Текст книги "Хлебозоры"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Однажды утром тетка Васеня подняться не смогла, руки мозжило и в глазах красный огонь горел. Наказала Варваре ружболванку вывозить и дома осталась. Варвара пришла на конный двор и стала кобылу запрягать. А кобыла жеребая была, едва уж в оглобли влезала. Ее бы освободить от работы, но конюх благословил: дескать, потерпит матушка еще день-другой. Люди-то вон терпят, и скотине терпеть приходится. Два воза привезла Варвара на плотбище, за третьим поехала, когда кобыла легла на ледянке и прямо в оглоблях жеребиться начала. Хомутом горло ей перехватило, хрипит, бьется, глаза дикими сделались, закровянели. Варвара кое-как гужи порубила, откатила сани, а что дальше делать – не знает. Как назло, на ледянке ни встречного, ни поперечного. Но видит, дело худо, пропадает кобыла, уж и глаза тухнут, закатываются. И жеребенок, наполовину родившийся, пропадает – мороз жжет – спасу нет. Ведь за коня-то можно и под суд попасть. Не за коня, так за жеребенка…
Ухватила его Варвара и давай тянуть. Как уж тянула, откуда такие силы взялись – не помнит. С горем пополам опросталась кобыла, ожила немного, а на ноги встать не может. И жеребенок – горячий, мокрый и живой лежит на снегу, примерзает – пар столбом. Скинула Варвара полушубок, покрыла им жеребенка и подняла на руки. Не понеси, так околеет и пропадет живая душа. Так они и шли по ледянке до самых Великан: впереди Варвара с жеребенком, сзади кобыла. У обеих уже сил нет, ноги разъезжаются, а идут. Если Варвара упадет и отлеживается, то и кобыла ложится; если кобыла свалится на бок, то и Варвара рядом с ней. И добрели-таки до конного двора. Жеребенок только одно копытце отморозил. Мягкое оно было, желтенькое, как молодая репка. Варвара дорогой уж и шаль сняла, ноги жеребенку обернула, а все одно не уберегла. Правда, копытце хоть и отболело, и слезло, как слезает ушибленный ноготь, но потом новое отросло. Через два месяца, весной, жеребенок на ноги встал.
А Варвару конюх в теплой хомутовке до самого вечера отогревал, в тулуп укутывал, горячее питье давал. И будто отошла она, согрелась, разве что иней на волосах так и не растаял.
Пришла Варвара домой – тетка Васеня лежнем лежит, в избе не топлено, пар изо рта, недолго и картошке в подполе замерзнуть. Истопила Варвара печь, нажарила драников, накормила, напоила будущую свекровь, но сама и поесть не смогла, уснула на полатях.
И казалось ей потом, что спала она долго, до самой весны, пока на ноги не встала, потому что все кругом происходило как во сне. За это время пришло тетке Васене две похоронки, чуть ли не в один день – на мужа и сына. Пока Варвара спала, тетка Васеня обоих оплакать успела и к пробуждению будущей сношки успокоилась, разве что говорливая стала, словно думать и молчать ей стало не о чем.
Тогда Варвару первый раз и обманули – скрыли похоронку на Василия. Даже если бы и не скрыли, вряд ли Варвара поверила бы. Василий-то говорил, в обозе не убивает. Да и почему его убить должно? Вон сколько мужиков взято, всех-то разве убьешь? К тому же Василий – парень битый, в драке ловкий. Какому хочешь фашисту навешает. Если бы с ним что случилось, Варвара бы почувствовала, сердцем услышала. Ведь тетка Васеня-то почувствовала, когда мужа убили. Именно в этот день утром она и слегла (высчитала потом, когда похоронку получила). Что руки мозжило – дело привычное, а вот что красный огонь в глазах полыхал, такого еще не было… Варвара же, очнувшись от болезненного сна, ничего такого не ощущала. Наоборот, весна кругом была, черемуха зацветала, и бабы несли с Божьего озера целые ведра березового сока. Однако нашелся в Великанах добродетель: кто-то из женщин не стерпел и рассказал Варваре о похоронке. Прибежала она к тетке Васене вся в слезах, но с надеждой в глазах.
