Текст книги "Хлебозоры"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
3. Орех
В сорок третьем году в Великанах случился голод, которого не помнили здесь ровно двадцать лет. То был последний голод в наших краях, а может, и во всей России голодовали тогда в последний раз.
До войны Великаны и Полонянка считались колхозами, хотя и тогда уже готовили и сплавляли лес. Но уже в сорок первом сделали леспромхоз, один на две деревни. Понять теперь, кто где работал, стало невозможно. Все пахали, все зимой лес рубили, который вязали в маты, с половодьем гоняли в запань – и спешили к посевной. А командовал тогда колхозной, лесной и сплавной работой один человек – брат дяди Лени, Степан Петрович Христолюбов, по возрасту не взятый на фронт.
Хоть и работали много, но всю войну жили впроголодь, тянулись от урожая до урожая; зимой ждали весны – крапива пойдет, лебеда, пучки, саранки, а березового сока так вообще хоть запейся. Ребятня с Божьего, где готовили ружболванку, не вылезала. Когда березу свалят, раскряжуют и расколют на болванку, ребятишки уже здесь, с ножиками – болонь скоблить. Болонь – тонюсенький слой мякоти под корой, и если ее соскоблить во время сокохода, она вкуснее манной каши и слаще сахара. Потом скобленую ружболванку приемщики сразу определяли: так она высыхает молочно-белой, а скобленая чернеет. Но крепости все равно не теряет.
А летом ждали осени, вернее, кормилицу военную – картошку. Ну и хлебушка, конечно, какой от госпоставки останется.
И вот в сорок третьем от бесконечных летних дождей картошка выросла чуть крупнее гороха, да и та в земле погнила. Ботва в человеческий рост выдурила – копать нечего. Заработанный на трудодни хлеб бабы в подолах принесли. Осенью после первых морозов Степан Петрович Христолюбов собрал бригаду из самых крепких по тому времени стариков, послал на охоту, бить лосей, медведей, оленей – все, что на пути попадет. Но и зверь-то от бескормицы подался в другие края. Лоси, правда, были, но где их старикам-то добыть? За ними и бегать надо по-лосиному, иначе с тех ружьишек-то не достанешь. Настреляли старики по десятку тетеревов да рябчиков, с тем и вернулись. Была еще надежда на рыбу, но, видно, в природе так все крепко связано, что и рыбачить нечего оказалось. Зима выдалась ранняя, лютая, Божье озеро так взяло льдом, так сковало – ни одной отдушины, и начался замор, штука редкая для наших мест. Когда старики пошли сети ставить и лишь первую лунку выдолбили – пахнуло, словно из болота. Сначала обрадовались – повезло! Рыба сейчас сама на лед прыгать станет от удушья. Расширили прорубь, посидели час-другой, и даже щуренка не вылезло. Загоревали, все-таки утопили на дно сети, в надежде хоть карася на уху поймать, а вынули разве что с ведро ореха-рогульника, накрепко спутавшего снасть.
Здесь кто-то и вспомнил, что орех этот едят, что раньше за милую душу уплетали, когда в двадцать третьем голод был, и что ореха этого – видимо-невидимо. Наладили жерди с куделью и давай через прорубь по дну шарить. Их в Великанах с рыбой ждали; они несколько мешков рогульника на саночках привезли.
Как бы там ни схватывалась льдом жизнь, как бы ни замирала, задыхаясь, но все равно остается спасительный родничок. Только найти его бывает нелегко. Дядя Леня не сочинял, когда рассказывал, что великаны орехом спасались…
С той поры народ с озера не уходил: днем ли, ночью – обязательно кто-нибудь есть, костры горят, черные фигуры на снегу темнеют. Тяжко было только проруби долбить, но потом наловчились – прожигали огнем, раскаленными камнями, железяками. Лишь бы воды достать. Потом пропускали веревку, обмотанную куделей, и как неводом протягивали по дну. Так с января и до первой травы. Когда лед таять начал, посинел и вспух, то стал на решето походить – так его издырявили. А все следы, оставленные на снегу, вспучились и еще долго не таяли.
