишины, вроде как смеется не смеясь, даже не улыбается, странный он такой, и мы знаем, что через минуту встанем на колени и примемся свежевать и разделывать, и возьмем лучшее мясо с костей, пристегнем его к лошадям большими влажными пластами, а огромные головы оставим гнить на месте, такие благородные, такие потрясающие, что сам Господь им изумился бы. Вот просверкали наши ножи. Птичья Песня резал лучше всех. Он знаками показал мне, смеясь, что это женская работа. Сильных женщин, если так, ответил я ему знаками, насколько мог. Птичьей Песне это показалось ужасно смешно. Он гогочет, а сам, наверно, думает, вот же дураки эти белые. Может, мы и правда дураки. Ножи вскрыли плоть, словно рисуя пейзаж новой страны, огромные темные равнины с красными реками, выходящими из берегов, и вот мы уже плещемся бог знает в чем, и сухая земля превратилась в шумную грязь. Шони ели легкие сырыми. Рты их были как провалы темной крови.
Только рядовой Перл был уныл, как хворый младенец, оттого что не убил. Но он получил первый кусок у костров той ночью, сырое мясо, что шкворчало и плевалось, обугленное на огне. Люди сгорбились у костров, веселые оттого, что сейчас наедятся вволю, и пустая черная равнина простиралась вокруг нас, и странная ткань мороза и ледяного ветра накрывала нам плечи, и великое черное небо, полное звезд, висело над головами, как огромный поднос, полный драгоценностей и бриллиантов. Шони всю ночь пели у себя в лагере, пока наконец сержант Веллингтон не встал, откинув одеяло, и не выразил намерения пристрелить их.
Глава третья
В армии за месяц встречаешь не меньше дюжины ирландцев, но они об этом, как правило, не говорят. Ирландца узнаёшь, потому как на нем прямо написано, что он ирландец. Он и разговаривает не как все, и волосы обычно не очень-то стрижет, и вообще в ирландце, когда он пьет, есть что-то такое, отчего он не похож на всех других людей. Не говорите мне, что ирландец – пример цивилизованного человека. Он может быть ангелом в обличье дьявола или дьяволом в обличье ангела, но, как бы там ни было, говоря с ирландцем, говоришь сразу с двумя людьми. Он лезет из кожи вон, чтобы тебе помочь, и в то же время лезет из кожи вон, чтобы тебя обмануть. В битве ирландец – первый храбрец и в то же время первый трус. Я не знаю, что это такое. Я видел ирландцев-убийц и ирландцев-добряков, но они одинаковы – и у того и у другого внутри пылает ужасный огонь, словно это не человек, а ходячая оболочка печи. Таковы ирландцы. Если обсчитаешь ирландца на полдоллара, он в отместку сожжет твой дом. Он будет трудиться до упаду, чтобы тебе напакостить. И я такой же и завсегда был такой.
Я сейчас быстренько расскажу, что случилось со мной и как я оказался в Америке, но не хочется слишком долго об этом говорить. Чем меньше скажешь, тем меньше потом расхлебывать, если верить старой пословице. И это правда, будь оно все неладно.
Мой отец был мелким экспортером масла – он отправлял партии масла в бочонках из порта Слайго в Англию. Все хорошее отправлялось в Англию. Коровы, говяжьи туши, свиньи, овцы, козы, пшеница, ячмень, английское зерно, свекла, морковь, капуста и прочие принадлежности существования. Ирландии перепадала лишь картошка на пропитание, а если картошке случалось не уродиться, старушке Ирландии вовсе ничего не оставалось. Она голодала без башмаков, в одних чулках. Да и чулок-то у нее не было. Тряпье. Мой отец был побогаче других и носил высокий черный цилиндр, но даже и этот цилиндр явно знавал лучшие времена, поскольку уже прожил долгую, полную превратностей жизнь в Англии. Мы посылали в Англию провиант, а она нам взамен – тряпье и поношенные шляпы. Я не знаю, я был совсем ребенком. В сорок седьмом вышел такой недород, что даже у моего отца ничего не было. Моя сестра умерла, и моя мать тоже умерла, на каменном полу нашего дома в Слайго, на улице, называемой Ланге. По-ирландски это имя звучит как Луайгне – если верить моему отцу, так называлось королевство, которым правили мои предки. Он был полон жизненных сил, пока не умер. Он любил петь, отменно танцевал и обожал торговаться на пристани со своими капитанами.