– Матушка! Люди говорят, Васю убило! Врут же, врут, матушка?!
– Знамо, врут, – подтвердила та. – Ты их не слушай. А Василий живой. Самого убило, и похоронка была, верно. Так что с нашего двора войной взято. Теперь Василию целый век отпущено жить. Война кончится – придет как миленький. Тогда и оженим вас, окрутим и живите с богом!
– А письма? – спохватилась Варвара. – Неужто писем не было?
– Пока дак не было, – вздохнула тетка Васеня и тут же взбодрилась: – Немного погодя и напишет, поди, куда денется? Торопиться нам некуда, подождем! А людей не слушай, из зависти болтают.
Как-то раз пришла она из лесу – светится от счастья, заластилась, заворковала с будущей свекровкой, бросилась по хозяйству хлопотать, в руках все горит.
– Что это с тобой, Варюшка? – спросила тетка Васеня.
Варвара засмеялась, покраснела и вдруг призналась:
– Письмо от Васи получила! Какой-то человек встретился мне и подал. Васиной рукой писано! Поклон вам, матушка…
Тетка Васеня поначалу так и обмерла – голова кругом! Едва с собой совладала и спрашивает:
– Где письмо-то? Дай почитать? Или уж сама прочитай.
Варвара смутилась, глаз поднять стесняется.
– Не велел он показывать… Там все про любовь писано.
А сама руку на груди держит, будто там письмо спрятано. Тетка Васеня не поверила, однако ночью, так и не уснув ни на миг, тихонько встала и всю одежду Варвары прощупала, каждый шовчик проверила, под подушку рукой слазила – пусто. Присела на постели возле Варвары, всплакнула бесслезно и неожиданно замерла, прижимая ладонью рот: будущая сношка и во сне улыбалась так, что светилось во тьме ее лицо…
С тех пор и пошло – что ни неделя, Варвара письмо получает. А потом и вовсе чуть ли не каждый день. И сама пишет ночами на кусках старой шпалеры, пишет и прячет, чтобы потом тайком на почту снести. Тетка Васеня станет ее утром будить на работу – губы и язык в химическом карандаше. Видно, слюнила карандаш, чтобы слова крепче писались на бумаге, чтобы Василий наверняка прочитать смог.
Перед концом войны и потом, после Победы, начали приходить фронтовики. И снова кто-то пытался вразумить Варвару, дескать, убили твоего Василия. Вот же, вот, и война кончилась, победили наши, а если твой жених не идет, значит, сгинул. А она не верила, смеялась и отмахивалась:
– Довольно болтать-то! С нашего двора взято уж, так что Вася живой! Двоих мужиков со двора и война пожалеет, не возьмет. Отвоюет мой жених да придет!
– Кончилась война! Кончилась! – говорили бабы и чуть не плакали.
– Что же вы меня обманываете? – сердилась Варвара. – Будто я не знаю…
А что ей было думать, Варваре? Она видела, что приходят в Великаны и Полонянку одни битые да калеченые мужики – однорукие, одноногие, слепые – те, кто для войны не годен. И если не возвращаются еще крепкие да здоровые, значит, воюют, добивают где-то фашиста треклятого. И многие тогда если и не думали так, то в какой-то степени обманывали себя, надеялись, и для многих тогда война и в самом деле не кончилась. Изредка, весной, когда расцветала черемуха по Рожохе, Варвара прибегала на берег и, притаившись в кустах, глядела на многочисленную в ту пору «инвалидную команду». Глядела и тихонько молила, чтобы и Василию тоже оторвало бы руку или ногу.
– Матушка! – нашептывала она потом тетке Васене. – Я ведь сильная, любую работу умею. Вот бы Вася калекой сделался да пришел, а? Я его прокормлю, матушка!
– Бог с тобой! – отмахивалась суеверно тетка Васеня. – Накличешь беду-то, что мелешь языком? Пускай здоровый приходит…
Мало-помалу она тоже начинала верить, что война еще не кончилась и единственный сынок ее жив. И к старости, рано одряхлев на тяжелой работе, она уже не сомневалась в этом; перед смертью, попросив воды, тетка Васеня вдруг спохватилась:
– Эх, табаку-то я нынче не посеяла! Каждый год по триста корней было, а нынче… Василий придет, и разу курнуть нечего.