Орех несли мешками, чистили, варили, как картошку, ели сырой, сушили в русских печах, пробовали молоть, печь драники, заваривали кулагой, жарили и калили. Ели, спасались от голода и с удивлением вспоминали, как материли этот рогульник в сытое мирное время, когда в сеть попадал и собирал ее на себя. Для ребятишек и вовсе беда была: сухой он, как барашки от колючей проволоки, босой ногой наступишь – месяц не заживает, хуже стекла.
Раньше и о названии озера не задумывались, само собой считалось, реже кто вспоминал, что великаны жили. Но тогда, в сорок третьем, эту загадку раскусили как орех – вот почему оно Божье! А набожные старухи начали припоминать и стягивать все в кучу, словно сеть рогульник, – и то, что грозы над озером особенные, гром гремит до звона в ушах, бывало, в кордонной избе стекла вылетали, и то, что лес на берегах белый, чистый, божественный, да и само озеро как Богом создано: место кругом высокое, берега крутые. Кто же мог в материке такую глубокую да большую яму выкопать? Господи, а птицы-то как поют там! Начинают часов с трех ночи и до утра; иные до полудня не смолкают. Если в это время ходить по белому лесу, так ног под собой не чуешь – так тебя от земли поднимает. И травы не мнутся…
Так вот и пережили страшный голод в Великанах и Полонянке. Однако настоящее чудо еще было впереди.
Беззубые, шамкающие старики, по нескольку лет с печей не слезавшие, повылазили весной на улицу, что-то во дворах топорами затюкали, в огороде заковырялись. Их уж хоронить собирались, да и сами они не чаяли свежей земли да открытой воды увидеть, а вот на тебе – выжили! Да еще словно помолодели! А те, что до голодной зимы кряхтели, стонали, но, тужась, еще в лесу работали, так вообще бугаями заходили. Не сказать, сытые стали, справные, но откуда-то сила взялась, удаль, и глаза заблестели, и голоса окрепли. Сорокалетние бабы, мужиков своих на фронт проводившие и многие уже похоронками меченные, чуть на работу в поле или в лес – визжат, смеются, как девки. Стороннему человеку и смотреть совестно. Если бы кто один из двух деревень помолодел, то, пожалуй, заметно бы стало, но когда все, причем незаметно и разом, – только для стороннего глаза и видно. Целый день в лесу с лучковой пилой, с топорами да клиньями: раздобревшую от сока, крученую березу колоть – не шутка, и болванку на себе вытаскивать до штабелей – тоже. И ладно бы кормежка хорошая была. А то ведь хлеба с ладошку, чугунок пареного ореха да редко сала кусочек, да чтобы после всего кучи-малы устраивать, на перекурах в жмурки играть и хохотать до колик в животе – где это видано?
Можно было свалить все на весну, на радость, что голод одолели, что сводки с фронта получше стали, а кое-где немцев вообще назад поперли и, слышно, пленных на лесоповалы привозят, но весна прошла, лето на закат потянуло – в Великанах живут, как в первые военные годы не жили. Игрище в березняке вновь растоптали, вечерами, слышно, гармошка наяривает, девчонки-подлетыши, парнишки-призывники вместе с бабами, а то и старушками присядку откаблучивают. Только вот мужиков маловато. К сорок третьему моложе, чем за полсотни лет, уже не было. Бывшие кулаки, которых по этой причине на фронт не взяли, да волжские немцы, переселенные в северные края, в счет не шли. Они старались тихо жить, своей кучкой – может, вину за собой чувствовали?
Чем дальше, тем пуще. Осенью того же сорок третьего две свадьбы в Великанах сыграли да две – в Полонянке. В нашей-то деревне еще туда-сюда, одна пара совсем молодая была, другая сносная: женился пятидесятисемилетний мужик Кислицын на вдове-солдатке, бабе под сорок с тремя ребятишками. А вот в Полонянке еще чуднее вышло. Там старик Тятин женился и взял старуху за шестьдесят. Люди, конечно, посмеялись, дескать, война идет, время тяжкое, а старики с ума посходили. Однако смех и грех впереди был. Через девять месяцев Тятиха родила сына. И это уж никак нельзя было списать на весну, на радость от пережитого голода и даже на хорошие вести с фронта.
