Текст книги "Кивни, и изумишься! Книга 2"
Автор книги: Сергей Попадюк
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Только бы на мусора не нарваться.
Гроб подпрыгивал на ходу, крышка съезжала, и то один, то другой из нас поднимался, чтобы поправить ее. Третий раз за этот день я ехал в Москву. Приехали.
– Ну, ты не обидь нас, хозяин, накинь тридцаточку. Рисковали все-таки…
Молчушка с сестрой сбегали в магазин за белой тканью, и я обил ею гроб и крышку. Гроб с бабушкой стоял на обеденном столе, я, сидя на полу, приколачивал маленькие гвозди, а женщины в этой же комнате шили покрывало. Потом, как советовал бальзамировщик, я накрыл бабушкино лицо мокрой тряпочкой и плотно пригладил ее к холодным, окаменевшим чертам.
На следующий день началось вторжение в Чехословакию. Мне, как и многим моим соотечественникам, было стыдно, что я – русский.
Похороны (22-го) прошли с унизительной поспешностью. Мы, будто сговорившись, делали вид, что ничего не произошло. Кто-нибудь посторонний и не догадался бы, что у нас несчастье. А между тем бабушкина смерть потрясла нашу семью до основания.
Маленькая, старомодно опрятная, вся какая-то уютная, она существовала почти незаметно. Терпеливо, неуклонно вела домашнее хозяйство: дружелюбно руководила домработницей, составляла списки покупок, проверяла счета, собирала постельное белье для прачечной и сама пришивала метки, штопала, чинила порванную одежду, организовывала переезды на дачу… В свободные минуты устраивалась в уголке над пожелтевшими листочками, над своей научной работой, которая была сочтена крамольной и запрещена в годы «построения социализма» и которой она продолжала заниматься несмотря ни на что, а теперь, когда эта работа вдруг понадобилась, готовила к печати давно написанные статьи. Тихо, скромно: склонившаяся под абажуром седенькая головка с аккуратным пробором, неизменный шерстяной платок на плечах, округлявший маленькую фигурку… Мягко подшучивала над собой и над нами. Тяжелые приступы гипертонии переносила без жалоб – просто прилегала на свой диванчик, укрывшись старой «снотворной» шубкой; только по шубке и можно было догадаться, что ей плохо. Никого не беспокоила, не привлекала к себе внимания. Но все, кто хоть раз побывал в нашем доме, наибольшее впечатление получали от бабушки и постоянно потом о ней вспоминали. Дивились простым, неизвестным нам присказкам, донесенным ею из какого-то другого мира, чистого и благородного, ироническим цитатам из Надсона, который когда-то, в гимназии, в ссылке, был бабушкиным кумиром, – в сочетании с интересом к жизни и проницательной отзывчивостью на все, что происходило вокруг. Всех поражали эта ясность и твердость духа, живой ум, юмор, лучистая улыбка – ровное, теплое свечение мудрости и доброты, которое озаряло наш дом.
Боль утраты с тех пор, конечно, притупилась (мама долго потом стонала по ночам), но ощущение образовавшейся пустоты не проходит и даже усиливается с годами.
* * *
9.05.1984. Выйдя с улицы Гарибальди на Профсоюзную, я неожиданно стал свидетелем ритуального бега юношей и девушек, проще говоря – праздничной эстафеты старшеклассников.
Сначала я остановился у шеренги девушек и дождался, когда снизу, от площади, прибежала первая партия и настала их очередь бежать. Но стартовали они неинтересно: по-видимому, страсти еще не разгорелись. Затем, спускаясь по Профсоюзной, я сообразил, что могу еще посмотреть завершающий этап эстафеты, которая должна была вернуться по другой стороне улицы. Я остановился у шеренги юношей – она была последней перед финишем.
В старших классах мальчишки развиваются неравномерно: одни остаются совершенными мальчишками, другие выглядят уже вполне сложившимися мужчинами. Были и настоящие юные атлеты. В ожидании старта все они переминались, прохаживались, перекликались и пересмеивались. Особого предстартового волнения я что-то не заметил. Казалось, что предстоящий забег совсем их не касается. Но, когда дошло до дела, всё враз переменилось.
