Текст книги "Серенький волчок"
Автор книги: Сергей Кузнецов
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Хорошее вино. У меня никогда не будет денег, чтобы научиться разбираться в винах. Денег нет – и не надо, так, кажется?
Золото на стенах «Ностальжи», Лизины волосы. Будь сейчас осень, ветер гнал бы за окном желтые листья.
– … это было бы вполне взаимовыгодно, – говорит моя сослуживица Лиза, и я киваю, да, в самом деле. Если бы мне удалось найти таких людей среди моих старых знакомых, среди людей, которые мне доверяют. Это было бы взаимовыгодно, да.
Что будет, если я предложу поучаствовать в этой схеме моему бывшему другу Швондеру, который все равно доверяет мне, хоть и называется бывшим другом? Со своей стороны он мог бы внести треснувшие очки, пустую бутылку из-под пятой «Балтики», томик Ги Дебора на английском, пистолет, который не стреляет холостыми. Мы бы со своей стороны внесли наш опыт, умение оформлять сделки, безукоризненную репутацию, отлаженную схему перестраховки, мастерство превращения цифры на бумаге в прямоугольные брикеты банкнот, количество которых возрастает прямо пропорционально этой цифре.
Я когда-то учился математике, я тоже знаю разные слова. Как мой сослуживец Денис.
Моя сослуживица Лиза, сорока лет, с волосами как осенние листья, смотрит на официанта и не видит его. Это специальный навык, я знаю, ему обучаются со временем. Когда начинаешь ходить в дорогие рестораны все чаще и чаще. Прямо пропорционально, я же говорю.
Мы выходим на Чистопрудный бульвар, все еще светит солнце, все еще месяц май, суббота, 1998 год, Москва.
– Садитесь, – говорит моя сослуживица Лиза, и я опускаюсь на кожаное сиденье «ауди», вдыхаю запах нагретого салона, ароматизатора в форме деревца и духов «Sonia Rykiel».
У меня никогда не будет денег, чтобы научиться разбираться в винах. Даже название я уже помню с трудом, но сейчас я куда лучше понял бы моего бывшего друга Швондера, потому что куда-то пропадает мое тело, а дух, похоже, скользит вместе с «ауди» по московским улицам.
В своей спальне она раздевается так же сосредоточенно, как подписывает бумаги. Показывает на стул, и я аккуратно вешаю рубашку на спинку, потом сажусь, снимаю туфли от «Рокко Пистолези» и думаю – это ничего, что у меня носки с вещевого рынка? Простите, Лиза, я просто не успел зайти в «Галлери Лафайет» на той неделе, в следующий раз исправлюсь, вы увидите.
Целуя ее первый раз, я наконец решаюсь заглянуть ей в глаза. Я успеваю заметить печаль, горечь, нетерпение. И еще – жажду любви, столь ненасытную, что вся красота мира, вливающаяся в накокаиненные зрачки моего бывшего одноклассника, не смогла бы ее утолить. Веки опускаются. В уголках глаз у моей сослуживицы Лизы сухая кожа, мелкие морщинки, да и пудра не может скрыть веснушек, когда находишься так близко. Я провожу рукой по волосам цвета опавших листьев, чувствую, как совсем рядом, под прозрачной кожей и ломкими ребрами бьется сердце.
Что я могу вам сказать, Лиза, вы же все знаете. Мы только мужчина и женщина, сотрудники страховой фирмы «Наш дом», мы помогаем людям не бояться будущего, и мы будем вместе, пока ночь не разлучит нас, а потом я пойду домой, потому что заранее знаю: вы не любите, когда мужчина остается, и всегда засыпаете одна.
7
Интересно, бывает ли еще в советских магазинах жидкость, которую покупала мама, думала Маша, лежа в гостиничной ванне. Наливаешь на дно, включаешь воду и через пять минут все в хлопьях белой, как снег, пены. В Израиле и снег, и пена редкость – если, конечно, не устраивать себе ванну из огнетушителя, как предложил однажды Марик в ответ на ее жалобные воспоминания. Они только начали жить вместе, он был мил, предупредителен и остроумен. Кто мог подумать, что через пару лет он окажется злобным занудой!
