Текст книги "Одержимый женщинами"
Автор книги: Себастьян Жапризо
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
– Я была пьяная, когда встречалась с адвокатшей. Понарассказывала ей всякую чушь. Ничего не помню.
Следом за ней появился Ковальски. Его деревянный протез произвел сильное впечатление. Это был краснолицый толстяк в тесном выходном костюме, в одной руке держал берет, в другой – повестку. Торжественно приветствовал генерала. Он был парализован страхом.
Кристоф тронул меня за плечо и прошептал:
– Решено и подписано. Я сбегаю.
Приветствуя генерала, Ковальски уронил повестку. Когда он нагнулся за ней, перевернул помост. Пытаясь поставить помост назад, свалился сам. Пока ему помогали подняться, он уже по своему обыкновению пустил слезу. Он сказал буквально следующее:
– Поймите меня, поймите! Я был в стельку пьяный, когда посещал девицу в борделе. Я наговорил всякую чушь. Сам уже ничего не помню.
Это был полдень второго дня слушаний. За воротами школы, как во времена Каролины, стояли вперемешку местные и приезжие, в надежде что-то увидеть. Через открытые окна доносились звуки аккордеона и крики детей. Продавали жареный картофель и мороженое.
Я произнесла блестящую речь.
Кристофа во второй раз приговорили к смерти.
Решение было принято за десять минут. То ли следуя правилам, то ли из садизма судья Поммери запер присяжных в комнате второго этажа на целый час. Ни один человек не выступил в защиту моего клиента.
Когда огласили приговор, я расплакалась. Кристоф наклонился ко мне, поцеловал в голову и прошептал:
– Я люблю тебя. Ты потрясающая. Как я хочу тебя прямо в этой мантилье.
Он хотел сказать, в адвокатской мантии.
Я принесла ее с собой в портфеле на следующий день, когда пришла к нему в камеру подписать разные документы. Он меня утешал, ласкал и взял еще до того, как я успела ее снять.
Разумеется, он подписал все, что я просила, но только чтобы сделать мне приятное. Плевать он хотел на апелляцию, на кассационную жалобу и тем более на ходатайство о помиловании. Он сказал мне:
– Ковальски – полный дурак и не способен ничего выдумать, я его хорошо помню, а уж тем более так самому в это поверить, что даже проливать слезы. Не сомневаюсь в том, что двенадцать лет назад он сказал Мишу чистую правду. Их обоих запугали.
Позже, когда мы говорили о том, что надо сделать, он сказал:
– Тебе, моя киска, уже ничего делать не надо, разве что, если сумеешь, добейся от Поммери, чтобы меня перевели в старую камеру выше этажом, где я провел шесть лет своей жизни.
– Зачем?
– Скажи ему, что я хотел бы в оставшиеся мне дни вспомнить молодость. Что я ужасно сентиментальный.
Когда Красавчик открыл дверь, теперь уже без стука, как раньше, мы еще обнимались. Я грустно засунула в портфель свою черную мантию и оделась на глазах у этого существа. Какая разница, даже если он увидит меня голой. Впрочем, надо заметить, что ему стало неловко и он отвел глаза, как будто в нем еще оставались крупицы сострадания.
На пороге в последний раз я страстно поцеловала Кристофа, хотя не знала, что больше его никогда не увижу.
Как только лодка причалила в порту Сен-Жюльена, я прыгнула в свою машину и поехала в Рошфор к судье.
Но его не застала. Секретарша Изабель сказала, что он встал рано утром и отправился на охоту в Солонь. Она всячески старалась дозвониться до него. Так я поняла, что у меня извращенный ум, ведь я-то считала, что она любовница своего патрона. Оказалось, что она просто-напросто его дочь, Изабель Поммери, девятнадцати лет, бывшая студентка юридического факультета, но она столько раз проваливалась на экзаменах, что бросила эту затею.
Она не знала, чем ей доказать мне свою симпатию. Я поделилась с ней желанием моего несчастного клиента вернуться в свою старую камеру. Она проводила меня до машины, пообещав, что созвонится с отцом до вечера. Ни слова не говоря, шла рядом, наклонив голову, как дети в момент глубокой задумчивости: розовые щеки, длинные белокурые волосы. Она была высокой – выше меня на голову даже в плоских сандалиях.