Умирала она в своем уме и твердой памяти. Спокойно умирала, беседовала со старушками до последнего мгновения о всякой всячине, словно собиралась выйти ненадолго и скоро вернуться назад.
Когда на Божьем озере перестали готовить ружболванку, – а было это вскоре после Победы, – Варвара забеспокоилась, начала тормошить Степана Петровича, председателя сельсовета и всех уполномоченных, изредка наезжавших в Великаны, мол, куда, начальство, смотрите? Война идет, а ружболванку запретили. Вредительство! Вот напишу самому товарищу Сталину! Ее пробовали уговаривать, ссылаясь, что нет на Божьем хорошего леса, весь кончили, а потому в другом месте пилят.
– Как же нет? – возмущалась Варвара. – Кое-где колки стоят – будь здоров. Да и одиночные березки можно посшибать.
В одиночку она валила остатки белого леса, кряжевала его на чурки и колола, штабелюя ружболванку на берегу озера.
– Ничего, – подбадривала она себя. – Нынче плана на нее нет – завтра дадут. А у меня приклады уже готовые!
На нее махнули рукой. И только когда на Божьем появился лесник Леня Христолюбов, едва-едва сумел уговорить Варвару оставить последние березы на племя.
– Теперь, Варюшка, приклады на фронте не нужны, – внушал он. – Теперь другим оружием воюют. Атом придумали.
Заготовленная ружболванка пошла на топорища, на протезы или просто на дрова инвалидам. А Варвару Христолюбов оформил в лесничество и довел другой план – на черешки к лопатам и метлам. Она безропотно взялась за новую работу, с раннего утра до позднего вечера не уходила из леса. Летом еще куда ни шло, а зимой по пояс в снегу бродила, вытаскивая вязанки тальниковых веток и пучки осиновых жердей. Христолюбов ей коня давал – отказалась, мол, конь-то и на другой, тяжелой работе нужен, а я и так обойдусь. Хитрое ли дело – черешки да метелки? Как-то раз не выдержала, подошла к леснику с разговором.
– Что же это делается, Петрович? – зашептала. – Война кругом, а мы этакое дело пустое делаем? Какая же это помощь фронту? Ну, черешки к лопатам я еще понимаю. Метелок-то столько зачем? До метелок ли, когда война?
Христолюбов маялся и не знал, что ответить. Сказать – война давно кончилась, так про Василия спросит, про Василия сказать – не поверит. Однажды пытался втолковать – лишь засмеялась, дескать, кто убитый, на того бумага приходит. А на Василия не было – значит, живой. Подожду еще, отвоюется и придет.
– Метелки, Варюшка, еще как понадобятся, – вздохнул Христолюбов. – Вот загадят землю всякими выбросами, выметать придется. Всю землю, как избу, мести.
Варвара не совсем понимала, что это за оружие – атом, оттого и не расспрашивала, чтобы в грязь лицом не ударить. Только головой покачала:
– По радио слыхала, будто война-то какая-то холодная стала. Теперь и американцы на нас пошли… И кто его только придумал, атом? Уж лучше бы ружболванку готовить, чем метелки.
В то время у Христолюбова как раз лечился академик Чернобай. О его занятиях в Великанах никто не знал, кроме лесника, да и тот язык за зубами держал, помня строжайший наказ молчать. Но тут Христолюбова словно прорвало.
– А хочешь, Варюшка, покажу, кто придумал? – спросил он и повел ее в лес, где Чернобай колол дрова. – Только – молчок, никому.
Варвара исподтишка долго смотрела на академика, морщила лоб, и глаза ее временами начинали светиться ненавистью.