Экспорт масла не прекращался и в голодные времена, и как это случилось, что мой отец выпал из жизни, – я не знаю, но он потерял свое дело, и, как я уже сказал, моя мать и сестра умерли. Умерли, как подыхают бродячие кошки, – всем на них было наплевать. Но в это время умирал весь город. На берегу реки, в порту, суда еще заходили в гавань и швартовались, но уже не с фрахтом моего отца. Старые корабли начали перевозить в Канаду разорившихся людей – таких голодных, что в трюмах они едва ли не жрали друг друга. Я не говорю, что сам это видел. Но мне было тринадцать лет, и я душой и сердцем знал, что нужно бежать. Я прокрался в темноте на один из кораблей. Я рассказываю как могу. Это было давно, задолго до Америки. Шесть недель я провел среди самых нищих, разоренных, голодающих. Многих из них пришлось спустить за борт. Вот как это было.
Сам капитан умер от лихорадки, и когда мы достигли Канады, то были кораблем без кормчего. Нас отправили в бараки для больных, и там умерли сотни. Я просто записываю все как было. Суть в том, что мы были ничем. Никому не нужны. Канада нас боялась. Мы были чумой. Крысиным народом, разве что на двух ногах. Голод забирает у тебя самость. Все, чем мы были, стало тогда ничем. Разговоры, музыка, Слайго, истории, будущее, прошлое – все это обратилось в ничто, стало как навоз. Вот кем я был, когда встретил Джона Коула, – человеческой вошью; меня чуждались даже злодеи, а добрым людям я был ни к чему. Вот с чего я начинал. Это поможет вам понять, какой победой была для меня встреча с Джоном Коулом. Я впервые опять почувствовал себя человеком. И хватит, я сказал. Не хочу больше говорить об этом. Рот на замок.
Я это все только потому рассказываю, что без этого нельзя как следует понять всего остального. Как мы могли смотреть на резню не моргнув глазом. Потому что мы и сами были ничем, начинали с полного ничтожества. Мы знали, что делать с ничем, мы были в ничтожестве как дома. Я с трудом могу это произнести, но мой отец тоже умер. Я видел его тело. Голод – это вроде огня, как в печи. Я любил отца – раньше, когда еще был человеком. Потом он умер, а я был голоден. Потом корабль. Потом ничего. Потом Америка. Потом Джон Коул. Я любил Джона Коула. Только его и любил на всем свете.
Вернусь к первым дням в армии. Мы достигли форта Кирни, он стоял возле нового поселения старателей, в северной Калифорнии, по большей части безлюдной. Дикая местность, гористая, по слухам – битком набитая золотом. Она принадлежала индейцам племени юрок. Может, форт назывался и не Кирни, я уже не помню. Кирни – ирландское имя. Память – ужасная лгунья, и я не верю ничему из того, что она подсовывает. Раз уж я взялся рассказывать, то вынужден доверять ей, но должен официально предупредить, как предупреждает кассир, продавая билет на Западную железную дорогу, что поезд пойдет через глушь, где индейцы, бандиты и бури. В городке было ополчение из горожан и золотоискателей, рассеянных по заявкам. Они просто жить не могли с мыслью, что где-то рядом есть индейцы, и делали вылазки, обшаривали холмы, чтобы всех индейцев перебить. Они могли бы захватить мужчин в плен и приставить их к работе – копать, мыть золото, – таковы были законы в Калифорнии. Могли захватить детей и женщин в рабыни и наложницы, но в те времена предпочитали просто убивать всех, кто попадется.