О ванне Маша мечтала еще в Израиле, и в этих мечтах она обязательно заворачивалась в полотенце, огромное с синими полосочками, вероятно, такое же, в какое закутывала ее мама. Вот странно, вспомнить то, харьковское, полотенце она не могла, но каждый раз представляла, как принимает ванну, и воображала одно и то же полотенце, с торчащими во все стороны ворсинками, где четыре – или пять? – широких синих полос пересекают желтоватое от частых стирок махровое поле.
Банное полотенце, висевшее в ванной, оказалось белым, безо всяких полосочек и, главное, было совсем маленьким. То есть вытираться можно без труда, но завернуться – никак. Вероятно, в самом деле она выросла, и полотенце, в котором можно было утонуть, как в нарисованном море, осталось где-то в советском Харькове, в прошедшем детстве, в несуществующей стране.
Решив не расстраиваться, Маша завернулась в простыню, содрав ее со второй кровати. Одноместных номеров в гостинице не оказалось, Машу поселили в двухместный. По старой памяти она не доверяла совковому сервису, но Наташа так искренне ужаснулась, когда Маша спросила: «А ко мне никого не подселят?», что Маша успокоилась. Вот, во всем есть плюсы, вот и вторая кровать пригодилась.
В этой самой простыне – кстати, с тоненькой синей полоской по краю – Маша и сидела в кресле, щелкая пультом и радуясь количеству русскоязычных передач. В Харькове на телевидении было всего четыре канала, включая один на украинском. В Израиле каналов больше сорока, если учесть турецкий и множество арабских, но на русском – всего четыре. Москва оказалась городом изобилия: полная ванна, пятнадцать телеканалов, просто красота. Гостиничный номер вполне нормальный, во всяком случае – на удивление чистый. Вот как все хорошо складывается, подумала Маша и тут же устыдилась: как это хорошо? А Сережа? Вот ведь, его и похоронить, наверное, не успели, а она радуется жизни. Может, права мама, когда говорит свое ты совсем черствая и бездушная?
Да нет. Ей жалко Сережу, в самом деле жалко. Был и больше нет – но, как назло, она ничего не могла о нем вспомнить, будто все воспоминания засосало какой-то воронкой или, может, скрыло снежным покровом слепого пятна. Чувство это как-то было связано с Сережей, и она не понимала как.
Зазвонил телефон, Маша с удивлением сняла трубку. Звонил Иван.
– Как ты узнал номер?
– Наташка сказала отель и комнату. Я хотел тебя пригласить поужинать, если у тебя нет других планов.
– Да нет, – ответила Маша, – я совершенно свободна.
– Тогда мы через час заедем с Денисом. Помнишь, Абросимов говорил?
– Да-да, – сказала она. Было очень приятно, что кто-то заботится о ней, – Маше и в голову не пришло задуматься, где она будет ужинать. А ведь не ела с раннего утра – если можно считать едой ту кошерную гадость, что давали в «Эль-Але».
И тут она вспомнила, откуда чувство слепого пятна. Оно возникло, еще когда они с Сережей и Иваном сидели в пражских «Двух кочках» (то есть «Двух кошках», а вовсе не двух ухабах), и Сережа рассказывал, как они ели мидий в Коктебеле восемь лет назад. И тогда она тоже не могла ничего вспомнить, и только поддакивала, потому что за воспоминаниями о других крымских поездках не могла разыскать те, что описывал Сережа. И вот сейчас, в гостиничном кресле, обмотанная все еще влажной простыней, Маша вдруг увидела, как они сидят у костра в Лисьей и как она, вставая, задевает канистру с молодым вином из соседнего совхоза, угли гаснут с пьяным шипением, все кидаются спасать то, что осталось на дне, а Сережа смеется и говорит, что теперь и костер у них тоже поддатый. Воспоминание проступило, как переводная картинка под пальцами, когда в детстве Маша сдергивала бумагу, и тусклые краски неожиданно вспыхивали. Маша почувствовала запахи горелого дерева, нагретых за день камней, сухой травы и соленого моря, вспомнила как саднила щиколотка, расцарапанная колючками, как щипал глаза винный дым. Она заплакала, потом вытерла простыней слезы, умылась и пошла одеваться.
