Автор книги: Сергей Кравченко
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Парни закончили мелкую возню, и народ понял, что казнь будет «холодная» – без раскаленного железа, без варки в котлах, без заливки расплавленной меди в болтливое или несытое горло.
Забавно выглядели зрители сверху, от плахи. Они плавно покачивались длинной спокойной волной, хаотично вращали головами, бормотали вполголоса.
«Столько голов вовек не срубить», – тихо сказал «ушибленный». «Отчего ж, – возразил «длинный», – рубили и больше, только до нас. Государев дед, говорят, устраивал неплохие казни, народу нравилось».
В подтверждение этих слов толпа ожила, завертела нерублеными головами, загудела. Вдали показались пики конных стражников, и с помоста стало видно несколько повозок. В первой телеге везли связанного по рукам и ногам злодея. Это действительно был крупный старик с похудевшим лицом, не седой и не черной, а пегой какой-то бородой, двумя неподвижными глазами и рассеченной губой.
Следом ехал палач Замоскворецкой стороны – обычный мужик в холщовой рубахе, каких и сейчас немало встречается в мясных рядах. С ним сидел совсем молодой подьячий по воровским делам. Еще одна повозка, небогатого, но крепкого вида везла монаха в замызганной рясе с клобуком, надвинутым на глаза.
Не успели телеги приблизиться к краю толпы, как откуда-то выскочили пешие стрельцы, бесцеремонно раздвинули народ рукоятями бердышей, проложили дорогу процессии и оцепили место казни по кругу. Передние ряды с пониманием отодвинулись от помоста.
Спорщики плотнее обступили держателя заклада и раскрыли рты в ожидании. Один, самый азартный мужичок, курчавый и маленький, даже притопывал в нетерпении и высматривал левым глазом разносчика медовухи, чтобы немедленно пропить выигрыш. Он ставил на «черное» – на колдовство.
Казнь началась размеренно, но как-то нервно. Не чувствовалось в ней обычного равнодушия наших казней, когда приговор бесповоротен, обжалованию не подлежит, враг разоблачен, покаялся, принял свою участь. Палач тоже смотрит на дело как на конченое. Он давно проиграл в голове все свои движения. Так что казнь уже как бы состоялась, и все это понимают. Любопытно только нескольким новичкам среди зрителей.
На этот раз было не так. Имя врага оставалось неизвестным, «подвиг» его тоже. И ненависть нависала над лобным местом с момента привоза вора. Народ насторожил уши.
– Вор!.. – пауза, – …мерзкий именем и гнусный злодейством, – начал мальчишка-подьячий, – прескаредно умышлял… – тут последовали выдох и вдох, и уже со следующим выдохом вылетело страшное, но предсказуемое: —…на жизнь Государя!
Толпа качнулась и снова замерла. Курчавый, ставивший на «черное», отчаянно завращал глазами и облизнулся пересохшим языком. У него еще оставалась надежда, что злой умысел состоял именно в колдовстве.
– За это немыслимое злодейство повелел Государь того вора… – пауза, вдох, бородка вверх, – казнить смертью!
И все? А подробности? А имя? Спорщики возмущенно загудели, но их было немного. Ропот остальной толпы относился скорее к скоропалительности приговора. Даже полного титула Государя (пострадавшей стороны) читано не было! Эх, не слышит он вашего непочтения!
Подьячий с филькиной грамотой – иначе этот «приговор» и не назовешь – спрыгнул на землю, а палач уже что-то объяснял на пальцах своим подручным. Вид у тех был изумленный.
Начали обыденно. Осужденного, помятого старика – теперь это все видели – с фингалом на левой скуле и рассеченными губами, распяли на козлах. Палач выбрал инструмент – окованную железом дубину. Все приготовились к первым звукам. Так меломаны в опере ждут, затаив дыхание, заветного взвизга скрипки или партии валторны. В этот раз звуки должны были быть такие: резкий выдох палача («А-а-х!» или «Э-э-х!»), стук дубины в кость, хруст на все Болото и вопль смертника. Он выглядел вполне вменяемым, так что обязан вопить от души.