Говорят, старик Тятин ходил по деревне гоголем, когда по старым временам ему бы стесняться народа, стыдиться на глаза людям лишний раз попадаться. Хоть и невелик грех, но не принято как-то, о душе время думать, внуков женить. Тятин же у Степана Петровича коня выпросил, посадил жену с младенцем и повез за сорок верст в церковь, крестить. Да еще, говорят, по дороге песни орал, встречных останавливал и хвастался. Тогда-то и хватились в Великанах: что же это с людьми делается? Виданное ли дело – старуха родила? Ворчали на молодоженов, конечно, мол, старости бы постыдились. А ну помрете – куда дитя девать?
– Не помрем! – говорил Тятин. – Мы со старухой по-стахановски, еще родим! Раз молодых-то на фронте повыбили – население прирастать должно. Да и кто нас докармливать станет?
Еще они не родили, но поскребыш тятинский докармливал своих родителей.
Так и отнесли эти события голодного сорок третьего к чудодейственности ореха-рогульника. После войны жизнь в деревнях наладилась, мужики с фронта пришли, и привыкшие к ореху люди стали постепенно отвыкать от него. Зачем он, когда хлеба вдоволь, когда и мясо, и картошка и налоги не шибко большие? В начале пятидесятых его ели уже в охотку, когда рыбачили на Божьем, или по нужде – вдруг какая беременная баба запросит либо помирающая старуха. Фронтовики, так те вообще его в рот не брали, потому что к ореху все-таки привычка нужна. Пробовали постный, безвкусный рогульник и вспоминали. Да и память о нем была такой же постной и безвкусной. Ну случалось, ели, было и быльем поросло. Так уж, видно, устроено в природе: поскорее забывать, зализывать раны, затягивать ямы дерном, пустошь – молодым лесом.
Когда я еще был мальчишкой, об орехе в Великанах рассказывали. Помню, однажды дядя Леня на рыбалке говорил и смеялся:
– Ты, Степан, еще молодой и ничего не понимаешь. А рогульник силу дает и мужикам, и бабам. Дело проверенное!
Тогда я еще жалел, что не попал в суворовское, и грустно думал: вот бы он еще от плоскостопия помогал! Но орех от плоскостопия не годился, как заверил дядя Леня, поэтому интерес к нему пропал. Мы его опять костерили на чем белый свет стоял, поскольку он разросся по озеру еще сильнее, путал наши худоватые сети, выплескивался волнами на берега, где засыхал и где потом босым не пройти.
Наверное, и совсем бы забыли в округе о чудодействе рогульника, но в начале шестидесятых, когда я уже учился в лесотехникуме, к дяде Лене Христолюбову заехал человек из города по фамилии Чернобай, с товарищами. Был он гостем нешуточным в наших краях, никогда не виданным: несмотря на свои тридцать лет, Чернобай имел звание доктора наук. Приехал он неофициально, просто порыбачить на зимнюю удочку. Где-то прослышал о Божьем озере, о том, что окунь берет такой – в лунку не протянешь. Говорят, этому доктору ничего не стоило слетать, например, в другой конец страны на рыбалку, если надежный человек посоветует. Так вот, дядя Леня привел Чернобая с товарищами на Божье, показал, где летом чаще всего окунь держится, а сам назад, домой, потому что хоть и падок был он на новых людей, хоть и любил порассказывать, но терпения высидеть на морозе часов десять кряду не хватало. Зимнюю рыбалку на удочку он и за рыбалку не считал. Развлечение для городских, для ученых, и то каких-то помешанных. Поймают два десятка окуней и рады без памяти, а уж разговоров – на месяц. Доктора-то он не первого на Божье водил.