На работе весь день шушукались, обсуждали – кто мог убить? Гена и Лиза помалкивали, словно бесконечной минутой молчания отдавая дань памяти одному из старейших сотрудников. Остальные строили догадки, одна другой несуразней. Может, ограбление? Что-нибудь исчезло в квартире, ты не знаешь? А может, убийство на почве ревности? Или еще вот был случай на моей старой работе, убили мужика из соседнего отдела, лет сорока пяти, обычного такого, а оказалось – любовник. Гомосексуальное убийство, представляете? Ни за что бы не подумал. Хотя это, конечно, не про Сережу, он-то у нас точно был как хлопок, стопроцентный натурал, Волк, иначе не скажешь. Может, по ошибке? А враги у него были? Может, угрожали чем-нибудь? Никто не слышал?
Денис с Иваном сидели в вестибюле отеля и ждали Машу. Весь день Иван провел в Сережиной квартире, и Денис сдержанно пересказывал ему офисные разговоры, не упоминая, разумеется, совсем уж бессмысленных. Были ли у него враги? Угрожали ли ему?
– Нет, – сказал Иван, – не тот случай. Он бы сказал, если что. Не такой Сережа был человек, чтобы молчать.
– Тебе, конечно, видней, – ответил Денис, – но мы знаем, что просто так никого не убивают… в наше-то время.
– Что ты знаешь о нашем времени? – сказал Иван, – ты бизнесом не занимался, сам же говорил.
– Ну, – протянул Денис, – у меня были друзья, которые занимались… друзья друзей, которых убили… я все-таки жил в этой стране последние десять лет.
– Ты газеты читал и фильм «Брат» смотрел, – ответил Иван, – а не в стране жил.
Они сидели в холле и ждали Машу. Поехали прямо с работы и потому были одеты как днем: Иван в новом «Ermenigildo Zegna», а Денис – в светло-сером приталенном костюме, хотя уже без галстука.
– То есть, по-твоему, его просто так убили? Случайные грабители, которые ничего не взяли? Пьяные гости, друзья-наркоманы, ревнивые подруги?
– Без идей, – сказал Иван и помолчав, прибавил: – Что тут говорить? Мне сейчас неважно, кто это сделал, не о том речь.
– Извини, – сказал Денис, – я как-то увлекся. В самом деле невозможно поверить, что мы его больше не увидим. Я вспомнил сегодня, как мы на прошлой неделе сидели в «Кофе Бине»…
– Потом, – перебил Иван и, улыбаясь, поднялся навстречу Маше. – Не надо при ней.
Опять за окном Москва, понемногу привыкаешь к огромным рекламным щитам с надписями на русском, к черным отполированным машинам, неожиданно выскакивающим откуда-то сбоку, перед самым носом «тойоты», к бензиновой вони из опущенного окна – к запахам труднее всего привыкаешь.
С заднего сиденья Денис рассказывал Маше, как у него на днях разбили стекло, чтобы украсть магнитолу, и вот теперь его «ниссан» на сервисе, а он упал на хвост Ивану.
– Вообще-то их понимаю, – говорил он, затягиваясь, – я стараюсь быть объективным. Я для них – человек у которого слишком много денег, иными словами – вор. Ну почему у меня не украсть? Типа, если деньги на машину есть, то и на новую магнитолу хватит. Денег, конечно, не жалко – то есть, что я говорю? – конечно, жалко, но, главное, я теперь на несколько дней безлошадный. Но я не обижаюсь, надо же делиться с собственным народом честно заработанными деньгами.
Вот ведь как проявляется нынче русский интеллигентский комплекс вины, подумала Маша, а Иван спросил:
– А если бы ты их поймал?
– Что бы я сделал? – удивился Денис, – руки-ноги оторвал бы. Ментам бы сдал. Не задумывался, короче. А ты что думал: отпустил бы? Вот еще.