Растянувшиеся в беге девчонки поодиночке прибегали со стороны «Новых Черемушек», обессиленные, задыхающиеся, успевающие выкрикнуть одно только слово: «Давай!..» – и мальчишки, приняв эстафету, один за другим резко брали с места и мощно, со страстью, устремлялись вдогонку друг за другом. Это страстное стремление во что бы то ни стало сохранить или вырвать победу, это самозабвение и командная солидарность, разыгравшаяся не на шутку борьба мгновенно взвинтили меня; я не знал, куда смотреть, даже, кажется, подвывал от восторга. При всем моем презрении к спорту… Да здесь и не пахло спортом – профессионализмом самовлюбленных гладиаторов. Здесь была чистая непосредственность, радостная, бескорыстная самоотдача юных сил, верность товариществу.
Одна девочка, передав из последних сил эстафету, упала прямо к моим ногам. Я помог ей подняться и отвел в сторону, приговаривая: «Молодчина! Хорошо бежала. Так и надо…» – а затем поскорее вернулся на свое место.
Да, тут было, на что посмотреть!
* * *
27.05.1984. Сколько раз, приезжая в Ленинград и сходя ранним утром с поезда, я намеревался пройти весь Невский проспект до Дворцовой площади. И каждый раз выдерживал только до Гостиного двора, а затем либо садился в троллейбус (чтобы прямо ехать на Петроградскую к Таньке Долининой), либо сворачивал в боковые улицы. Теперь я понял, что дело не только в людском столпотворении. Бесконечная прямизна этих узких градостроительных ущелий сама по себе угнетает, душевно выматывает, а когда она еще наполняется грохотом тяжелого транспорта и выхлопными газами, становится вовсе нестерпимо. Человеку удобнее – на улице, как и в жизни, – видеть перед собой близкую, ощутимую цель, по достижении которой открывается новая, потом третья и т. д. А тут – словно чуждая, неодолимая воля тебя направляет, и все вдаль да вдаль, единственным и однообразным путем… в пустоту. Органическая жизнь с ее многообразными потребностями урезана и полностью подчинена произволу отвлеченно-правильной планировки.
Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге.
Достоевский. Преступление и наказание. VI. 3
Сколько раз, направляясь из Публички в ЦГИА на набережную Красного флота, я, по естественной для москвича склонности найти более короткий путь, сворачивал с Невского налево и – запутывался в паутине лучевых проспектов, вновь и вновь выносивших меня к точке схода, которую я надеялся миновать… И знал уже, что срезать не удастся, и по карте, и собственными ногами убедился, что напрасны мои попытки, – а все равно сворачивал… Нет, невыносима эта подчиненность регламенту! У нас в Москве по нашим кривым переулкам, возникшим в силу органических жизненных потребностей, скорее и короче, а главное, по собственному выбору придешь, куда тебе надо, чем по этим вымышленным проспектам, которые всё как-то проносят мимо цели…
В Ленинграде необыкновенно хороши короткие улицы с замкнутой перспективой или изогнутые, как Моховая, как набережные каналов и речек. Великолепен, конечно, и широко развернутый, «имперский» вид невских набережных, подчиненных естественному течению реки. Город сидит низко, поэтому река кажется особенно полноводной, как бы даже вспухшей, сыто перекатывающей серые лоснящиеся волны. Застройка плоских берегов не подавляет ее, а вносит как раз нужную меру порядка. Порядок и природа гармонически дополняют друг друга.
К четырем часам я заканчивал в архиве и шел в Эрмитаж. Опять для меня явилось полной неожиданностью, что группа в «Бокале лимонада» так сильно смещена влево, что молодой человек, замыкающий мизансцену, оказался в центре картины. Впрочем, на этот раз «Бокал» оставил меня холодным. Зато много часов провел я перед «Хозяйкой и служанкой», упоенно отыскивая всё новые и новые нюансы в сложном построении пространственной среды и постепенно все более вовлекаясь в ту тихую, почти незаметную, спокойно сознающую свое достоинство жизнь, которая вся целиком сосредоточена в этом небольшом замкнутом пространстве, произрастает в нем, подобно цветку в вазоне на перилах террасы, довольствуется ближайшим и прозаическим, тем, что под рукой, но не поглощается им, а, слегка отстраняясь, превращает свой замкнутый мир в некий космос, исполненный поэтических и высоких значений[11]11
«По своей религии голландцы… были протестантами, – объясняет Гегель, – а только протестантизму свойственно всецело входить в прозу жизни, признавать за ней, взятой самой по себе, полную значимость и предоставлять ей развертываться с неограниченной свободой. Никакому другому народу, жившему при других обстоятельствах, не пришло бы в голову сделать главным содержанием художественных произведений предметы, которые предлагает нам голландская живопись».