Ломка конечностей дубиной у нас обычно предваряет прочие истязания. В точной науке казни существует «правило первой боли». Это очень тонкая штука! Если, например, сразу долбануть вора по башке, то он вырубится и прочих ваших стараний не почувствует. А ломка конечностей дубьем, напротив, производит очень ощутимый эффект! И обморок от этого бывает неглубокий, устраняемый ушатом воды, и держится боль хорошо – до конца казни…
Но вдруг что-то не пошло. Монах в клобуке рявкнул несмирным голосом, палач замер с дубиной, опустил ее в пол.
Можно было подумать, что сейчас вернется подьячий и зачитает помилование в виде обрезания языка. Но в это утро на Болоте никто из москвичей вообразить такого не мог. Что это за «посягательство на жизнь Государя» с помилованием? Отродясь не видали!
Было еще одно обстоятельство, по которому обрезанием языка дело обойтись не могло. Языка у вора не было со вчерашнего дня! И москвичи бы очень удивились, даже наполнились трепетом, если б узнали, что язык вырезан не в наказание или ради мучительства, а на память. Не хотелось также, чтобы вор смущал зрителей хулой некоей матери.
Палач с подручными подняли вора, не отвязывая от козел, стоймя прислонили к столбу виселицы. Народ замолчал вдохновенно.
А! – покаяние забыли принять!
Точно. На помост взошел монах под клобуком. Никак не удавалось людям рассмотреть его лица, вот же черт! Именно как от черта шарахнулись от монаха палач с подручными. Суетливо отступили они в сторонку. И покаяния не получилось, вот жуть!
Монах наклонился, поднял с пола короткую заостренную пику, и тогда все поняли, что это не монах. Он же сам истязать собирается, чего монашеский чин не дозволяет. Но ничего – не монах, так не монах. Мало ли зачем у нас рясы надевают?!
Монах промедлил, отбросил железяку, руки его заметно тряслись.
«Крепко принял с вечера!» – позавидовал курчавый.
Монах порылся в складках рясы и обнаружил деревянную трубку средних размеров. Она, оказывается, болталась у него на шее, на веревочке. Народ загудел вопросительно. Монах резко шагнул к вору, приник к нему всем телом, зашептал на ухо. Народ замер в попытке подслушать, но слов не разобрал. Только вдруг в ужасе замычал казнимый, будто ему и вправду ноги переломали! Рот его приоткрылся, оттуда по губе пролегла в бороду кровавая полоска.
И все закрутилось на сосновой сцене дьявольским хороводом. Монах выхватил из трубки пучок стальных стержней, похожих на огромные иглы или вязальные спицы, и мощно вонзил их вору между ног!
«Ох!» – восхитился народ. Некоторые женщины сглотнули.
Вор дернулся, но застонал не очень громко. А монах уже вертелся вокруг него и снова, снова вонзал спицы – в правую грудь, в левую грудь, в живот, под мышки, в горло!
Зрители гудели непрерывно. Этот гул по громкости, темпу, тону полностью совпадал с действием на подмостках. Казалось, хоровая музыка была специально написана к этой казни и репетировалась не раз.
Уже на черной рясе было полно красных пятен, уже вор поник головой и не дергался на козлах. Тогда монах еще раз прошептал ему на ухо, отбросил иглы и бессильно сполз с помоста на руки страже. Он выполнил «правило первой боли»!
Палач с помощниками опустили козлы, деловито перебили вору голени, предплечья, ребра, перетащили обмякшее тело к плахе, отсекли поочередно все четыре конечности, вздели туловище на огромный крюк и вздернули на виселицу. Обрубок повис над толпой вниз головой.
Публика стала расходиться.
У столба на забрызганных кровью досках остался один престарелый часовой из градской стражи, да и тот – все понимали – с закатом солнца отправится спать.
Народ перешептывался ошеломленно. Не то чтобы эта казнь была жестче других, – тут и не такое видали, – но темп, азарт казни, ее нерв, как бы сейчас сказали – экспрессия, были удивительными. Казалось, какой-то энергетический поток связывал жертву и палача, взвивался струями боли и крови из терзаемого тела и поглощался фигурой в черном.
Скоро на Болоте не осталось почти никого. Несколько совсем убогих ссорились из-за сапог покойника, находившихся пока на отрубленных ногах, стайка игроков никак не отпускала подьячего, решившего почему-то возвращаться пешком. Мужики совали чиновнику мелкие монеты из заклада, чтоб хоть как-то прояснить способ злодейства, но он оставался непреклонен, что дало курчавому основание настаивать на колдовстве.