Каждые полгода в Москве появлялось новое модное место. Может быть, и каждые пару месяцев или несколько недель – все зависело от того, насколько модными хотели быть люди, ходившие в эти места. Сотрудники «Нашего дома» бывали в ресторанах после работы, а не вместо нее, поэтому на обживание очередного кондиционированного подвала им требовалось полгода. Потом можно идти искать новое место, уже обжитое ветреными светскими модниками, менявшими каждый месяц места обитания. Почему-то добрая половина модных мест располагалась под землей, и приходилось выбирать себе мобильный, чтоб он получше ловил сквозь вековую каменную кладку, рассчитанную на вражеский штурм, пожар или атаку грызунов, но никак не на слабую восприимчивость «Моторолы».
Кладку можно было увидеть и даже потрогать: когда запускался «Петрович», его хозяин, карикатурист Андрей Бильжо, с трудом, но уговорил строителей не закрашивать кирпич, а только покрыть лаком. Говорили, что когда-то подвал принадлежал знаменитому Шустову, коньячному фабриканту, а после революции перешел к заводу «Арарат». Теперь на выразительно обшарпанных стенах – Маша сразу оценила дизайн, – висели старые фотографии, листочки календаря за пятьдесят какой-то год, табличка «Клизменная» и карикатуры с Петровичем, давшим название ресторану. У Петровича был большой нос и глаза – на каждой картинке они оказывались на новом месте. «Петрович» был островок советской экзотики, памятник годам застоя, которые после десяти лет перемен оказались самым спокойным временем в современной российской истории. Спокойствие означало стабильность, все тосковали по ней после десятилетия бури и натиска, так что стабильность, пусть и социалистическая, вызывала к жизни традиционные буржуазные ценности – и нарождавшийся средний класс, почему-то предпочитавший называть себя «яппи», так любил «Петровича». Это было напоминание о прошлом, которое, хотелось верить, могло стать обещанием будущего – такого же безопасного и надежного, как семидесятые, но без железного занавеса, КПСС и дефицита.
– Петрович, – объяснял Денис Майбах, – это, можно сказать, единственный грамотный брэндинг в новой России. Обрати внимание, он строится на основе старых брэндов: вот Че Гевара на стене, вот фарфоровый Пушкин, вот старый «Огонек» лежит, не путать с перестроечным…
Денис вел ее по залу, огибая столики:
– А вот это портрет бабушки одного моего приятеля. В смысле – в молодости. Сюда можно приносить любые предметы, типа как в музей. Приятель ходит теперь, любуется.
– Как я понимаю, – сказала Маша, – вы водите сюда иностранцев показывать советскую экзотику.
– Я пробовал иностранцев водить, – сказал Денис, – но без толку. Ничего не понимают.
– Помнишь, что Джерри сказал? – подхватил Абросимов. – «Это как Hard Rock Cafй, только по-советски. Я понимаю, это для вас что-то важное, но не понимаю – что».
Абросимов и Денис были странной парой – каждую реплику они раскладывали на две: один начинал, другой подхватывал. Они уже рассказали Маше, что когда-то учились на одном факультете университета, с разницей в пять лет. В те времена они никак не могли ни встретиться, ни предположить, что займутся страхованием.
Иван галантно отодвинул Маше стул, она улыбнулась и села. Денис протянул ей меню:
– Вот, посмотри названия. Типа прикольные.
– Да на самом деле прикольные, – сказал Абросимов.
– Ну, пусть будет на самом деле, – легко согласился Денис. – Вот смотри. Язык называется «Детям до 16 лет запрещается».
Подошла официантка с бэджиком, на котором было написано «Людмила Петровна», причем «Людмила» как бы от руки, а «Петровна» – типографским шрифтом. Иван заказал себе «Наф-Наф жил, Наф-Наф жив, Наф-Наф будет жить», Абросимов взял тот самый «Детям до 16—ти», Денис стал уговаривать Машу попробовать «Карпа Петровича в футляре», она согласилась и еще заказала «Сюрприз Петровича» – просто выяснить, что это такое.
Когда Людмила Петровна ушла, Иван сказал:
– На самом деле сюда не за едой ходят. Кухня хорошая в «Ностальжи».
– Зато здесь демократичней, – сказал Абросимов. – А то я не люблю, когда рядом со мной два официанта весь обед стоят.