– А на вид – человек как человек, – однако спокойно проронила она. – И взгляд хороший…
Однажды зимой, вскоре после войны, Варвара насмерть перепугала тетку Васеню и взбаламутила всю деревню. Ночевала она тогда в кордонной избе на Божьем – метлы там вязала, наведывалась в Великаны лишь за продуктами, – а тут прибежала утром и кричит на всю деревню: «Вася на побывку пришел!» Кричит, смеется, плачет – все сразу. Люди из домов повыскакивали, стоят, смотрят: верить – не верить? Тетка Васеня космачом из избы вылетела и только глянула на Варвару, как вмиг поверила и тоже заголосила, засмеялась. В ту же минуту с народом что-то случилось. Не сговариваясь, все бросились на Божье. По дороге тетке Васене плохо сделалось, подхватили ее на руки, понесли. А Варвара объясняет:
– Вася-то знал, что я на кордоне работаю! Сразу ко мне и пришел! Мороз этакий, а он в сапожишках, в шинелишке. Я уж ему свои пимы отдала, на печь посадила. Всю ноченьку и проговорили… А уж говорит-то как хорошо! А ладный-то какой стал! А ласковый какой!
Прибежали люди к кордонной избе, сгрудились у крыльца, но ступить через порог боязно. Варвара же зовет, манит – идите, идите! Тетка Васеня кое-как пришла в себя, перекрестилась и с воплями в избу, за ней уж и народ повалил. Встали у порога, озираются – пусто. Разве что у печи рубаха висит и под лавкой – солдатские кирзовые сапоги.
– Так он утром-то ушел! – смеется Варвара. – Его только на одну ночку и отпустили! Война же, долгая ли побывка?
Великановские вдовы онемели, ум за разум заходит. Если поблазнилось Варваре, так откуда здесь рубаха с сапогами? И дух в избе стоит солдатский, мужской. А Варвара взяла рубаху, показывает бабам, нюхает ее, к лицу прижимает.
– Васенькой пахнет! Сладенько…
Тетка Васеня тоже прильнула к рубахе и запричитала:
– Ой, соколенок ты мой ясный! Кровиночка ты моя!..
И пошла солдатская рубаха из рук в руки, от лица к лицу. Варвара тянулась за ней, старалась выхватить, отобрать – мое! Моего Васеньки! Будто у всех сразу разум помутился: все смешалось – быль и небыль, явь и сон. А над всем этим реяла горькая женская тоска…
Об этом случае больше никогда не вспоминали в Великанах, словно и не было ничего. А Варвара нет-нет да и заявляла вдруг, что к ней опять приходил Василий, будто побыл ночку и с солнышком убежал на станцию. Бабы относились к этому понимающе, старались подыграть ей, спрашивали, скоро ли совсем придет да как нынче с кормежкой в армии. Варвара отвечала как по писаному, и наверняка к этому тоже бы привыкли в Великанах, если б однажды она не объявила, что брюхатая и ждет парнишку. Ходить после этого она стала не спеша, выставляя руки перед животом, словно защищаясь. Бабы переглядывались и гадали – от кого? Иногда поругивались, но без злости, дескать, кто же тот мужик, что воспользовался Варвариным горем да еще себя за Васеньку выдал? Думали-гадали, посматривая на живот – растет, нет? – а сами соглашались: и пускай родит! Авось придет в себя, опомнится и жить не так одиноко станет. Роды для бабы – лучшее лекарство от всех болезней.
Однако шел месяц за месяцем, минули все сроки, а живота не прирастало. В который раз обманутые вдовы постарались и это забыть, чтобы не раззадоривать свои надежды. И если кто из них, посмеиваясь, спрашивал про дитя, Варвара не моргнув глазом говорила:
– Так родила я! Расте-ет!
И ничуть в том не сомневалась. Она любила рассказывать про своих ребятишек чужим людям, если выходило ехать куда или идти. Она говорила, что у нее уже пятеро, называла их по именам; ею восхищались – такая молодая, а уже пятеро! – ее хвалили, обласкивали, – она же гордилась и светилась от радости. Пока кто-нибудь из слушателей не спрашивал о муже, верили ее каждому слову. Все было так правдиво и так по-матерински горели ее глаза, что завидовали ей незнакомые вдовы, и зависть эта рождала неприязнь; а случайные мужики-попутчики одобрительно кряхтели, подбадривали – давай, девка, давай! Только парней рожай побольше, а то выхлестала война и поубавилось нашего племени.