Наконец подьячий вырвался и исчез без мзды, и в очищенном воздухе сама собой родилась, окрепла и восторжествовала естественная, хрустальная наша национальная идея: «А пропьем-ка, братцы, заклад вместе!» На что обе стороны радостно согласились.
* * *
Отец Сильвестр, белый поп, сидел в своей обширной, но простой келье при митрополичьем дворе и думал. Дума выходила непонятная, печальная.
Непонятными для непосвященных, то есть почти всех жителей Москвы, были слова думы. Вот, судите сами, кто мог бы понять их смысл?
«Виттенбергское выступление Мартина Лютера против индульгенций, против порочности произвольного, корыстного отпущения грехов состоялось 43 года назад. Сам Лютер умер 14 лет тому. Более двадцати лет известно “Наставление в христианской вере” Жана Кальвина. Просвещенная Европа все более подвергает сомнению греховные обычаи католической церкви. Сам Кальвин правит Женевой. А у нас? Все ли правильно? Вполне ли непорочна православная церковь? Достойно ли управляют Русью владыки церковные и мирские? Нет, нет и нет!..»
Что из этих слов понял бы замоскворецкий мастеровой, слободской попик, туповатый дворянин? Что способен осмыслить монарх?
Только «Нет, нет и нет!..».
«Нет, нам кальвинизм не подходит. Аскетичен, суетен, нелеп. Но нацелен на исправление и может служить примером. Исправить народ можно только знанием и верой. Знание – великий подвиг и удел немногих. Остальным пристало верить. А вера в Бога невозможна без доверия к церкви, дому Его. Исправлять церковь следует не правкой церковных книг, но правкой нравов в церкви и вокруг нее. Исправит нравы добродушие и сила. Добродушие – в дни мира и покоя, сила – в дни войны.
120 лет существует книгопечатание. Больше века знание и вера распространяются по всем просвещенным землям, кроме нашей. В России печатные книги – страшная тайна. Народ не читает, не видит книг вовсе. Знает, что книги существуют, но только рукописные и обязательно – из-под монашеского пера, строго служебного содержания. Все прочие – от нечистого!» Сильвестр впал в бездумную неподвижность. Руки опустились на плоскость скамьи.
И как было им не опуститься? Сколько сил потрачено на попытки просвещения, сколько написано увещевательных писем в приходы и епархии, сколько просьб принесено митрополиту, сколько поучений преподано государю, а все впустую! Ничего не меняется в этой стране. Невежество, тупость, нелюбознательность, догматизм, языческие обычаи.
Десять лет назад, почуяв власть над молодым царем, Сильвестр завел в Белозерском монастыре тайную типографию. Он не дерзал печатать служебные книги, их имелось в достатке. А хотелось Сильвестру сломать понятие об исключительной религиозности знания. Решил Сильвестр издавать календарь православных праздников, рецепты русских блюд, хозяйственные советы. Каждая такая «книга» должна была помещаться на одном листе и печататься единой вырезной деревянной плитой. И что же? Не успел резчик окончить первую плиту, как запылали монастырские постройки, сгорели новенький деревянный пресс, раствор сажи в скипидаре, драгоценные запасы бумаги. Не от молнии сгорели, не от огненной татарской стрелы – от торопливых, подлых человеческих рук!
«Не принимает Россия разума! Не хочет свободы и добра. Даже новгородской полусвободы опасается».
И понял Сильвестр, что этой стране, этому народу можно только силой задрать голову к свету. Но и сила была бессильна в руках странного царя. Непостоянен, неустойчив, пуглив его ум, темен взор, страшен гнев. И не умнел с годами Иван Васильевич, только страшнее, злее становился. И переждать его, молодого, не получалось. А значит, надо бы менять. Но менять-то не на кого. Все вокруг слабые, алчные, глупые, суеверные, темные. Сгнила, распалась династия Рюрика, доживает последние годы.