– И вообще, – заметил Майбах, – «Петрович» – это клуб, а «Ностальжи» – все-таки ресторан. В клуб ходят не есть, а общаться. У нас с Абросимовым есть мечта…
– … клуб «Русские сказки». Или даже – «Советские сказки», не в названии суть.
– А главное, – вновь перехватил инициативу Денис, – чтобы там было все про Чебурашку, Крокодила Гену, Дядю Федора…
– … короче, как у нас в офисе, – закончил Абросимов.
Они сидели с двух сторон от Маши, словно два пажа, телохранителя или официанта из дорогого ресторана, о котором только что говорили. Подвигали ей сухариков, уговаривали выпить пива, она ведь не за рулем, а это русское пиво, научились варить, конкурируют на местном рынке с чехами и немцами, но можно и «Гиннес», он тут тоже есть, это как Маша хочет, они сейчас подойдут к стойке и закажут, чтобы не ждать официантку. Маша была тронута, хотя чувствовала себя немножко странно, будто снова стала маленькой заболевшей девочкой, вокруг которой суетятся взрослые, подносят питье, предлагают полежать немного, рассказывают сказки и целуют в лоб, чтобы узнать температуру, которой она не чувствует.
– А я вот хотела спросить, – сказала она, – почему вы вашего начальника зовете крокодилом? Он совсем не похож.
– Не крокодилом, а Крокодилом Геной, – поправил Абросимов.
– И внешнее сходство не главное, – сказал Денис, – мы стремимся ухватить внутреннюю суть. Дать подлинное имя, понимаешь?
Маша кивнула. Марик говорил ей про подлинное имя не реже, чем про тетраграмматон, четырехбуквенное имя бога, о котором, по его словам, полагалось знать каждой еврейской девушке.
Принесли еду. Сюрприз оказался рюмкой водки с селедкой. Маша уже начала пить пиво, поэтому водку отставила и сделала еще глоток «Балтики». Она чувствовала, как рассасывается напряжение, которое не покидало ее с самого утра. Как все-таки хорошо, что она не осталась одна в гостинице, а ребята утащили ее ужинать. Совсем ведь, если вдуматься, чужие люди, но как приятно, а?
– Семин – Крокодил Гена, потому что он строит наш Дом Дружбы, – сказал Денис.
– Лиза Парфенова – Лиса Патрикеевна, потому что она хитрая.
– Наш начальник Федор Поляков – Дядя Федор, потому что мы – пес и кот.
– Шарик и Матроскин, – пояснил Абросимов.
– Таня, Света и Аля – три поросенка…
– … потому что всегда вместе.
– До тех пор, пока не рассорились, – добавил Денис.
– Наташка Черепахина – Чебурашка, потому что уши, – сказал Абросимов.
– Тссс! – Денис приложил палец к губам. – Это неприлично.
– Про уши? – спросила Маша, – у нее все в порядке с ушами.
– Ты просто ее невнимательно рассматривала, – сказал Денис.
– У нее большие попины уши, – зловеще зашептал Абросимов.
Они замолчали, как по команде. Рассказывали явно не первый раз – видимо, сказалась практика.
– Что это такое? – спросила Маша. – Где у попы уши?
– Французы их еще называют «рукояти любви», – сказал Денис. – Ну, такой профиль бедер.
– Еврейского, кстати, типа, – добавил Абросимов.
– Вы мне просто голову морочите, – рассмеялась Маша.
– Нет, мы серьезно, – сказал Абросимов. – Вот Иван не даст соврать.
Только тут Маша заметила, что Иван с их прихода в «Петрович» не сказал почти ни слова. Она вспомнила Прагу – наверное, он всегда ведет себя так: задаст вопрос и снова замолчит. После Марика, три года тараторившего без умолку, и Горского, поминутно восклицавшего «а помнишь?», приятно было сидеть рядом с немногословным человеком.
– А Иван у вас кто? – спросила она.
– Я у них Иван-Царевич, – сказал Билибинов, – а Сережа был Серый Волк. Потому что мы были друзья.