Наверное, к ней и впрямь приходили ее неродившиеся дети. Даже нет, не приходили, а жили вместе с ней. Кто в Великанах не слышал, как иногда вечером она сзывает их в избу, кормит их, кому-то дает трепку, кого-то ласкает; потом всех укладывает спать и поет колыбельные младшим и старшим сулит взять с собой на работу в лес. Кто бывал в ее избе и слышал это, тому чудились детские голоса…
Наверное, неродившиеся дети всегда живут вместе с каждой женщиной. Они живут с надеждой, что придет час и их позовут из небытия, и они полезут на свет, как первая весенняя трава из корней, всю зиму мертво лежащих глубоко под землей.
И если это так, то насколько же горька и безнадежна была их участь тогда, после войны!
Ночь отступала все дальше и дальше на запад, солнце выгоняло ее остатки из прибрежных кустов, из ложбинок и лесных уголков; яркий свет набрал тепла и содрал с дремлющего озера тощую туманную дерюжку. Озябшая вода схватилась рябью, стряхивая сон, разом запели птицы, и легко зашелестела вверху молодая листва.
Мы с Володей сидели на пнях неподалеку от избы, и длинная тень ее на глазах укорачивалась, по мере того как поднималось солнце.
– Я верну ее к жизни, – с остервенелой упрямостью говорил брательник, и я узнавал характер дяди Федора. – Я выведу ее из обмана! Ты сам подумай! Пятнадцать лет живет на положении войны?!
– Пытались уже, – бормотал я. – Она же не верит, смеется…
Володя молча вырвал из кармана бумагу, протянул мне.
На бланке районного военкомата значилось, что Василий Целицын, ездовой тылового подразделения, пал смертью храбрых и схоронен в братской могиле на восемьдесят четвертом километре по Волоколамскому шоссе.
– В военкомате выхлопотал, – пояснил он, забирая бумагу. – А ее и там знают. И тоже обманывают, сволочи…
Я вдруг поверил, что Володе сейчас удастся то, что не удавалось никому, и, поверив, ощутил смутное беспокойство. Так уже было однажды, когда я подходил к отцу, лежащему на попоне под цветущей черемухой в окружении «инвалидной команды». Первым желанием стало отговорить Володю, остановить его, но я понимал, что не остановлю. Да и он, словно угадывая мои мысли, неожиданно и резко сказал:
– А ты не суйся, понял? Салага еще…
И направился к избе. У крыльца встал, будто поправил несуществующие волосы на голове, и решительно скрылся за дверью.
Тихо было в тот час на земле. В согревшемся озере отражались березы и длинные ряды высоких перистых облаков, под ногами неслышно текли ручейками рыжие муравьи, однако вместо благодати от этого покоя накатывалось предчувствие беды; какое-то нетерпение будоражило мышцы и голову. Я ушел в молодые березняки, но и там не смог усидеть на месте. Не теряя из виду кордонную избу, я пошел обходить ее по большому кругу, каждое мгновение ожидая непредсказуемого события. Краем глаза я заметил стремительный росчерк какой-то птицы над вершинами белого леса, и тут же из-под ног с треском взметнулся рябчик, однако не взвился свечкой, а, растопырив крылья, стал падать, словно подбитый. В тот же миг над ним возник трезубец молодого сапсана, летящий вертикально к земле. Я закричал, рябок в последнюю секунду увернулся и забил крыльями по ветвям и молодой листве. Чуть не ударившись о землю, сапсан круто взял вверх и тут же ударил снова. На какой-то миг в воздухе вспыхнуло серое пятно невесомого пуха, будто разрыв зенитного снаряда, и показалось, рябушке конец, но хищный трезубец просвистел над вершинами и закружился, потеряв из виду добычу. Я побежал вперед и вдруг заметил веер крохотных цыплят, удирающих под прикрытие старой березы. И едва тень сапсана настигла их, как рябчата словно под землю ушли. Прятались они молниеносно и просто: захватывали лапками прошлогоднюю листву и переворачивались на спину, прикрываясь этой листвой, как щитом.