[Закрыть].
(Применительно к голландцам XVII века можно говорить о количественном возрастании информативности живописи: художник, избравший своим предметом случайные конфигурации обыденной жизни, то есть сразу же столкнувшийся с бесчисленным множеством вариантов, резко повышает значение произведенного выбора – по сравнению с «героической» тематикой итальянцев, – но, правда, подчеркивает случайность выбора кажущейся «объективностью», бесструктурностью трактовки. Снижение ценности информации, то есть уход от «крупных» тем, восполняется, с одной стороны, неожиданностью и целостностью новой тематики, с другой – тщательностью отделки[12]12
«Они стали великими в заботе о самых ничтожных вещах» (Гегель).
[Закрыть], которая есть не что иное как вера в бесспорную истинность утверждаемых ценностей: художник как бы не имеет в этом отношении никакого выбора.)
Опять наслаждался музыкальной ритмикой «Юдифи», трагическим «Деккером» (тоже, кстати, смещенным влево), крепким и освежающим итальянским кватроченто. Было и новое: портретные медали в Лоджии Рафаэля и, главное, китайцы. Время, которое я провел перед пейзажем неизвестного художника эпохи Мин, я никогда не забуду. Каждый мой приезд в Ленинград (в среднем – раз в год, в полтора) становится вехой в моей жизни. Всё новые и новые впечатления, получаемые от одних и тех же предметов, наглядно подтверждают значение изменений, происходящих во мне и со мной. Этот процесс неисчерпаем… потому что нелинеен.
Однажды, возвращаясь вечером на квартиру (на этот раз жил в пустующей квартире Ганфа на улице Жуковского), вымотанный своими неудачами в архиве, я издали увидел скопившуюся на мосту Пестеля густую толпу. Голубые и розовые флаги там развевались, и слышался громкоговоритель. Будучи по натуре зевакой, я поспешил туда. Это происходили традиционные гребные гонки «Золотое весло». Толпа стояла не только на мосту, но и по обеим набережным Фонтанки до самого моста Белинского. Я поспел к самому началу и увидел все – от парада лодок до эстафеты на каноэ. Особенно «восьмерки» были хороши – длинные, элегантные, стремительные, похожие издали на петровские галеры. Через день, когда репортаж о соревнованиях передавался по телевизору, я увидел себя в толпе – белое пятнышко футболки посреди темной и цветной людской массы.
Среди Ганфовых книг отыскал и прочел «Пора, мой друг, пора» Аксенова. Вот пример литературы мастеровитой, гладкой, технически безупречной – и абсолютно пустой. Коммерческой, одним словом. И как она наводнила рынок! И не только литература… Бессодержательностью, как грибком, заражено все теперешнее искусство.
Когда действительность становится иллюзией, существует только пустая форма. Вот откуда наша теперешняя утонченность в поэтической технике, способность даже выковывать новые формы – для никакого содержания.
Шпет. Эстетические фрагменты
Чего «пора», куда «пора»?.. Плюнул и стал перечитывать «Былое и думы». Что за умница Герцен! Не красна книга письмом, красна умом, – говорит пословица.
Встречи и разговоры с Гарюхой Рыкачевым. Одна из встреч произошла на Марсовом поле. Кивнув на памятник Жертвам революции, Гарюха сказал:
– Хочешь анекдот? Стоит на Марсовом поле человек и мочится прямо на памятник. Подходит к нему гражданин, явно приезжий, и спрашивает: «Вы не подскажете, как пройти к Эрмитажу?» – «А зачем тебе Эрмитаж? – изумляется тот. – Ссы здесь».