Чернобай был человеком обходительным, вежливым и тихим каким-то, что сроду не скажешь – и не подумаешь! – доктор. К тому же, заметил дядя Леня, простой он был, свойский какой-то и не брезгливый. Потом, когда он приехал второй, третий раз, дяде Лене случалось с ним из одной посуды и спирту выпить, и ухи одной ложкой похлебать. Другой-то и не доктор, а глядишь – морду воротит от деревенской жизни: там не чисто помыто, там муха сидела, там и вовсе грязь. Хлеб на землю уронит, так пнет его, мол, грязный уже, несъедобный. А разве земля грязная?
Этот же не брезговал, даже как-то тихо и счастливо радовался простоте жизни, простоте отношений, крепкому морозу, сильной грозе, если летом приезжал, хорошему сну на русской печи. А своим товарищам строго-настрого наказывал, пока на рыбалке, о науке ни слова не говорить. Но поскольку сам он да и его товарищи ничего, кроме науки, не знали и не ведали, то разговор по вечерам не клеился даже и за спиртом-ректификатом, который привозили ученые в самодельной фляжке из нержавейки. Зато у дяди Лени рот не закрывался. Он говорит – они слушают. Посидят так, выпьют и, разморенные теплом после мороза, скорее спать. Еще в первые приезды дядя Леня заметил, что товарищи очень уж заботливо обхаживают доктора: и лунку ему самую добычливую будто невзначай уступят, и место на печи самое теплое. И здесь не то чтобы они его как начальника почитали, может, даже ублажали и подхалимничали, а относились к нему по-человечески бережно и уважительно. Видно, крупный ученый, решил дядя Леня и думал так, пока не увидел в этом какую-то жалость, даже сострадание к нему товарищей его. Увидеть-то увидел, но подумал, что так у их брата-ученого заведено, и успокоился.
Но однажды доктор приехал в феврале, причем один и отчего-то невеселый. Попросил лыжи и ушел на озеро со снастями и фляжкой в рыбацком бауле. На уговоры дяди Лени пойти с утра только рукой махнул и подался, забыв даже воду из радиатора слить. Хорошо, жена дяди Лени, тетка Маруся, заметила и слила. А дядя Леня ждал-ждал доктора до самой ночи, забеспокоился, встал на лыжи и тоже пошел на озеро узнать, в чем дело. В ту пору на Божьем одна только тетя Варя жила, в кордонной избе каждую зиму метлы вязала. Дядя Леня пришел к ней, а доктора нет и даже погреться не заходил. Совсем тревожно стало, но чтобы тетю Варю лишний раз не волновать, дядя Леня виду не показал и пошел на озеро искать Чернобая. А ночь выдалась темная да с поземкой, едва только через два часа наткнулся, и то случайно. Доктор сидел над лункой, и зуб на зуб не попадал, хотя фляга рядом лежала.
– А что, Алексей Петрович, – спросил Чернобай, – глубоко здесь под нами или нет?
Дядя Леня удивился такому вопросу: ему ли не знать, сколько здесь глубины, если второй год лед на озере сверлит?
– Двое вожжей, – ответил. – Глубоковато… Ты замерз, поди. Айда-ка домой!
Доктор послушался, смотал удочку, и дядя Леня заметил, что на крючке и наживки-то нет и лунка нечищена. Когда пришли домой, тетя Маруся им огненного борща налила, сала нарезала, квашенной в вилках капусты поставила – все то, что любил Чернобай. Выпили они по стопке, и тут доктора словно прорвало.
– Мне, – говорит, – новую должность дали. Теперь я член-корреспондент. Вот такие дела. А лет мне всего тридцать два.
– Это, брат, радоваться надо! – сказал дядя Леня. – Молодой да ранний!
– Нет радости, – вздохнул Чернобай. – Жизнь проходит, а радости нет.