Денис снова накрыл ладонью Машину руку, и тут Маша поняла: все они считают, что она – Сережина невеста, у нее горе, и они должны хоть немного отвлечь ее от грустных мыслей. Сказать им, что ли, правду? Но зачем? Пусть, рассказывая всякую ерунду и думая, что отвлекают ее от страшных мыслей, отвлекутся сами. Ведь работали с Сережей вместе, были друзьями, тяжело им, наверное, сейчас.
– Это ничего, что мы тебя сюда вытащили? – тихо спросил Денис, а Иван с Вадимом уставились в разложенный на столе старый «Огонек», словно впервые его видели.
– Нет, нет, как раз спасибо, – ответила Маша. – Все хорошо, ребята, вы не волнуйтесь.
Вдруг на мгновение она ощутила щемящую грусть, словно Сережа и впрямь был ее женихом или хотя бы очень близким человеком. Может, пиво так действует? подумала Маша и тут услышала женский голос, немного пьяный. Высокая крашеная блондинка, сразу бросаются в глаза длинные пальцы, все в серебряных кольцах, потом – обнаженные до плеч руки, а потом уже – худое лицо с ярко накрашенными губами.
– Привет, – сказала она. – Я вижу, вы уже здесь. Можно к вам?
– Конечно, – сказал Денис и поднялся, чтобы принести еще один стул.
– Это Таня Зелинская, – представил девушку Иван. – А это – Маша Манейлис, Сережина невеста.
Денис пододвинул Тане стул, она улыбнулась, спросила «можно?» – и, не дожидаясь ответа, залпом выпила отставленную Машей рюмку.
8
Таня Зелинская росла маленькой принцессой некоролевской семьи. Сто лет назад ее родители звались бы купцами – и непонятно, кто был бы лучшим купцом, папа или мама, – но в семидесятые, столь любимые посетителями «Петровича», их называли «работниками торговли», считая слово «продавец» немного оскорбительным (так газеты писали вместо «евреи» – «лица еврейской национальности»), хотя в случае Таниных предков слово «продавцы» было в самом деле неуместно: мама давно поднялась до директора универсама, а папа вполне успешно работал кладовщиком на базе. Девочкой Таня не знала, что такое дефицит: все, чего она могла бы захотеть, появлялось само по себе, раньше, чем само желание, – и потому она не знала своих желаний. У нее были фирменные джинсы, прибалтийские платья, импортные туфли, а на тринадцать лет папа подарил ей французские духи. Она ничего не знала о невидимых интегральных ходах и многомудрых комбинациях, мастерами которых были ее родители. Таня считала, что трехкомнатная квартира на Юго-Западе сама по себе наполняется финской мебелью, чешским стеклом и японской электроникой.
Катастрофа случилась, когда Тане было пятнадцать. Его звали Илья, он был голубоглаз, курчав и носил круглые очки под Джона Леннона. Познакомились в летнем лагере, там было неважно, кто как одет, где работают чьи родители. Они целовались после пятничной дискотеки, и хотя она чувствовала, как его рука шарит по застежке ее гэдээровского лифчика, крючки остались не расстегнуты и потаенный замок не отперт – ни в ту пятницу, ни в другую. В Москве Таня сама после школы позвала Илью к себе, пока родители были на работе. Она налила французского папиного коньяку и отдалась в спальне, на кровати, с которой в последний момент спихнула невозможно яркого мехового зайца. (Пять лет назад старинная мамина подруга Лидия Ивановна, работавшая в Главном Детском Магазине еще с конца шестидесятых, унесла его прямо с витрины специально для Тани). Вечером, когда Таня провожала Илью до остановки, он сказал, что у нее очень буржуазная квартира. Она обиделась, и Илья начал объяснять, что такие, как Танины родители, не знают любви, объединяющей всех людей, потому что думают только о деньгах.
– Что значит «такие, как мои родители»? – спросила Таня.
– Ну, торгаши, – сказал Илья.
Никто никогда не говорил так о маме и папе. Таня замерла, хотела убежать, но неожиданно увидела себя со стороны: полноватая некрасивая девушка в венгерской куртке, дутых сапогах и фирменных джинсах рядом с высоким красавцем в заплатанной цветочками ветровке, с колокольчиками на клешеных штанинах и плетеной фенечкой на запястье. Она заплакала – от стыда и обиды – и дала себе слово, что ничего больше не возьмет у родителей, никогда, ничего, потому что ей этого не надо, пока в мире есть любовь, которая все, что нам нужно.