Бог послал Сильвестру Алексея Адашева, князя Дмитрия Курлятьева, нескольких отважных дворян помельче. С ними можно было что-то пробовать. Да вот не задалось! Князь Старицкий после Казани составил заговор, Адашевы не смолчали, выступили, разоблачились. И зачем бы им этот Старицкий? Одного Рюриковича на другого сменять? Уже Сильвестр напрямую Алексею регентство обещал, сам власти Кальвина не просил, знал, что успеет только зерно бросить, а уж растить, косить и молотить другим придется. Россия не Женева, ее в кулаке не удержишь!
Теперь и вовсе темная история получилась. Царица больна, младший царевич болен, старший – крайне неумен, груб, тоже с безумным блеском в глазах, как дядя Юрий и отец. Сгнил, сгнил корень! Но царица-то – свежих кровей? Что ей не живется? Говорят о яде, заговоре. Алексей сослан в войско. Если с царицей приключится смерть, всех собак повесят на Алексея и на Курлятьева. А Сильвестр рядом с ними. Никому головы не сносить!
«А тут еще заговор Тучкова. Откуда его черт, прости Господи, принес? Сед, стар, седьмой десяток разменял, а не отстал от смут. Помнил свое просторное житье в малолетство Ивана, не смог утолить адскую жажду власти. И попался! И был столь “любезен” царю, что если б его поймали в рядах с сахарными петушками, и то обвинили бы в колдовстве на курином гребне. Зачем он ряженых подсылал? Неужто верил, что можно Ивана просто так убить? Или правда можно?
Кто его научил? Что за мальчишка сидел в яме? Какой такой Смирной? Так ли смирен? Надо бы присмотреться к нему.
Грозный смотрит косо. Вот-вот заподозрит окончательно. Хорошо бы самому разобрать этот заговор. Глядишь, и вернется былая милость, станет царь слушать добрые слова, примет к сердцу благие поучения…»
* * *
Государь щедро наградил участников «тучковского» дела.
Ивану Глухову был жалован кошель с деньгами. Правда, деньги оказались мелкие, серебряные, и не доброй новгородской, а худой московской чеканки. Они против новгородских вполовину не вытягивали. Такие монетки в базарный день разносчики держат за щекой по пятьдесят штук разом. Обидной была и небрежность, с которой готовился царский дар. Кошель оказался тертый, мятый, с бурым пятном и оборванным шнурком. Деньги в него нагребали не глядя – даже несколько медных грошей попалось – почерневших, вышедших из употребления.
Филимонов удостоился высочайшего похлопывания по плечу.
Егору разрешили пользоваться для вывоза трупов кобылой из царской конюшни – по его собственному требованию, а не через подьячих.
Прохора наградили вдвойне. Во-первых, он получил чин младшего подьячего… Постойте! – он же и был младший подьячий?! – Не-ет! Это он просто так числился! А теперь «возымел чин по царскому слову»! – чуете разницу? Теперь Прохора записали в Разрядную книгу – на последней странице!
С записью вышел казус. «Слово» прозвучало, достигло Поместного приказа с похмельным стременным. В приказе стали готовить запись и обнаружили недостачу фамилии героя. Сам Прохор был в отъезде, присланный стременной мычал, но и собственного имени промычать не смог. Погнали его к начальству. Пришел начальник полка Истомин, с трудом понял суть проблемы, к ответу оказался не готов. Вернулся в гридницу, построил личный состав. Спросил фамильное прозвище толстого Прошки. Последовали дурацкие, солдафонские шуточки. Наконец прозвучала дельная фраза, что Прохора все называют Заливным.
«Точно! – вспомнил Истомин. – Сам слышал!»
Он убежал в приказ и продиктовал слово «Заливной». Так Прохор обрел фамилию и фактически стал основателем дворянского рода! Неплохо, правда? Поболе кошелька тянет!
А Федька Смирной был оправдан и возвращался в монастырь.
Участники событий считали, что это на месяц-другой, пока не забудется дело Тучкова. А потом, они верили, Феде тоже готово место при дворе.
Истомин просил отдать парня в полк, но государь не соизволил. Теперь в гриднице думали, что Федя упокоится в глубокой схиме на Белом озере.
Отец Савва, лично пришедший забрать воспитанника, благодарственно крестился на кремлевские купола. Он считал избавление сироты своей заслугой. Бережно намечал малому долгую, нетягостную епитимью. Склонялся услать Федю в монастырские угодья на сбор поздних корнеплодов, подальше от Москвы.