Дядя Леня почувствовал, что его аж распирает – так много всякого накопилось, наворотилось в душе, но, видно, сказать некому. Тем более и раньше подозрение было, что доктор секретной работой занимается. Но если бы даже и не секретной, то все равно кому расскажешь? Это же надо, чтобы тебя выслушали с пониманием. Ладно, есть бог или нет его – вопрос сложный. Хоть и доказано, что нет, но он все равно должен быть, например, своя собственная совесть. Высший бог. Однако вместе с верой, с религией церковной отняли у человека очень важное в жизни действие и право, которое бы отнимать не следовало, – исповедь. Тысячу лет человека с детства к этому приучали, давно сделали душевной потребностью, жаждой к поверке и очищению совести. Наверняка в генах успело отложиться и передаться по наследству. Однако религии не стало, попов тоже – и пускай! – но куда эту жажду денешь? За десятки лет человеческую природу не перестроишь, следовало бы подумать об этом и замену найти. Вот в людях и накапливается, наслаивается одно на другое, хорошее на плохое, а сам с собой не всякий разобраться сможет, отделить зерна от плевел. И молчит человек, и носит в себе колючие, как орех, мысли. Опять же не каждый может излить душу первому встречному. Вот он и замыкается в себе, судит себя то так, то эдак. Не отсюда ли неврастения – современная болезнь, стрессы, раздраженность такая, что маленькая искра – и человек как порох? И не отсюда ли веет суховей непонимания отцами детей, детьми отцов, поколением поколения?
Одним словом, доктора прорвало перед дядей Леней. И раньше заметно было – присматривался, прислушивался к нему, словно врач через трубку, наконец поведал свою беду. Чернобай был физиком-ядерщиком, ставил опыты с атомом, по молодости и от увлечения лез куда надо и не надо, ничего, кроме науки, не помнил и облучился. Теперь вот хватился – годы-то приличные! И жизнь кругом есть, другая, с другим счастьем и радостью. Теперь бы самое время жениться, семью завести, ребенка, а нельзя, невозможно. Какая же дура за него пойдет?.. Дядя Леня подрасспросил еще, что к чему, и приуныл – жалко парня! Вон как мается, и все из-за атома проклятого. Потому, видно, и товарищи его жалеют…
Но тут его осенило. Хлопнул он по спине физика, выматерился залихватски и с удовольствием.
– А я тебя вылечу! Вот на спор: к весне бабы за тобой гужом да гужиком побегут!
Чернобай сначала не поверил. Я, говорит, к таким врачам обращался, такими снадобьями лечился – все напрасно, неизлечимая болезнь – радиоактивное облучение. Дескать, спасибо, что выслушал, что понял, что разделил со мной беду. А дядя Леня не унимается, так интересно стало, так ему захотелось вылечить атомщика, что зачесался от нетерпения. Выпили они еще, уперлись лбами за столом, как братья, и рассказал дядя Леня про орех-рогульник и про голодную зиму сорок третьего, и про шалопутное лето, и про стариков Тятиных рассказал. Подробно все, с деталями, и в таких красках, каких и не бывало сроду. Что-что, а байки травить он умел мастерски. Доктора так спирт не брал, как россказни лесника. Человек надеждой жив, особенно больной человек. Глаза у него заблестели, голос возмужал, а дядя Леня, чуя это, во второй раз о людях белой березы поведал. Короче, тут же и условились, что доктор съездит в город, возьмет там отпуск месяца на три-четыре и прикатит лечиться.
Наутро доктор уехал, едва рассвело, а дядя Леня места себе не находил. А ну как со спирту-то наврал, натрепался и лечение не поможет? Вот обман будет, вот позор! Такого человека обмануть – лучше уж головой в прорубь. От сомнений своих не выдержал и передал весь ночной разговор тете Марусе. Та как поднялась, как подсыпала соли на рану – вообще терпения не стало. Хоть догоняй доктора, падай на колени и проси прощения. Ведь человека обнадежил в таком щекотливом деле! Да разве выпросишь? Простить-то он простит, человек уважительный, но на душе его что будет?! Привык инвалидную команду на берегу под черемухами развлекать да успокаивать, но фронтовики – народ свой, понимают все и такую войну пережили, столько страданий вытерпели, что хоть заведомо обман придумай – не обманешь. Они-то всему цену знают. А этот, кроме своей науки атомной, ни черта в жизни не видел и не смыслит. Дитя в тридцать два года! Ему же – не инвалиду – протез из березовой чурки, даже из самой крепкой, не выстрогаешь…
Но что делать? Взял он пешню, веревки с куделей и пошел на Божье. Лед на озере около метра с наледью, надолбился, что руки мозжило, работу свою по лесничеству бросил на неделю. Пока Чернобай ездил в оба конца, дядя Леня четыре мешка ореха наловил, дома перечистил, высушил. Тетя Маруся помогать ему стала, хлопочет и плачет, только не за мужа – за доктора. И совет дала, мол, если в войну-то орех и в самом деле омолаживал организм, то надо не только есть его, а всю жизнь сделать, как в войну была. Может, тогда что получится.