В рюмочной на Моховой сильно пахло ацетоном. Мы взяли по сто пятьдесят и примостились у стойки. Тут я преподнес Гарюхе оттиск своей статьи из «Памятников русской архитектуры» с дарственной надписью: «Гарюха! Мы не пойдем к Эрмитажу…» Потом на секунду отошел, чтобы принести оставленную у входа папку, и вдруг услышал за своей спиной звон упавшего на пол стакана. В полной уверенности, что это соскользнул со стойки один из множества накопившихся там пустых стаканов, я обернулся и удивленно сказал:
– Смотри-ка! Не разбился…
– Разбиться-то он не разбился, – ответил Гарюха, раздумчиво глядя на меня, – да водка вся вылилась, вот ведь какое дело.
Оказывается, это мой стакан упал.
– Куда же ты смотрел! – набросился я на Гарюху.
Пришлось заказывать еще сто пятьдесят.
– Слушай, а я тебя знаю, – сказал Гарюхе мужик, стоявший рядом с нами. И, обращаясь ко мне, продолжал: – Силён ваш приятель! Увидел его как-то на автобусной остановке на Лиговке: пьян в дымину, еле на ногах держится. Осень, дождь, под ногами грязища, а он одет, как фраер, – с иголочки. И тут автобус на полном ходу подваливает. Так всех грязью и обдал! А особенно досталось этому пижону: не успел увернуться. Что же вы думаете? Наклоняется он, подбирает ком грязи и через раскрытое окно – прямо в ебальник водителю! Не помнишь меня? Я же вас растаскивал, когда он на тебя кинулся…
Потом мы с Гарюхой курили в скверике напротив Симеоновской церкви и толковали о добротности в архитектуре. Потом долго шатались по набережной Фонтанки, по переулкам возле Апраксина двора, заходили во дворики, стреляли в тире и наконец оказались на Исаакиевской площади. Гарюха вознамерился пригласить меня в ресторан Дома архитекторов, но ресторан оказался закрыт, тогда мы прошли дальше по Мойке (Гарюха по пути показал мне дворец Юсупова и ту боковую дверцу, через которую декабрьской ночью 1916 года вынесли тело Григория Распутина), на трамвае переехали на Васильевский остров. Купили в «Корюшке» бутылку портвейна и, расположившись на набережной, неподалеку от памятника Крузенштерну, неторопливо распили ее. Огоньки судов скользили по реке, на причалах работали и негромко переговаривались матросы, а за Невой, прямо перед нами, чернел в сумерках огромный док. Гарюха восхищенно объяснял мне красоту корабельной архитектуры.
Когда совсем стемнело, мы поехали ко мне допивать сохранившуюся у меня бутылку коньяка. Не хотелось расставаться.
…Поезд пришел в Москву рано утром. В начале седьмого я был уже дома, разбудил Молчушку и потащил ее гулять.
Солнце поднималось, улицы были пустынны. Мы прошли по бульвару улицы Дмитрия Ульянова, по Профсоюзной, по улице Ферсмана и вышли на Ленинский проспект.
– Эх, денег не захватил! – огорчился я. – Сигарет бы купить.
– У тебя лежит на столе начатая пачка, – сказала Молчушка.
– Денег пачка? – пренаивно переспросил я, и мы рассмеялись.
Вернувшись домой, разбудили детей и сели завтракать. Счастливый день. Ночью – окончательное примирение.
* * *
30.06.1984. Вернулся из Великих Булгар, где пробыл две недели на раскопках. Ну и перелет! Обратный билет из Казани на рейс 12.15 был мною куплен еще в Москве. В крошечном аэропорту Куйбышева Татарского (выморочного городка, перенесенного с правого берега Волги) я узнал, что первый рейс на Казань будет в девять. Это было как раз, чтобы успеть, но резерва времени почти не оставалось. Однако утром сегодня, когда я пришел с рюкзаком в аэропорт, оказалось, что девятичасовой рейс отменен, а следующий будет только в 9.55.