Когда я села за руль, она не отрывала от меня взгляда своих наивных голубых глаз. Я потянулась, чтобы поцеловать ее в щеку. Она наклонилась, дала мне поцеловать себя через открытое окно и убежала.
Я вернулась в гостиницу. На стойке портье меня поджидало письмо от генерала Мадиньо. Убийца Полины напоминал мне сухим казарменным языком, что после суда я лишаюсь права на посещения клиента. Тем самым впредь бессмысленно появляться в крепости.
Это был последний удар. Я поняла, что Кристоф погиб, что до сих пор я держалась только благодаря ему. Я позвонила генералу. Он отказался говорить со мной. Я спустилась в бар. Пить не хотелось. Я вышла на пляж. Дала себе слово, что утоплюсь, если умрет мой любимый.
Могу, кстати, доказать, что тогда я еще не путала годы, месяцы, дни: в газете, которую я мельком проглядела в отеле, потому что не знала, чем себя занять, писали только об авиакатастрофе, случившейся накануне на маршруте Копенгаген – Париж. Двадцать один погибший. Впрочем, в этот день при взлете разбился еще один самолет, Париж – Лондон. На этот раз двадцать жертв. Это произошло 3 и 4 сентября. Можете проверить.
Я приняла снотворное. Спала без сновидений. Уже было совсем светло, когда я проснулась. Я себя чувствовала лучше, по крайней мере, готовой к новым битвам. Я снова позвонила Мадиньо. Он просил передать, что его нет. Я знала, что он живет на большой вилле по другую сторону полуострова, и решила поехать туда.
Я принимала ванну, когда зазвонил телефон. Я решила, что это он. Но это была Изабель Поммери. Она дважды ночью пыталась до меня дозвониться, но я не отвечала.
Ее голос по телефону звучал так грустно, что я догадалась, что она скажет.
– Отец не хочет.
– Вы говорили с ним?
– Больше двадцати минут. Не хочет. Генерал уже пожаловался, что отец вам потакает. И требовать от него то, что целиком в его власти, будет уже перебор. К тому же он не видит уважительной причины для смены камеры.
– Когда он возвращается?
Она долго колеблется. Слышу ее дыхание на том конце провода. Потом говорит:
– Он не передумает, но мне плевать.
– Не понимаю.
– Приказ уже подписан.
– Какой приказ?
Снова молчание, потом она говорит:
– Боюсь, а вдруг нас подслушивают.
Как бы то ни было, но я поняла. Вы удивитесь, что я не произнесла ни единого слова, чтобы помешать такой юной девочке сделать подлость своему отцу. Наверняка вы будете возмущены, что я не колеблясь подбила ее на это, инстинктивно почувствовав в ней слабое место. Но как и ей в ту минуту, мне тоже было наплевать. Чтобы совершить побег, Кристофу нужно было вернуться в старую камеру.
Я была глуха ко всему на свете, и если я стала бездушной, то только потому, что любовь крадет все и не знает стыда.
Я сказала Изабелле:
– Приходи. Я тебя жду.
Я видела с балкона, как спустя час она подъехала на черном «матфорде» довоенной модели, наверняка на отцовском. Она вышла – расклешенная бежевая юбка, белая блузка, волосы забраны в прическу – настоящая взрослая дама. Я ждала, пока она поднимется в номер.
По правде сказать, я не знала, как себя держать. Она стояла передо мной, опустив глаза, молча, слегка побледнев. Я никогда еще не целовала женщину, разве что одну университетскую подругу в старые годы, когда проиграла в фанты. Я поцеловала Изабель, ее нежные губы задрожали. Я ей сказала, что никогда еще не целовала женщину, только университетскую подругу и т. д. Она снова порозовела.
– Садись. Сейчас я причешусь и пойдем обедать.
Она была слишком простодушна и не сумела скрыть разочарования.
– В ресторан отеля, здесь внизу, – сказала я.
Еще не было и полудня. Ни души в зале. Я посадила Изабель напротив, за свой обычный столик. Мы разговаривали, разделенные огромным блюдом с ракушками. Она выпила бокал «Совиньона». Сказала, что отправила с курьером письмо Мадиньо и что уже не в первый раз подделывает подпись отца. Разумеется, раньше он знал, что она это делает просто, чтобы выиграть время, и его это забавляло. Она принесла в сумочке, которую оставила в номере, письменное согласие судьи.