В форте Кирни в ту ночь, когда мы смахнули пыль с коек и заморили червячка, пришли горожане и рассказали нам о последних ужасных деяниях индейцев. Они сказали, что на дальнем конце поселения жил один старатель, и индейцы юрок украли у него мула. По словам горожан, это был лучший мул на всем белом свете. Индейцы украли мула, а его хозяина привязали в пыли и слегка побили. Они объяснили, что он копает на старом индейском кладбище и должен немедленно перестать. Индейцы-юрок были собой небольшие, невысокие. А их женщины, по словам горожан, – страшней греха. Так сказал один человек из Новой Англии, по фамилии Генрисон, и ужасно смеялся над своими словами. Майор слушал довольно терпеливо, но когда Генрисон сказал про женщин, майор велел ему заткнуться – мы не знали почему. Генрисон, впрочем, охотно заткнулся. Он сказал, что рад приходу кавалерии. Это хорошо для города. От этих слов мы стали очень горды. Что ж, гордость – завтрак дурака.
Сержант во все это время молчал, только сидел на двуногом барном табурете и злобно скалился, глядя в землю, как будто не мог дождаться окончания всех этих элоквенций, занять позиции и сделать то, для чего нас сюда послали. Иными словами, закончить то, что было начато ополчением. Генрисон сказал, что они хотят окончательно очистить эти земли, а майор тогда промолчал. Он только кивнул без единого слова, по своему обыкновению, и лицо у него было вроде как красивое и благородное, особенно если сравнить с Генрисоном, у которого лицо было очень странное и почернелое, словно он слишком много капсюлей с порохом перекусал. Потом горожане преподнесли кавалеристам бочонок виски, и мы допоздна пили его и играли в карты, и, конечно, между нами вспыхивали драки, и людям было нехорошо, как отравленным псам.
Мы с Джоном Коулом поплелись, шатаясь, на жесткие койки, но, зная, что подушкой нам будет виски, притормозили у места, где нам велено было справлять нужду, у внешней стены форта. Наверху стены стоял часовой, но мы видели только черную сгорбленную спину. Может, он вообще спал, судя по этой спине. Майор как раз закончил и затягивал шнурки ширинки.
– Спокойной ночи, майор, сэр, – сказал я, обращаясь к темному очертанию его плеч.
Он посмотрел на нас. Я отдал ему честь, как положено. Он так наклюкался, что голова нетвердо сидела на плечах. Он, кажется, был в ярости. Он кое-как отсалютовал в ответ, потряс головой, а потом посмотрел наверх, на звезды.
– Вам нехорошо, майор, сэр? – спросил я.
– Далековато идти ради краденого мула, – произнес он с яростью, что твой актер на сцене.
Потом он забормотал, я расслышал имя «Генрисон» и что-то про письма к полковнику, варварское обращение, убийство поселенцев и проклятую ложь. Но эта речь, похоже, была обращена к стене. Майор неловко перешагивал, стараясь не попасть ногами в раскисшую грязь. Три сотни человек могут ту еще трясину развести. И запах был ужасный, я не знал, как часовые это выдерживают.
– Далековато идти ради краденого мула и взбучки, – сказал майор с ударением на последнее слово, как будто взбучку хотел устроить Генрисону.
Мы помогли ему добраться до его собственной койки, а потом направились к своим.
Хороший он человек, этот майор, изрек Джон Коул с непререкаемостью пьяного.
Потом мы тихо потрахались и уснули.