Доктор приехал, и заметно было – радости в нем сильно поубавилось. Вроде тоже одумался и сомневаться начал. Дядя Леня взялся за лечение, бодрости на себя напустил. Кормил почти одним орехом и другой еды не давал, хотя Чернобай привез с собой много всяких продуктов. А чтобы не вводить его в смущение перед тетей Марусей, перебрался жить в кордонную избу на Божье. Правда, пришлось оттуда выселять тетю Варю, которая не хотела жить в Великанах, не выполнив плана по метлам, – ходить каждый день далековато. Однако не будешь же гостя на голодном пайке держать, а сам жрать от пуза? На его глазах? Никуда не денешься, и сам сел на скудный паек, на хлеб да картошку. Чернобаю же определил рацион зимы сорок третьего: кусочек черного хлеба, изредка – сала, картошину и вволю ореховой каши. Доктор лишь из-за стола, он ему пригоршню жареных ядер вместо семечек. И стал всюду за собой таскать, дрючок санный рубить, дрова готовить, метла вязать, короче, вся зимняя работа лесника. С утра двуручную пилу и топоры в руки и – айда в лес до ночи. Снег по горло, мерзлая древесина еще тяжелее кажется, а ее на руках надо вытаскивать. Через две недели доктор так потощал, что городские брюки сваливаться стали, поначалу кожа мешками висела, пока не растянулась и не убралась, как живот у родихи после родов. Но, несмотря ни на что, Чернобай выносил все с терпением, как когда-то свою атомную науку. Бывало, морщился, зеленел, однако пихал и пихал в себя орех-рогульник. И только раз не выдержал, говорит, затмение нашло, сорвался. Проснулся ночью, встал тихонько и полез к чугунку за картошкой. Дядя Леня услышал, отобрал сворованное, настыдил, насовестил и спать отправил.
Иногда на Божье приходила тетя Маруся, приносила свежий хлеб. Глядя на мучения доктора, однажды не выдержала: можно ли так человека мытарить? Да уж лучше жить как есть, чем эдак страдать. Хоть бы надежда была… А у дяди Лени как раз уже появлялась надежда, невидимая, но душой ощутимая. Словно кто на ухо шептал: так и дальше давай, польза будет, однако ум протестовал.
– Молчи! – пригрозил он жене. – А то и тебя на орех посажу. И сам сяду.
Как только снег сошел, работы еще прибавилось: дяде Лене план на заготовку строевого леса дали. К тому же орех надо было впрок готовить, пока он корни на дне не пустил и не пророс. И все успевали – рыбачили еще, березовый сок вволю пили, болонь скоблили и ели. Чернобай сначала неразворотливый в работе был, от голода страдал, от боли в мышцах – знамо дело, городской, к тому же умственный работник, – но весной уже вовсю был, с пилой поднаторел, с топором, а характер-то еще в науке сложился, трудолюбивый, упорный. Пока задания не выполнит – не уйдет. И несмотря на худую кормежку, показалось, даже в плечах раздался, спина выпрямилась.
Но вот уж трехмесячный отпуск к концу подходит, а толку не заметно и спросить боязно. Сам же доктор молчит. Так же молчком сходил в Великаны и дал телеграмму на работу, еще на месяц продлил. Видно, на работе начальство ему все разрешало, готовы были хоть год дать, лишь бы вылечился. Еще бы, можно сказать, сгубили парня своим атомом!
А про атом дядя Леня много чего узнал. Как, например, бомбы делают, как уран добывают, как обогащают его. И о ядерной войне наслушался, о том, что, если она случится – никто не выживет, на земле зима наступит от пыли, возможно, планета вообще с орбиты уйдет и превратится в ледяной шар. От болезни доктора, от его рассказов у дяди Лени возникла такая ненависть к атому, что на этой почве с Чернобаем даже конфликт вышел.