Пока я искал в небе сапсана, живая и здоровая рябушка прибежала откуда-то по земле, собрала свой выводок и теперь уводила его под крону плакучей березы. В недвижимом воздухе кувыркался, опадая, выбитый клювом птичий пух.
Я обернулся к избе и увидел Варвару. Она шла прямо на меня, широко размахивая руками, и цыганская ее шаль волочилась по земле, шурша, как змеиный выползок. Варвара не видела меня, и, поняв это, я запоздало отступил в сторону. В руке ее белела скомканная бумага, и белая же коса на спине, вздрагивая от каждого шага, расплеталась виток за витком…
Она уходила в молодой березник, словно растворяясь в нем, и скоро в белом частоколе огненным пятном мелькала лишь ее цыганская шаль. И оттуда, где скрылась Варвара, послышался протяжный и гулкий голос кукушки.
А минуту спустя прибежал Володя.
– Где она? Где? – выдохнул он и вдруг, повалившись на землю, ударил кулаками, нагреб в горсти палой листвы. – Все, конец. На дно легли…
Около месяца Варвара не появлялась в Великанах. Ее видели на Божьем озере сидящей у воды, встречали в белом лесу и на старых лесовозных дорогах. Ни с кем она не разговаривала и, завидев встречного, старалась обойти его стороной. Кто ее видел, рассказывали, что она будто постарела в одночасье, стала худая и страшная, дескать, на лице один крючковатый нос и глаза огнем горят.
Но когда она вернулась в деревню, ничего особенного в ее облике не изменилось. Разве что появилась не виданная раньше виноватая улыбка да несколько поперечных складок на лбу. Варвара пришла к себе домой, выдергала насеянный с весны табак, взборонила граблями грядку и посадила на ней репу-скороспелку. Затем взяла тяпку и начала окучивать подросшую картошку. Великановские бабы искали заделье и прибегали к ней на огород, но уходили обескураженные. Варвара жаловалась, что дождя давно нет, что осот затягивает землю и картошка желтеет. И что если до июля такая жара простоит – выгорит все на огороде. Одним словом, заботили ее простые бабьи интересы. Наиболее дошлые соседки пытались увести разговор в нужную сторону, кивали на ворох табачных побегов, мол, что это ты самосадец-то повырвала? Варвара недоуменно жала плечами и объясняла, что вырвала табак не весь, оставила много вдоль заборов, потому как он защищает огород от тли и прочей твари. А еще – умные люди сказывали – самосад хорошо землю удобряет. Сади после него любой овощ – как на дрожжах прет!
В лесхозе она рассчиталась, но еще года два великановский участок перевыполнял план по сдаче черешков и метел, вывозя с Божьего заготовленное Варварой. За лето она сама подлатала крышу своей избы, поставила новое прясло и заменила покосившиеся, «пьяные» воротные столбы. А осенью пошла работать на полонянскую колхозную ферму.
И скорее всего так бы и осталась она неприметной, ничем не выдающейся женщиной в Великанах – не вдова, не мужняя жена, не солдатка, – если бы не случай. Когда на ферме начался растел, Варвара помогала одной корове разрешиться от бремени, другой, третьей, а потом пошло: чуть приходит пора телиться – она днюет и ночует в коровнике. Телята, принятые Варварой, рождались здоровыми, прожорливыми и горластыми; доярки нахвалиться не могли.
С тех пор и стали говорить, мол, рука у Варвары легкая на это дело, и если б было кому в Великанах рожать, то лучше повитухи не сыскать…
…Володя стрелялся в ту же ночь, как мы приехали с Божьего озера. Он крадучись унес свое дорогое ружье на сеновал, зарядил его там, приставил к сердцу и, дотянувшись рукой до спуска, выстрелил. Видно, в самый последний момент стволы чуть изменили направление и зарядом картечи вырвало два ребра напротив сердца.
Когда мы с дядей Федором прибежали на сеновал, Володя еще был жив, и в страшной дыре на груди шевелилось живое сердце.