Я могла побиться об заклад, что письма Мадиньо будет не достаточно. Он наверняка позвонит судье.
– И нарвется на меня, – сказала она. – Он знает, что я в курсе всех дел. Не волнуйтесь. Я к тому же считаю, что отвратительно, когда приговоренному к смерти отказывают в таком пустяке. Когда отец узнает, что я действовала через его голову, он, конечно, поймет, что я была права.
Вот это мне было слушать труднее всего, признаюсь честно. Тогда я перевела разговор на другую тему – о ее занятиях, о матери, которая вышла замуж за художника, о ее мальчиках.
– У меня их нет, вернее, не было, – ответила она.
Она помогла мне разделаться с крабом, мазала мне хлеб маслом. Когда первые курортники вернулись с пляжа, я уже почти не боялась подняться в номер. В любом случае она все равно не узнает, почему я так поспешно оттуда ретировалась, подумает, что очень проголодалась, только и всего.
При свете, проникавшем через закрытые ставни, я раздела ее, распустила ей волосы, притянула на кровать. Я дала ей то, что она никогда не получала ни от мужчины, ни от женщины. Я ее ласкала и целовала так, как научил меня Кристоф. Я думаю, она забыла, где она, кто она, а в конце уже не знаю, кто из нас был смелее, кто был ведомым, я тоже отдалась страстям.
Итак.
Позже, гораздо позже, когда мы уже были в презентабельном виде, оделись, причесались, мы обнялись возле двери. Я просила, чтобы она пообещала, что не будет пытаться снова увидеть меня. Она несколько раз молча кивнула, но у нее не было сил улыбнуться на прощание. Она посмотрела на меня и выдохнула:
– Я тебя люблю.
Потом, чтобы не дать волю слезам, открыла дверь и бросилась бежать.
Я закрыла. Я еще не сделала и двух шагов, как она снова постучала.
Я отворила.
Запыхавшись, она протянула письмо, которое забыла отдать:
– Совсем голову потеряла!
И убежала так же быстро, как в первый раз.
Оставшись одна, я сказала себе, что она красивая, милая, очаровательная, и я от всей души желаю ей счастья. Откуда мне было знать, что в тот день я держала в объятиях судьбу моего возлюбленного?
Приближалась зима. Прошло уже столько дней и ночей, когда я пишу при свете красной лампы.
Вот и конец.
Сначала все шло так, как мы и представляли. Разъяренный генерал позвонил судье. Изабель подтвердила, что тот, уезжая, чтобы хоть как-то смягчить участь приговоренного, разрешил перевести его в старую камеру, и что теперь он придет в ярость, если этот перевод не будет осуществлен немедленно.
Мадиньо пришлось смириться. Он сообщил мне об этом решении, не преминув добавить, что на всякий случай он удвоит охрану Кристофа.
Мне очень хотелось высказать ему прямо по телефону все, что я о нем думаю, но я ограничилась словами благодарности. Я даже не попыталась получить разрешение на посещение Кристофа. Это было слишком рискованно.
Через два дня, 8 сентября, около шести утра сирены крепости разбудили всех обитателей Сен-Жюльена, по крайней мере, тех, кто не страдал глухотой или еще не проснулся.
Все оставшееся утро я прошла все мыслимые стадии – от возбуждения до волнения. В полдень в порту я узнала от одного солдата, которого собравшиеся там просто вынудили заговорить, что Кристофа не поймали. Его исчезновение, по-видимому, заметили лишь несколько часов спустя. Солдат не знал, как ему удалось выбраться из камеры. Теперь там разбирают все стены, чтобы найти объяснение. Часовые, совершавшие обход, ночью не заметили ничего необычного, разве что на волнах качалась старая бочка, приплывшая из Испании или Португалии.