И только трое в пределах кремлевской стены знали ближайшую судьбу Смирного. Вернее, один – знал, другой – догадывался, третий – верил.
Царь Иван знал, что Федя в монастыре дня на три.
Стряпчий Василий Филимонов догадывался, что мальчик вернется в течение недели. Иначе зачем бы он оставил при дворе своего кота?
И кот Истома, вон он – медленно идет через двор, свято верил, что не кончена их царская служба, что надо здесь покараулить, как бы чего не вышло, пока Хозяин в монастыре денек-другой попридуривается кающимся грешником. Срок придури – до семи дней с Тучковской казни, то есть с воскресенья. Задание Истоме – следить за обстановкой, обращать внимание на чрезвычайные обстоятельства, по мусорникам не шляться, беречь шкуру и здоровье. Так прямо в ухо и нашептал, храни его Пресвятая Богородица из новенького храма с сахарными головками!
По пути в монастырь Савва не решался спрашивать Смирного о деле. Впереди была исповедь, задушевные беседы, все разъяснится своим чередом. Но Федор прервал молчание. Сказал, что греха на нем нет, воровской вины тоже, но епитимья ему полагается строгая, и назначить ее просил сам государь.
– Какая? Каку-ую?! – Савва ошеломленно замер босыми ногами в горячей пыли. Его посох несколько раз дернулся вверх-вниз, оставляя аккуратные круглые отпечатки.
– Недельное безмолвие. А после недели – уж как ты сам изволишь. – Федор перекрестился на выглянувшую из-за деревьев маковку Сретенки.
Пошли дальше.
Федор теперь молчал на законном основании, а Савва проклинал свою дурь. Нечего было переться босиком целую версту, считая в оба конца. Никто в Кремле не заметил его усердия. Высшие церковные иерархи не встретились. Самым великим начальником оказался подьячий Прошка. Но этот велик только в ширину!..
В монастыре Федора встретили спокойно, будто и не исчезал он под стражей, будто не доносились жуткие слухи о казни мятежника, будто не велено было молиться денно и нощно за спасение его души. Будто не готовились молиться за упокой.
Теперь Савва приказал монахам и служкам не беспокоить невинного отрока в покаянии и не нарушать безгласной епитимьи.
Никто Федора и не беспокоил. Мало ли чем это дело кончится? Сегодня – невинный агнец, завтра – серный козлище. Как бы всех монастырских под высылку не подвел!
И только два безответственных обитателя решились нарушить приказ. Архип и Данила – пацаны 16 и 17 лет – пробрались в келью Смирного и уселись в темных углах на соломе. Федя много чего им рассказал за ночь. О привычках стрелецкой стражи, о вкусе заморского вина, об измерении высоты колокольни Ивана Великого по длине ее тени. Выдал даже страшную тайну о бородавке на лбу наследника Ивана. А больше ему рассказывать было нечего.
Расползлись под утро, принеся клятву в вечной дружбе и взаимопомощи.
С утра потянулась обыденная монастырская жизнь.
Скука смертная! А как вы хотели? – тихая обитель, крепость от соблазнов, преддверие жизни вечной!
В Кремле, наоборот, место бойкое, суетное. Оно у нас таковым исконно замышлялось. Суету кремлевскую мы сберегли от века, за нее сложили наши головы, за нее и впредь умрем неоднократно!
Так вот, в Кремле опять готовили большое застолье. Во-первых, борзо заговорил царевич Федя. Его уже останавливать приходилось в некоторых местах. Малыш, пребывая в немоте, захаживал с няньками в гридницу, на псарню. Что он там слышал, неизвестно. Но память немого впитала-таки самые звонкие обороты русской речи. Учил говорить царевича и старший братик – наследник Иван Иванович. И теперь, когда словесный запор прорвало, царевич понес такую околесицу, что хоть святых выноси. Царю доложили, что неплохо бы расследовать, чьи слова дитя повторяет, и примерно наказать сквернословов. Но Иван только смеялся, говорил, что знает, чьи слова, и что всех хулителей не перевешаешь, имя им – легион. Точнее, миллион, – весь российский народ.