Таня, конечно, не сдержала слова, но через два месяца, когда ее с Ильей не отпустили автостопом в Ригу, убежала из дома. Ее нашли, вернули, отругали и простили, но в тот момент, когда отец удержал занесенную для первой в жизни затрещины материну руку, Таня внезапно увидела мать такой, какой видел ее Илья: торгашкой за прилавком, вас много, я одна, вы мешаете мне работать, два килограмма в одни руки. После стольких лет предугаданных желаний у Тани наконец-то появились собственные, никем не предписанные. Она пришивала заплаты на непрорванные колени джинсов, продирала на локтях рукава модных синтетических свитеров, доставшихся не то из магазина «Люкс», не то из «Польской моды», отдирала фирменные лейблы, не зная, что среди московских хиппи настоящими американскими джинсами можно было гордиться ничуть не меньше, чем среди фарцовщиков. Но ничего не помогало, Илья появлялся все реже и реже, потом начал встречаться с Маринкой из соседней школы, которая была худее Тани на десять, если не на пятнадцать килограмм, это было видно в любой одежде, сколько за нее ни заплати, как ее ни переделывай, откуда ни доставай. Через полгода Таню положили в больницу с анорексией, но Илья даже не пришел, и Таня поняла, что все кончено, что на всю жизнь она никому не нужна, кроме родителей, которые тоже никогда ее не поймут. Вместо аттестата она получила справку, в Плехановский даже не пошла, хотя родители уговаривали, ну и дура, кричала мать, без образования сейчас – никуда, кому ты нужна будешь такая, хоть ты ей скажи, Коля! Но отец ничего не сказал, вечером долго шептались, потом решили – пусть год подождет, а потом уж точно – учиться на экономиста, на худой конец – на товароведа.
Мать стала нервная, подумывала одно время перейти в министерство, но никак не решалась покинуть такое хлебное место, ведь столько возможностей, ты подумай, особенно сейчас. Вся Москва стояла в очередях и из магазинов исчезали то сахар, то сигареты. Мать так и не поняла, когда допустила ошибку, в какой момент проскочила развилку, где свернула не туда. Молодые и ушлые организовывали кооперативы, звали, но она остерегалась, все-таки у нее дочь, не может так рисковать, к чему подставляться, мало ли что, всю жизнь работала на госслужбе и дальше буду, дефицит не переведется, рука дающая не оскудеет. Отец не слушал предостережений, ввязался в приватизацию своей базы, кричал громко вечером на кухне, ты, Света, меня не отговаривай, они еще у меня говно жрать будут, а Таня без движения лежала в комнате, отвернувшись лицом к стене, и удивлялась слову, которое сто раз до этого слышала, но дома – никогда.
Отца зарезал пьяный в подъезде, все говорили, что неспроста, что, небось, «заказали за бутылку», но Таня хотела верить, что папа за кого-нибудь заступился в драке, хотя никого там и не было, кроме двоих на лестнице, где неизвестный алкаш словно специально ждал. Таня вспоминала, как отец удержал когда-то мамину руку, и впервые за много лет рыдала не над тем, что она – никому не нужная уродина. Она глотала слезы, и плакала о том, что никогда не вернется, о детстве, которое ушло навсегда, о плюшевом зайце с опустевшей витрины, о времени, когда нищета казалась роскошью, папа и мама были молодыми, никто не смел сказать о них дурного, а сказали бы – она бы не поверила, потому что они любили ее и исполняли каждое желание.
На похоронах Таня впервые видела маму пьяной, слышала, как мама сквозь слезы говорила Лидии Ивановне, что Коля был для нее – всё, что без мужчины женщина – никуда, и слова, которые Таня много раз слышала, звучали теперь совсем по-другому, а она не знала тогда, что это лишь начало, что каждый вечер, приходя домой, она будет видеть, как мама в одной комбинации стоит у зеркального шкафа, бормочет «кому я нужна такая?» и большими глотками пьет коньяк прямо из горлышка.