Поскольку эту бочку так по сей день и не нашли, как, впрочем, и никаких других следов, которые могли бы объяснить исчезновение Кристофа, я знаю не больше других. Я помню, как он отказывался строить макет какого-то таинственного судна, потому что в нем «нет ничего высокохудожественного» и к тому же тогда смогут догадаться, каким образом он совершил свой первый побег. Я убеждена, поскольку хорошо знаю ход его мыслей, что он вовсе не хотел таким образом лишить художественных достоинств старую, пусть даже самую заурядную бочку. У себя в темнице мне хватало времени думать. Либо он говорил о бочке, либо о том, как ею пользовались. Может быть, в крепости и были деревянные бочки, но я никогда их не видела. Видела только то, что видели и все остальные: большие железные бочки с отходами, которые солдаты перевозили на лодках в Сен-Жюльен. Короче, мусорные баки.
Когда я отсюда выйду, если вообще сумею, то обязательно проверю, где в крысоловке хранили мусорные баки. По логике где-то рядом с кухней. Кухня выходила на океан. Я еще раз вернусь туда, теперь там нет ни заключенных, ни тюремщиков, но, наверное, где-то есть люк, через который было удобно загружать мусор на лодку. Именно в этот люк я и прыгну, чтобы сдержать слово, которое дала себе год, а может, и два года назад – это неважно, и утону.
Судье сообщили о побеге примерно в то время, когда я была в порту. Он сразу же понял, что подписал приказ о переводе приговоренного в старую камеру. Разумеется, он взял все на себя, чтобы защитить дочь.
Я вернулась в гостиницу, уверенная в том, что Кристоф найдет способ связаться со мной или пришлет записку. Но понимала, что это может произойти гораздо позже и не на этом полуострове. Я стала собирать вещи. Моя одежда еще валялась в куче на кровати, когда за мной пришли.
Меня отвезли в жандармерию Рошфора. Я сказала, совершенно чистосердечно, что представления не имею, где может находиться Кристоф. Мне дали бутерброд. Я ждала в запертой комнате. Днем меня снова допрашивали. Я отвечала точно так же.
Я совершенно невозмутимо выслушала, что отчаявшись связаться в течение дня с генералом Мадиньо, полицейские поехали к нему домой, на его виллу на полуострове. Его нашли в погребе, он сидел на стуле, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту и полузадушенный.
С этой минуты я лишилась надежды. Подумала, что Кристоф потерял драгоценное время, что прячется где-то на полуострове и никогда отсюда не выберется.
Мне дали лимонад.
За голыми без штор окнами наступила ночь.
Я помню, что мне дали лимонад.
А потом в комнату, где я пила лимонад, вошел судья Поммери. Он был очень бледный. Он плакал. С ним были двое жандармов.
Кристоф заставил генерала сделать письменное заявление, в котором тот признавал, что Кристоф невиновен в убийстве Полины. Кристоф позвонил судье, но тоже попал на Изабель.
Остальное рассказала сама Изабель.
Она говорила с ним по телефону из кабинета отца. Она назначила ему свидание на закате на пляже «Морских корон», чтобы забрать у него письмо генерала. Повесив трубку, взяла со стойки ружье. Зарядила его двумя патронами.
Кристоф ждал ее в условленном месте, на дюне. Пляж был безлюден, только на горизонте раскачивался на волнах огромный красный шар. Наверное, у Мадиньо, с которым они были одного роста, он взял белые брюки, белую рубашку-поло, мокасины.
Она вышла из машины с ружьем. Он еще ничего не понимал, только держал в руках листок бумаги, который, как он надеялся, все исправит, все уладит.
Она сказала:
– Мне наплевать на вашу бумажонку! Вы знаете, что вы сделали? Мари-Мартина останется в тюрьме на много месяцев, а может быть, даже и лет! Я тоже скоро туда попаду! Судью уволят, перечеркнут всю его жизнь! А это ведь мой отец! Слышите? Мой отец!..
И она выстрелила, похоже, эта пуля попала в меня, и снова выстрелила, и теперь в моем мозгу осталась одна-единственная картинка: Кристоф падает и падает навзничь на песок, а грудь его разрывается от выстрела. Безумные слова судьи, как топор, вонзились в мое сердце.
Я умерла в прошлом году, а может быть, еще раньше, в тот сентябрьский вечер.
Но сердце по привычке стало биться вновь.
А вот разума, говорят, я лишилась.
Двадцать один час десять минут
На огромном пустынном пляже, насколько хватает глаз, насколько хватает слуха, теперь все спокойно и пусто, этот молодой человек, который уверял себя, что родился под счастливой звездой, уже час, как мертв.