На радостях венценосный отец объявил пир среди Петрова поста. Он хотел порадовать Федькиными присказками митрополита Макария, протопопа Сильвестра, архиепископов и архимандритов, какие при митрополите сыщутся.
Хотелось Ивану и Анастасию взбодрить, а то она все реже поднималась, бледнела, слабела, теряла интерес к жизни.
Застолье собирали осторожно. В Петров пост приходилось довольствоваться овощной трапезой, фруктами, квасами, выпечками. И все равно попы могли не прийти или прийти скрепя сердце. Будут сидеть сычами, испортят настроение. Сегодня в поварню прошмыгнул маленький толстый дьячок из митрополичьей трапезной. Будет вынюхивать, что за пищу готовят. Чтоб его святейшеству нечаянно лягушку или крысу не подложили! Или свинью – в прямом смысле. После ухода дьячка поджарили и сварили кое-что мясное, рыбу, птицу. Чтобы было.
«Постный пир» грянул по обыкновению. Размеренно понесли пироги, каши, фруктовые сооружения, гости едва успевали их поедать. Стайка английских докторов с ужасом наблюдала, как русские не пробуют еду, не соизмеряют ее количество с возможностями желудка, а жадно поглощают каждое блюдо, будто оно единственное, первое за прошедшую неделю и последнее на будущую. А ведь это были не изможденные работяги, не нищие погорельцы, а очень состоятельные люди!
– Видимо, джентльмены, дело не в голоде, – заметил доктор Стэндиш, ковыряя позолоченной вилкой непонятное месиво, – они не сами едят!
– Как же не сами, милорд? – удивленно переспросил его помощник, молодой Элмс, наблюдая, как толстенная дьячиха Висковатая засовывает в рот целую баранью лопатку, – кстати! – где она ее взяла?
– Видите ли, друг мой, – отвечал Стэндиш, указывая вилкой на Висковатую как на экспонат анатомического музея. – Аппетит сей благородной дамы происходит не только от испорченности нравов и варварской традиции, но и от натуральных потребностей желудка. Умолчу о первопричинах его величины. Так что это не супруга министра вкушает безмерно, а ее желудок. И как вы считаете, сколь дорого можно продать такой член для публичной инсталляции?
– Я думаю, шиллингов за пять-шесть?
– Не смею спорить с вами, сэр. Запомним эту цифру до возвращения.
Тут настроение исследователей испортилось, ибо благополучное возвращение в Англию было проблематичным в свете симптоматики больной Анастасии Р. Благородные джентльмены могли очень легко лишиться всяких перспектив, а также рук, ног, голов, других – второстепенных – членов. С инсталляцией по-русски. Стэндиш вовсе потерял аппетит и убрал вилку в карманный несессер.
Объявили выход царицы Анастасии и царевичей.
Анастасия вплыла в палату бледной тенью. Две девки поддерживали ее под руки не ради этикета, а для реальной помощи. Доктора обреченно переглянулись.
Царевич Иван – прыщавый малый шести лет с бегающими глазками – сразу прыгнул за стол на ближайшем углу, но был выведен дворецким и пересажен по правую руку царя. Наследник престола вызывал чувство династической беспросветности. Анастасию опустили слева от Ивана, и она стала смотреть на иконы поверх сумасбродного натюрморта.
Когда прибывшие уселись, был особо объявлен «выход князя Феодора Иоанновича, света и надежи всего крещеного мира». При этих словах царевич Иван Иванович скорчил рожу. Аналогичную, но более пристойную ухмылку позволили себе протопоп Сильвестр и доктор Элмс. Хорошо, никто не увидел.
Ключник царицы Анисим Петров внес малыша, ряженного в позолоченный кафтанчик. Царевич яростно болтал ногами и закидывал в потолок плоское лицо, пытаясь сбросить с головы копию шапки Мономаха.
Анисима потому и держали при Анастасии вместо ключницы, что Федор был неподъемен и неуемен. Наконец Петрову удалось угомонить мальчишку. Он снял с него шапку, шепнул что-то на ухо и опустил в кресло с высокими подушками. Царевич сгреб с ближайшего блюда горсть овощей в сметане и, размазывая их по скатерти, стал ритмично кивать головой.