Наутро мы встали с первыми лучами, несмотря на варварство, которому подвергли свои тела в прошедшую ночь. Было холодно, как в темном сне, потому что год подходил к концу и солнце не так уж старалось светить, как раньше. На всей земле, куда хватало глазу, лежал иней, и мы видели огромные саваны изморози на секвойях, растущих поблизости. Длинные низкие холмы поросли колышущейся травой, где деревья попа́дали или их порубили, кто там разберет. Нам сказали, что ехать часов четырнадцать. Разведчики, похоже, знали дорогу – получили указания от ополченцев вчера вечером. Нам сказали, что ополченцы выехали вперед еще затемно, и это сильно разозлило майора. Он тряс головой и проклинал штафирок. Ну что ж, наши мушкеты были заряжены, желудки полны, и мы в целом одобряли предстоящее нам дело. Будущая боль в спине после долгого путешествия на запад нас как-то не очень беспокоила. Когда долго едешь верхом, хребет стачивается, пока в ягодицах не накопится запас костяной муки. Во всяком случае, такое у меня было ощущение. Каждая яма на дороге, каждый неверный шаг коня посылает тебе в спину разряд боли. Но подо мной тогда был гладкий серый скакун, не на что пожаловаться. А вот под Джоном Коулом – унылая кобыла, натуральная кляча. Приходилось рвать ей рот удилами, чтобы добиться своего. Она умудрилась где-то в пустыне скинуть шпрунт, так что теперь могла задирать и опускать голову как угодно. Но Джон Коул терпел. Лошадь была черная, как ворона, и ему это нравилось.
Дыхание трехсот коней в холоде раннего ноября образует странный клубящийся туман. Теплые тела исходили паром от усилия. Нам велели держать строй, но древним секвойям на это было наплевать. Они разделяли нас, отрезая друг от друга, словно сами двигались с места на место. Иные были так велики, что можно полсотни лошадей привязать. Неведомые американские птицы кричали меж ветвей, и мириады крупиц инея сыпались с высоты. То и дело в лесу что-то трещало, словно из мушкета стреляли. Мы тут совершенно не были нужны этим деревьям. Они явно занимались своими делами. Мы страшно шумели, лязгая на ходу сбруей, шпорами, снаряжением – чем попало; копыта скользили и колотили по земле, но сами кавалеристы почти все время молчали – по большей части мы ехали в безмолвии, словно сговорившись заранее. Но это деревья заставляли нас молчать. Майор сигналил руками, и его команды передавались дальше по линии. Впереди что-то происходило – мы это почувствовали раньше, чем увидели. Нас вдруг охватила ужасная нервозность – я будто слышал, как наши кости стягиваются, закрываются, сердца стали пленниками в груди, рвущимися на волю. Люди кашляли, желая очистить горло от слизи испуга. Мы слышали впереди могучий шум огня, словно десять тысяч скворцов трещали одновременно, и сквозь деревья виднелись яростные желтые и красные языки пламени и огромные выбросы черного и белого дыма во все стороны. Наконец мы выбрались из лесу. Огонь горел на дне широкой низины. Там стояли четыре или пять больших домов из бревен секвойи, и только один из них горел, в одиночку создавая бурю огня и дыма. Майор велел нам рассыпаться по низине, словно собирался пойти в атаку на пожар. Затем нам велели спускаться вниз медленно, шагом, с мушкетами на изготовку. Горожане, кажется, были повсюду – они бежали вдоль индейского укрепления, крича друг на друга, и скоро я увидел Генрисона с горящим факелом в руке. Уж не знаю, что там была за работа, но все суетились, как законники. Скоро мы приблизились, и Генрисон подошел к майору поговорить, но я не слышал его речи. Затем нас разбили на отряды и сказали, что индейцы засели в рощицах по правую сторону. Мы пришпорили лошадей, а земля шла под уклон, и нам казалось, что мы летим. Рядовые Перл и Уотчорн были рядом со мной, как обычно, а потом начался