Он лежит на песке, упав на спину, и приливу, который уносит за собой все – и красные диски солнца, и безумие живых, – осталось преодолеть лишь песчинку вечности, чтобы полностью завладеть им. Прилив унесет его, как он себе и воображал, черт знает куда – между Европой и Америкой, никто никогда ничего не найдет, только то, что оставят от него эти мерзкие рыбы после своего роскошного обеда.
Одна рука у него по-прежнему прижата к красному пятну, испачкавшему его белую рубашку. Последний образ, который запечатлелся в его мозгу, – взметающиеся на качелях юбки, и они озарили его лицо подобием улыбки, хотя слегка искаженной страданием.
От света дня на самой кромке океана остались лишь бледно-розовые блики, взошла луна, затихли чайки.
А там вдали, за дюнами и сосновой рощей, снова звонит колокол, за последние несколько минут он становится все нетерпеливее и нетерпеливее, а этот молодой авантюрист, конечно же, не двигается, но все же открывает один глаз.
– Черт побери, – говорит он себе, – они что, не могут заткнуть свой колокол?
Тогда он рывком выпрямляется, все тело у него онемело от долгого лежания, он стряхивает песок, налипший на красную дрянь у него на груди, а колокол снова поднимает неистовый звон, и тогда он бросается бежать.
Для молодого человека, который не может представить себя старым, на самом деле ему около сорока, он бежит быстро и легко. Однажды, когда он учился в младших классах у отцов-иезуитов, он даже получил приз на совершенно безумном кроссе, «Приз за участие», тогда награждали всех соревнующихся. Это было сразу после Освобождения, под той же бледной луной, куда теперь ступил человек, он бежит мимо сарая на сваях, куда складывают на ночь шезлонги и зонтики, мимо домика из дерева и бамбука, на который он даже не смотрит, он погружен в свои детские воспоминания.
Он бегом огибает гряду высоких красноватых скал и пересекает по берегу бухту, но на сей раз бросает взгляд на большую белую яхту, которая стоит там на якоре, правда, так далеко в океане, что он не может ни разобрать ее названия, ни даже различить цветов ее флага.
Он все же останавливается, запыхавшись, на вершине дюны, только чтобы вытрясти песок, набившийся в мокасины, и бежит дальше по тропинке через заросли сосен, иногда густых, как джунгли, ветви которых сплющило западным ветром.
В этот час дорога вдоль океана совершенно пустынна. Нет ни трейлеров, ни бешеных гудков, ни групп детишек из лагерей, растянувшихся по всему шоссе, ни перепуганных матерей, ни акробатических трюков торопливых ребятишек, пытающихся перебежать дорогу. Четыре прыжка, и вот он уже на знакомых дорожках гостиничного парка.
Это «Гранд отель Ривьера», хотя выходит он на Атлантический океан и своим видом напоминает скорее дешевый мотель, из-за многочисленных бунгало, рассыпанных вокруг главного здания – белой виллы 30-х годов, к которой после войны пристроили два современных крыла из бетона.
Центральная аллея, окаймленная длинным рядом пальм, поднимается резко вверх, но он не снижает скорости, пока не огибает фасад и безлюдные теннисные корты. Наконец останавливается на небольшой круглой площадке, посыпанной гравием, куда выходят главные двери гостиницы.
Как он и ожидал, его любовь с ясными глазами и лебединой шеей находится на своем вечернем посту – сидит на качелях, вкопанных на краю лужайки, в своих потертых джинсах, рубашке, куда могли поместиться еще две такие же, как она, и свитере, накинутом на плечи. Ее короткие светлые волосы пострижены под мальчика, ей семнадцать лет и ее зовут Жанна.
Задыхаясь, он подходит к качелям нетвердыми шагами. Она говорит своим спокойным голосом:
– Папа, тебе опять попадет!
– Да уж, не без того…
Она указывает движением подбородка на грязно-красное пятно у него на груди.
– Что это?
И этот молодой человек с неисчерпаемым воображением впервые в жизни говорит чистую правду, хотя при этом на лице его написано отвращение, в этих обстоятельствах, как и во многих других, правда этого заслуживает:
– Помидор на пляже… Я его, черт возьми, не заметил и прямо на него улегся.