– За каким же ты хреном его изобретаешь? – в порыве гнева спрашивал он. – Доизобретались, наделали бомб, вашу мать… Что, ученым другой работы нет, как бомбы изобретать? Не дай бог, начнется атомная война – вы, паразиты, виноваты будете!.. Нет, не понимаю! На вид ты парень хороший, смирный, а внутри – гляди-ка! Нашел себе работу!.. Болезнью-то твоей Бог наказал! Сама природа воспротивилась!
– Ты пойми, мы научились управлять ядерной реакцией, – доказывал Чернобай. – Уже атомные электростанции строят. Мирный атом!
– А сначала чего наделали? Мирный… Не-ет, вы человеческую натуру не учли. Человек едва топор изобрел, так не лес стал рубить, а черепа проламывать!.. Пока мы дикие, пока ум у нас не созрел, атом и трогать не надо было. Запрет наложить. А когда бы человеку одна мысль убивать жуткой стала, тогда бы и изучали свой атом.
– Технический прогресс. Кроме бомб, стране дешевая энергия нужна, Алексей Петрович…
– Да кому она такая дешевая нужна?! – выходил из себя дядя Леня. – Жили без нее и еще бы прожили… Дешевая была, когда на всех речках станции стояли. А где они теперь? Все смахнули, все укрупнили, а электричество дороже. Слишком дорого обходится ваша дешевизна! Теперь вообще над головой и бомба еще висит! Вот твой прогресс! Все под прицелом живем, на мушке висим!
– Тебя не переспоришь. – Доктор внешне оставался спокойным, но в глазах уже таился огонек неприязни. – У тебя своя философия, свои взгляды…
– Мои тебе взгляды – раз плюнуть. Ты вот на берег сходи, под черемуху. Там инвалиды лежат. На ихние взгляды посмотри да расскажи, что мне рассказал. Они тебе покажут взгляд – навек запомнишь.
Через несколько дней вспыхнул еще один спор об атоме. Дядя Леня уже не просто кричал – матерился и готов был в драку броситься, но доктор почти не сопротивлялся, иногда согласно кивал головой и о чем-то думал. А скоро и вовсе потерял интерес к таким разговорам. И вставать он стал раньше, хотя по-прежнему уставал на работе. Встанет чуть свет и бродит по березовому лесу, птиц слушает, в небо смотрит или сидит, задумавшись. «Вот подумай, поразмысли, – говорил про себя дядя Леня. – Наделали делов сначала, теперь задумываться стали, страх почуяли…»
Как-то утром – в июне дело было – доктор неожиданно засобирался, начал говорить что-то невразумительное, мол, ему срочно нужно съездить в город, будто он долго над каким-то опытом думал и вот сейчас только сообразил, как делать. Дядя Леня, назвавшись лекарем, держал его в строгости.
– Отпуску у тебя еще две недели – лечись. А в городе без тебя обойдутся, никуда твой атом не денется.
И тогда, страшно смущаясь и по-мальчишески краснея, Чернобай сказал, что он – вылечился, и что сидеть ему на Божьем озере совсем невмоготу, и что в городе есть у него невеста, которой он уже пять лет мозги крутит, а не женится.
Потом они вместе долго хохотали. Так хохотали, что с сотку травы животами выкатали. Было смешно, радостно, и какая-то жгучая сила бродила в мужиках. Доктор, забыв сказать спасибо, убежал в Великаны, сел в свою машину и уехал в город. Дядя Леня же еще долго сидел на берегу, возле самой воды, крутил в пальцах колючий орех, тряс головой и не мог поверить.
Спустя несколько месяцев, уже осенью, Чернобай приехал к дяде Лене со своей женой, которая находилась в положении, погостил неделю, ореха поел, жену покормил и, поклявшись, что первенца назовет Алексеем, самого же дядю Леню возьмет крестным отцом, вручил подарок – вертикалку двенадцатого калибра и отбыл восвояси. Скоро тот первенец явился на свет и был назван Алешей, о чем доктор сообщил своему куму срочной телеграммой.