А потом приходит возраст, когда пора на пенсию, пора уступать место молодым, потому что если не уступать, то вот ведь бумаги, вот подписи на них, вот договора с подставными фирмами, и кто поверит, что вы почти ничего с этого не получили, объясняла пышногрудая Ангелина, часто бывавшая у них дома тридцатилетняя мамина заместительница, объясняла, по-хозяйски присаживаясь на стол в мамином кабинете, словно уже имела на это право, словно уже сейчас это был ее кабинет и ее магазин. Провожали маму всем трудовым коллективом, благодарили за работу, подарили на прощание хрустальный сервиз, еще один к тем, что уже были дома. Ангелина поцеловала в обе щеки, прижимаясь грудью, отчетливо проговорила: «Спасибо за все, чему вы нас научили, Светлана Владимировна!»
Выяснилось, что в 1992 году уже поздно, все места заняты, и даже опыт и старые знакомства ничуть не ценнее вкладов в Сбербанке, и мама переехала на дачу, заблаговременно купленную и обставленную еще в те годы, когда папа был жив, была социалистическая законность, а не бандитский беспредел, когда человека не выкидывали на улицу с работы, где прошла вся жизнь, словно мы в Америке живем, а не в России. Сдали трехкомнатную квартиру, и выяснилось, что мебель – мебель, которую доставали, о которой пеклись, договаривались заранее, платили вперед, оставляли с вечера – что все эти стенки и шифоньеры, шкафчики и столики, все это не нужно больше, и лучше бы отсюда увезти и сделать евроремонт, объяснял агент, молодой совсем мальчишка, в очках как у Ильи и на «саабе» как полугодовая арендная плата.
Когда дверь квартиры, где прошла вся жизнь, захлопнулась, Таня поняла, что не поедет с мамой на дачу. У них была еще бабушкина однокомнатная, где-то в Медведково, оформили на Таню сразу после совершеннолетия, собирались сменять, да руки не дошли, когда все началось. Ее тоже сдавали, но совсем за гроши, потому что район был непрестижный и даже говорили, небезопасный, совсем небезопасный, повторяла мама, плача и приговаривая: «Танечка, куда же ты туда поедешь, как ты будешь там жить одна?»
– Устроюсь на работу, – сказала Таня. – Пойду куда-нибудь продавщицей. В ларек.
У советской принцессы, так и не дошедшей до Плехановского, не было никаких навыков, востребованных в новой России, но без ларька, по счастью, обошлось. Кто-то из кратковременных любовников, почти с календарной четкостью сменявших друг друга на продавленной бабушкиной тахте, пристроил Таню операционисткой в «Наш дом» и вскоре исчез, как и все мужчины до него. Таня уже хорошо знала, как сладко плачется по тому, кто никогда не вернется, особенно перед месячными, когда можно лечь клубком, отвернуться к стене и выбирать, что сегодня горше, отчего совсем не мила жизнь – чтобы через неделю снова накрасить губы и пойти искать другого мужчину, который хотя бы на одну ночь даст понять, что Таня желанна и лучше всех.
Она работала в одной комнате с Алей Исаченко и Светой Мещеряковой, ее ровесницами. У каждой была своя история, может, даже похлеще Таниной. Два года девушки были неразлучны, и от них Таня выучилась получать удовольствие от той жизни, которая им досталась. Все они радовались, что устроились в частную фирму – в приличную фирму, не бандитскую. Зарплату аккуратно платили долларами, 150, потом 200 в месяц, можно было заходить в магазины и уже понемногу покупать какие-то вещи на смену тем, из прошлой жизни, которые и без дополнительных Таниных усилий все больше напоминали хипповские лохмотья. Оказалось, деньги заменяют мужчин, теперь она уже не металась по квартире, в панике листая записную книжку и думая, что не хочет, не хочет быть сегодня ночью одна, вместо этого шла к палаткам у метро, покупала себе новый лифчик, кружевное белье, яркий, как из прошлой жизни, турецкий свитерок, серебряное колечко с кооперативной ювелирки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.