густой подлесок, и нам пришлось спешиться, и несколько десятков человек двинули в лес ногами. Потом раздались крики, кто-то звал, кто-то отчаянно визжал. Мы примкнули штыки к мушкетам и помчались вперед, стараясь избегать пружинистой поросли. Дым от горящего индейского дома заполнил все кругом, и рощу тоже, каждый уголок, так что мы почти ничего не видели и глаза ужасно щипало. Мы видели силуэты индейцев и кололи их штыками. Мы сноровисто кололи кишащие кругом тела, стараясь убить все, что двигалось в дыму. Два, три, четыре тела упали под моими ударами, и я был изумлен, что в меня никто не стреляет, изумлен скоростью и ужасом своей работы и упоением – сердце уже не колотилось, а пылало у меня в груди, как огромный уголь. Я колол и колол. Я видел, как колет Джон Коул. Я слышал, как он пыхтит и ругается. Мы хотели обездвижить, уничтожить врага, чтобы самим остаться в живых. Каждый миг я ждал, что вот сейчас знаменитый томагавк раскроит мой ирландский череп или расплавленная пуля пронзит мне сердце. Но ничего не происходило, кроме нашего дикого сопения и ударов штыка. Мы боялись стрелять из мушкетов, чтобы не перебить друг друга. Потом вся работа как будто оказалась сделана, и тогда мы услышали плач выживших и ужасные стоны раненых. Дым рассеялся, и мы наконец начали различать что-то на поле боя. И тогда мое сердце сжалось в клетке из ребер. Нас окружали только женщины и дети. Ни одного воина среди них не было. Мы ворвались в укрытие скво, где они пытались спастись от пожара и резни. Я был испуган и странно зол, но больше на себя, зная, что испытал странное удовольствие от атаки. Я словно выпил шесть стаканов виски за раз. Уотчорн и Перл тащили женщину в кусты. Я знал, что они хотят ею потешиться. Я хорошо знал. Младенцев, выпавших из рук матерей, теперь тоже кололи и убивали, как всех остальных. Солдаты трудились, пока у них не устали руки. Уотчорн и Перл вопили, удовлетворяя свою похоть, а потом снова безжалостно убивали. Пока не примчался майор, вопя громче всех, с подлинным ужасом на лице; он яростно выкрикивал приказы, желая положить конец происходящему. И вот мы все встали, переводя дух, холодный пот лился по усталым лицам, глаза сверкали, ноги подгибались – словно псы, которые только что зарезали стадо ягнят.
Усталые, усталые побрели мы назад. Горожане стояли в двадцати футах от горящего дома. Пожар все еще бушевал в полную силу, с дымом и языками пламени, и смола сверкала и плевалась из огня, как на старинной картине, изображающей ад. Кавалеристы сбились в кучу, пока еще не говоря ничего, глядя на пламя и на горожан. Мы сами не знали, где находимся. В те минуты мы и имен своих не знали. Мы были иные – другие люди. Мы были убийцами, не подобными никаким другим убийцам на свете. Потом с громким странным вздохом крыша дома обрушилась. В небо взлетел столб дыма и огромный сноп искр. Искры полетели вверх и закувыркались – радостные, черные, красные. Огромное облако искр. Потом обрушились и стены дома, и в темноте яростно запылали тела воинов, наваленные друг на друга в шесть слоев, – мы видели изуродованные лица и чуяли запах жареной плоти, и тела странно изгибались в огне, падали, выкатывались на обугленную траву, больше не удерживаемые стенами. Опять взлетели искры, это была точнейшая картина ада и смерти, и в эти минуты я больше не мог думать – голова моя, лишенная крови, пустая, грохочущая, потрясенная. Кавалеристы рыдали, но не теми слезами, которые я знал. Другие швыряли шляпы в воздух, будто на некоем безумном торжестве. Третьи повесили головы, словно только что узнав о смерти близких. Казалось, в округе не осталось ничего живого, включая нас. Нам не было места, мы были не здесь, мы теперь стали призраками.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?