– Смотри-ка, какой зрелый попался!
– Пожалуй, даже гнилой!
Он с детства терпеть не может помидоры. Почему – объяснить невозможно. Натягивая на рубашку свитер, который протянула ему Жанна, он говорит ей, что не было бы счастья, да несчастье помогло… Что ему, кажется, пришла в голову одна мысль насчет сценария, который он давно уже обещал написать, да дело все никак не двигалось.
– Гениально, – говорит Жанна. – Пошли, расскажешь.
Она обнимает его за талию, и они заходят в освещенный зал. Негодяй управляющий – черный смокинг, седая шевелюра, перебитый нос боксера – беседует со своей супругой, которую иначе, как Мадам, никто не называет. При виде опоздавших он восклицает с иронической почтительностью:
– Главное, не торопитесь, господин Писатель! Если пожелаете, мы обслужим вас отдельно! В полночь!
– Послушайте, мне очень неловко.
– Вам неловко каждый вечер, – отвечает этот мерзкий тип. – Я звонил в колокол раз десять, не меньше!
– Пошли, смелее! – шепчет Жанна, которая смотрела накануне по телевизору в маленькой гостиной Ингрид Бергман в фильме «Жанна д’Арк».
Не обращая внимания на Мадиньо, она заходит в столовую. «Если ребенок прошел, то отец уж точно сумеет», – говорит себе молодой человек, которого мучит голод, и он идет за ней.
Под огромными люстрами в виде стеклянных гроздей в гуле голосов и звона приборов пять десятков человек уже приступили к десерту. Он идет точно следом за дочерью к столику, где их уже ждут. Проходя, он узнает лица, ихулыбки его безудержное воображение перенесло на сорок лет назад, почти до границ Китая. Большинство этих людей он видел только во время вечерней трапезы или мельком на пляже, на кортах и на белых деревенских улочках. Некоторые из женщин, которых он так любил, уже находятся здесь две недели, другие – только два дня, кто-то из них даже не живет в отеле, они приходят сюда изредка, когда их спутники, исчерпав все возможности полуострова, не знают больше, куда повести дам на ужин.
Но какую странную нежность он испытывает, когда видит их здесь, за столиками, они выглядят более реальными и более волнующими, чем всего час назад, когда он, смертельно раненный помидором в грудь, начал пересказывать себе истории их жизни.
Каролина вежливо смеется над шведским анекдотом своих новых, приобретенных на отдыхе светловолосых приятелей. Она сидит рядом с мужем, говорят, он преподает французский в Стокгольме.
Эмма взволнованно беседует с остроносым издателем, за которого вышла замуж несколько дней назад.
Неописуемая Иоко, вероятно, такая же японка, как и чилийка, с прелестным, слегка азиатским личиком, весь день расхаживает в купальных трусиках и футболке с надписью «Japan Air Lines». Она ужинает со своим дядей, доктором Лози, своей тетушкой Балаболкой и юной кузиной Полиной.
За самым большим и шумным столом – Шу-Шу, Эсмеральда и Орел-или-Решка, одетые в самые шикарные вечерние платья, и их спутники по «Пандоре» – производители продовольственных товаров.
Толедо выглядит настоящей американкой, с ней еще две другие студентки – высокая блондинка Белинда и Шери-Чен, брюнетка западного вида, пародия на Изабель Аджани. Сегодня вечером они приглашены роскошным типом с усами, он один, без пары, в синем блейзере, разве что на шее стальной ортопедический воротник.
Мари-Мартина ужинает с Поммери и его дочерью Изабель. Она – пресс-атташе, он – директор банка, у малышки большие наивные голубые глаза.
Роскошная Зозо, смуглая, как головешка, и Китай-Наши-Деньги-Отбирай являют собой весьма приметную любовную парочку. Насколько известно, сам он из Тулузы и владеет многими парижскими ресторанами.
Лизон-Саломея вернулась к мужу-кузнецу, на самом деле он нотариус. Она-то его во всяком случае в упор не видит, потому что он всегда молчит, как рыба. Она окидывает сумрачным и гордым взглядом цыганки собравшуюся публику.
Ванесса и Савенна – близнецы – сидят со своими мужьями. Чтобы избежать супружеских недоразумений, они теперь одеваются и причесываются по-разному, но только им двоим известно, если вообще известно, какая из них в узких брючках стиля «корсар», а какая в мини-юбке от Пако Рабана.