– Хрен, хрен, хрен… – выкрикивал на каждый кивок.
– Хрен вам, гости дорогие! – пришел на помощь брату Иван Иванович.
Анисим не успел прикрыть рот сквернослова ладонью и смущенно потупился. Вокруг заржали.
– Однако буквы выговаривает правильно, – заметил доктор Робертс, знаток русского языка. – Это решительно подтверждает гипотезу о слабой взаимосвязи между общей дебильностью и функциями отдельных органов чувств.
– По крайней мере, в этом народе, – согласился Стэндиш, выковыривая с блюда именно маринованный хрен. Золоченая вилка вновь была в его руке.
Пир разгорался. Священнослужители исчезли, и постную плотину прорвало. Выносили не только еду – журавлей, лебедей, кур, рыбу, – но и выпивку! Французское сухое нескольких сортов лилось рекой под именем «Романея». Немецкие вина обозначались словом «Ренское». Но первенствовал на столе русский «мед». Это был, естественно, не обыкновенный пчелиный мед-сырец, а сброженный раствор меда – убойное пойло оригинального вкуса.
Сообщество начало редеть. Рухнувших «дам» и «джентльменов» выводили слуги. Внимание гостей рассеялось, уже никто не замечал деталей застольного общения, и только четверка англичан переглянулась, когда царь Иван запросто встал из-за стола и вышел «по-английски».
Тут же за спину попу Сильвестру, который по долгу службы терпел скоромное безобразие, скользнул полный молодой человек трезвой наружности и в полупоклоне пошептал что-то на ухо. Сильвестр чинно поднялся и проследовал за толстяком. В ту же дверь, что и царь, заметили англичане. Больше они ничего не услышали, не увидели и не поняли, ибо встреча и беседа царя с духовником происходила в царской спальне.
Странная это была беседа. Неискренняя. Царь не показывал виду, что подозревает попа, говорил осторожно, вежливо, преувеличенно ласково. Это тем более настораживало, приводило в трепет.
Сильвестр гасил этот трепет, справлялся с мурашками спины и в свою очередь старался не давать повода к подозрению. Говорил спокойно, без подобострастия и лести.
Смысл речи Ивана сводился к жалобе на внутреннюю угрозу. Царь не испрашивал, как прежде, благословения или отпущения грехов, не жаловался на козни потусторонних сил. Он объявил прямо, что раскрыт заговор по его физическому устранению. Организатор – казненный позавчера боярин Тучков. Исполнители почти все пойманы, не пойманные – известны, далеко не уйдут. Так не посоветуешь ли, святой отец, как жить при таких напастях и от кого они исходят? Только не говори о грехах, о происках дьявола. Все – здесь, в Москве, в Кремле, – от людей и через людей!
Сильвестр кивал, соглашался, смотрел прямо, честно, вопросов не задавал. Ждал, когда в речи царя обозначится истинная цель беседы.
Иван продолжал, что кается в несдержанности – онемечил и казнил Тучкова без розыску, скомкал следствие. Но теперь слепому гневу воли не дает. Прочих пленников держит без истязаний, невинных распустил и даже припадочного малого со Сретенки освободил от кары. Хоть и неясен сей отрок. Но он человек монастырский, Божий. Так не присмотришь ли за ним, святой отец?
«Вот оно!» – понял Сильвестр и согласился.
– Отчего ж не присмотреть? Возьму, устрою в службу, поговорю, приму покаяние. Если покается. Будет опасен – исправлю, не исправится – отдам тебе.
На том и разошлись, обменявшись благословением и ласковым словом.
И уже следующим утром, в среду причетник Благовещенской церкви отец Поликарп окликнул кота Истому из-под Красного крыльца.
– Кис-кис-кис! – фальшиво пропел монах. – Иди сюда, Божья тварь, покушать дам.
«Сам тварь! Стал бы я у тебя кушать, – муркнул Истома, – кабы не царская корысть!»
Он степенно прошел за причетником, обнюхал предложенную миску, присел и стал жадно лакать, будто не ел только что стерляжьего потроха.
«Среда! Молоко! Петров пост! – улыбался Истома, глядя в глаза Поликарпу. – Могу и остаться, святой отец. Но молоко, пост, стерлядь!.. Как бы греха не вышло…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?