С той поры и стал дядя Леня заправским лекарем. Или, как его называли в Великанах, знахарем. Дело это ему так понравилось, так он загорелся больных орехом пользовать, что переселился жить в кордонную избу на озере, оставив тетю Марусю в деревне. Тетя Маруся всячески его отговаривала, умоляла бросить знахарство, потому что какой он лекарь-то? Раз получилось, ну в другой раз отчего-то помогло, так уж сразу и верить? А если орех-то и не помогает вовсе? Это какой же позор будет? Дядя Леня и слушать не хотел, какой-то одержимый стал, глаза светились, когда слышал о всяких хворях. Потом тетя Маруся заявила, что бросит его, ненормального, и уедет, чтоб от позора скрыться, но и этим не проняла. Впрочем, позору на людях ей уже хватало, даже если бы дяди Ленино знахарство постигла неудача. Дело в том, что однажды на лечение приехала женщина – первая тогда еще, и дядя Леня пользовал ее на Божьем озере целых два месяца. Он решил испытать на женщинах, страдающих от бесплодия, действует ли орех. Ведь старуха Тятина в Полонянке родила в шестьдесят три года! Опыт удался. Женщина та после курса лечения уехала домой, затем спустя год наведалась в гости вместе с мужем и младенцем Алешей, произвела дядю Леню в крестные и подарила ружье.
Пришло время, когда изба на Божьем озере перестала пустовать круглый год. Один уезжает – другой на очереди. Ехали на своих машинах, на попутках, шли пешком. Снова попадались физики-ядерщики, других профессий люди, частенько высокого ранга, мужчины и женщины, пожилые и молодые. Приезжали всегда тайно, просили никому не говорить, иногда себе фамилии и имена придумывали, чтоб слух не пошел. Причем дядя Леня заметил, что боялись огласки не своей болезни, а того, что у знахаря лечатся. Дядя Леня все понимал: хворь-то особая, щекотливая, тут осторожно надо, поскольку заболевание очень уж на психику давит и на человеческое достоинство. Иные по десять лет страдали и такого себе напридумывали, такого навоображали, что от всей этой шелухи людей сначала очищать приходилось и только потом лечить. Иногда взглядом можно обидеть, не к месту улыбкой, а многие из таких людей шуток совсем не понимали. Одна женщина, молодая еще, красивая, статная, так ведь и не стала лечиться, уехала. А дядя Леня и сказал-то ей всего, мол, не печалься, бабонька, вот уведу тебя на Божье озеро, подержу там пару месяцев и как миленькая родишь. Она же фыркнула, возмутилась – что вы хотите сказать? На что намекаете? Развернулась и дверью хлопнула. Он же говорил лишь то, что говорил, и ничего больше не имел в виду, поскольку в своей жене тете Марусе души не чаял. Некоторые и недели лечения не выдерживали, слишком тяжела оказывалась ореховая диета и работа, приравненная к условиям военного сорок третьего. У нынешних лесников обязанностей стало тьма, и если кто представлял себе жизнь лесника как отдых в кордонной избе и одну сплошную прогулку по лесу, то жестоко ошибался. Все лето вырубки засаживать, молодые леса прореживать, просеки чистить, пожары тушить, а с осени до весны – лес валить, дрова готовить, дрючок для санных полозьев и те же метлы вязать. А еще с браконьерами сражаться, с порубщиками. Работы в лесу хоть отбавляй, и дядя Леня своих больных всюду за собой таскал. Это было одно из главных условий лечения. Сам выкладывался до дрожи в коленях и их заставлял. Каково же им было, болезным, на черном хлебе да орехе сидеть и по две нормы давать, как в войну?
С теми, кто начинал роптать, знахарь долго не разговаривал, несмотря на чины и звания, спрашивал, зачем человек приехал – отдохнуть или за здоровьем, – и если получал ответ, что за здоровьем, но и отдохнуть, указывал на порог.
– Я тебя выписываю, – спокойно говорил он. – За нарушения лечебного режима.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.