Живым его довезли до райцентра и положили на операционный стол. И решили уже, что жить он не будет. Дядя Федор казался спокойным, только чуть бледным и совершенно глухим. Он говорил, что с такими ранениями не живут, что судьба и на этот раз отплатила ему за какие-то неведомые грехи, и он, искалеченный, старый, пережил всех своих детей и жену. Мы с матерью старались разубедить его, подбодрить – он не слышал. Володю не осуждали, не корили; о нем говорили уже как о покойном – только хорошо. Дядя Федор как заведенный бормотал о смертельном ранении, о своей судьбе и то и дело спрашивал нас – почему? Отчего Володя вздумал наложить на себя руки?.. Наверное, в ту минуту это было для него важнее всего.
Я рассказал как на духу все, что произошло на Божьем озере, – а тогда еще неизвестно было, что с убежавшей Варварой, – с горем пополам втолковал это дяде Федору, и он совсем успокоился.
– Ну ладно хоть так, – сказал. – Значит, пятно смывал.
Но когда после пятичасовой операции хирург вышел к нам и сказал, что Володя будет жить, что сердце и аорта в порядке и удалили только остатки ребер, у дяди Федора вдруг прорезался слух и голос.
– Дурак! – закричал он. – Из-за бабы стреляться? Я его, в душу мать… Мы на фронтах кровь проливали, а они из-за баб с ума сходят? Братья у него полегли, мать в тылу надорвалась, я калеченый, а он?.. Ну я его научу жизнь любить! Вот пускай только на ноги встанет!
Слова его подхватил целый хор голосов. И долго можно было слышать в Великанах и других окрестных деревнях, если речь заходила о Володе, одно и то же – дурак! Своего ума нет – чужой не вставишь.
Выписавшись из больницы, Володя стал тихим, неторопким, больше отсиживался дома, и если выходил, то не дальше палисадника и скамейки у ворот. Он не спрашивал о Варваре, хотя напрягался и ловил каждое слово, когда вспоминали ее. Дядя Федор учил его любви к жизни: первые дни материл на чем свет стоит, орал так, что вздувались жилы на горле, случалось, вскакивал среди ночи, будил Володю и выметывал то, что не успевал или забывал сказать днем. Потом он слегка поутих, разве что изредка стучал козонком пальца по лысой голове сына и повторял сердито и разочарованно:
– А-а, господин дерево!..
Однажды Володя, улучив момент, задрал рубаху и показал мне грудь. В глубокой впадине, шириной в ладонь, сразу же под кожей билось сердце.
– Меня теперь пальцем убить можно, – будто бы похвастался он. – Ткни и – наповал…
Еще я заметил, что после больницы Володя стал чувствительным, болезненно переживал за отца, когда тот кричал и нервничал, за мою мать, у которой от дойки мозжило руки, за меня, если я улетал на лесные пожары. Раньше как-то не замечал, а тут нагреет матери воды, запарит сенной трухи и заставляет греть руки. Мать морщится от боли, и он… То ли уж оттого это было, что сердце билось сразу под кожей, то ли ему казалось, что у всех оно так бьется: ткни и – наповал…
Его и впрямь могли случайно убить в любую минуту. Локтем кто-нибудь толкнет в автобусе, и готов. А ездил он в райцентр частенько: наблюдался у врачей или просто в гости ко мне. Однажды приехал радостный, даже веселый, распахнул пиджак и показал алюминиевую тарелку, пришитую к рубахе.
– Пускай теперь хоть затолкают! Броня!.. Я, Степан, в город уезжаю, насовсем… А что, неплохо придумал?
Про него опять говорили – дурак! Чего не сидится? Куда поперся? Что ищет?
И только один человек не осуждал Володю ни за что.
В какой-то момент всеобщее отношение к Володе захватило и меня. Я тоже говорил – дурак! – когда рассказывал о брательнике своему квартирному хозяину Степану Петровичу Христолюбову. А он выслушал и печально покачал головой:
– Да хватит вам на парня-то кричать. Дурак, дурак… Знаете хоть, что это такое – любовь? Нет, видно, не знаете…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.