Мишу работает в бюро обслуживания.
Джитсу и Ковальски – официанты в белых тужурках.
Красавчик стал сомелье. Молодой человек с неисчерпаемым воображением сталкивается с ним в тот момент, когда доходит до стола, стоящего в эркере, за которым угасают последние проблески сумерек, там сидит его дочь. Там же он видит свою дорогую бабушку, она совсем не изменилась, и свою белокурую мать – обе они приехали из Марселя, чтобы провести несколько дней с блудным сыном, теперь они видят его очень редко, ну и, конечно же, нежная Констанс, еще более обворожительная, чем когда-либо. Бабушка, по своему обыкновению вся в черном, ковыряет какое-то рыбное блюдо, мама – краба, а жена не хочет начинать без него и пока изучает какие-то семейные фото.
– Ты уж прости нас, – говорит бабушка, – мы больше не выдержали.
– Где же ты был? – спрашивает мать таким же тоном, как когда ему было семь лет.
Он вздыхает и, усаживаясь, делает над головой какой-то непонятный жест: дескать, далеко, очень далеко.
Констанс поправляет упрямую прядь, которая закрывает ему правый глаз, и говорит:
– Я тебе сама все заказала, так что не взыщи.
Он наливает себя бокал «Мюскаде».
Когда он ставит бутылку обратно, бабушка выхватывает ее, срывает с горлышка свинцовую фольгу, аккуратно сворачивает и засовывает в свою черную сумку, висящую на стуле.
И поскольку он улыбается от умиления, она тоже улыбается ему в ответ, а вокруг ее лукавых глаз собирается сеточка морщинок. Три остальные тоже улыбаются на всякий случай, не понимая, что же тут смешного.
Тогда этот молодой упрямец дает себе слово, что закончит сценарий, который придумал только что.
И он упорно поднимется столько раз, сколько ему придется падать на песок, столкнувшись с очередным препятствием или разочарованием. А последним кадром фильма, который точно подойдет его замыслу, будет то, что они видит у себя перед глазами: четыре поколения женщин, собравшихся за одним столом, которые смотрят на него и улыбаются ему.
Не отрываясь от закусок, он обводит взглядом своих героинь. Он знает судьбу каждой из них. Он также знает, что герой, который так их занимает, в его сновидениях – слегка иной. Разумеется, он наделяет его чертами, похожими на собственные: прядь на лбу, угловатые жесты, ностальгия по фильмам своего детства, воспоминаниями о них будет пронизан весь сценарий – «Смешно, но иногда трогает до слез», – сказала бы Жанна. Что-то другое: какие-то эпизоды, надежды, сожаления, ведь когда что-то выдумаешь, непременно нужно вложить всего себя. Но все-таки это не совсем он.
И потом, он сам этого хочет.
В эту минуту именно здесь, в ресторане отеля, расположенного на берегу Атлантического океана, по спине у него пробежал холодок неуверенности: а что если вместо того, чтобы остаться вне этой подходящей к концу истории, он сам попал в нее? А что если кто-то, неизвестно где, именно сейчас воображает себе все это, а он остался там, среди действующих лиц, и теперь его собственная жизнь зависит только от полета чужой фантазии, столь же сомнительной, как его собственная?
Он говорит себе, черт возьми, не стоит слишком задумываться над этой проблемой, особенно сейчас, во время обеда. Многие из ему подобных давно бились над ее решением, и хочется надеяться, что кукловод, который дергает его за ниточки, еще не скоро напишет слово
КОНЕЦ -
и отправит все в небытие.
Я, как и он, не уверен в природе вещей и постараюсь держаться от них подальше.
Возможно, кто-то, неизвестно где, воображал и до сих пор воображает, что я люблю рассказывать истории и что я достаточно упрям и готов противостоять своим смертельным врагам: сомнению, тревоге и одиночеству. Не знаю. Могу только сказать одно: столько раз не решаясь приступить к этому рассказу, однажды июльским утром, год назад, я внезапно подумал, что что-то получается и нужно двигаться дальше в этом направлении. И я тронулся в путь.
Олерон, лето, 1985 г. – Париж, весна 1986 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.