Делать было нечего, я купил билет и, стоя у калитки, ведущей на летное поле, нервно курил в ожидании самолета. Два студента-электротехника, практиканты из Казани, сочувственно покуривали вместе со мной. Чтобы заглушить нетерпение, я рассказывал им о Булгарском городище. Из разговоров, доносившихся из окна диспетчерской, я понял, что в 9.55 самолет только вылетит из Казани. Положение становилось отчаянным: ведь, прилетев в Казань, мне предстояло еще добираться до нового аэропорта; автобус, я знал, идет около 50 минут, а кто знает, сколько его придется дожидаться…
В 10.20 послышался рокот мотора, и аккуратненький «Л-410», пробежав по земле, остановился напротив калитки. Пока высаживались пассажиры, пока из самолета выбрасывали привезенные пакеты и ящики и загружали в него местную почту, я с усилием давил в себе нервное напряжение. Но, как ни был взволнован, постарался, когда наконец взлетели, разглядеть с высоты поляну «Малого городка», где Ленька Беляев в это утро вкалывал с мальчишками без меня.
В 11 мы были в Казани. Оба студента бежали через поле вместе со мной, показывая мне дорогу к автобусу. Автобус стоял на своем месте, но, как выяснилось, отойти должен был только через 15 минут. Ждать было невозможно. Неподалеку стояло такси с погашенным огоньком, я кинулся к водителю:
– Занят? Может, подбросишь до нового аэропорта?
Он помотал головой.
– На самолет опаздываю! – крикнул я, стараясь его разжалобить, и он сразу же стал хозяином положения.
– Пятнадцать, – сказал он.
– Десять, – возразил я (по счетчику это должно было стоить рублей пять-шесть).
– Двенадцать, и не будем спорить.
Я сел, мы помчались. Он гнал машину так, что дух захватывало, и в 11.35 я был на месте.
Москва встретила дождем. Теперь все осталось позади: долгий подъем от пристани в гору – среди сосен, по мягкому рыжему ковру осыпавшейся хвои (вид и запах этого леса напомнили мне детство в Правде); мечеть, минарет и мусульманские мавзолеи на фоне среднерусского пейзажа с церковкой начала XVIII века; изумительный вид с крутизны городища на затопленную пойму Волги (бесчисленные протоки, заводи, островки, озера и едва различимый противоположный берег, за который закатывался красный шар солнца); путь на раскоп ранним утром по полю, засаженному подсолнухами и горохом, под пение жаворонков; изнуряющая жара на раскопе и висящая в воздухе белая пыль от разбираемых нами каменных завалов; отдых в тени дубов, на краю травянистого рва, выкопанного шестьсот лет назад, и наши с Ленькой разговоры; плутовские рожи мальчишек, которые в перерывах азартно резались в карты и охотились на сусликов (на прощанье они написали палочкой на моей загоревшей до черноты спине: «Семеныч – мужик что надо!»), и великолепное пойло, которое приготовил Игорь для прощальной попойки (лимонный ликер пополам с разбавленным спиртом). Все, все осталось позади. Еще один кусок жизни отыгран. Еще одна дверь захлопнулась за мной, сказал бы Флобер.
* * *
Что такое произведение искусства? Это не «Джоконда», не Токката и фуга ре минор, не «Я вас любил…». Это – воплощенный в той или иной форме единый творческий процесс, который нам как воспринимающим надлежит воспроизвести в себе, повторить, отталкиваясь от наличной формы. Форма – только проводник, ее своеобразие относительно, сама по себе она мертва. Произведение существует лишь тогда и постольку, когда и поскольку (ишь как по-ленински выразился!) воспроизводится, воссоздается. Вне воспроизведения оно – просто «вещь», предмет, характеризуемый лишь физическим бытованием, такой же, как любая вещь в природе.
Нет, оно мертвее, чем, например, дерево или камень, которые в действительности живут своей естественной жизнью; а произведение рук человеческих мертво – ибо отторгнуто. Оно оживает только в контексте культуры.
…Ибо творение только тогда действительно, когда мы сами отторгаемся от всей нашей обыденности, вторгаясь в открытое творением, и когда мы таким образом утверждаем нашу сущность в истине сущего.
Хайдеггер. Исток художественного творения.
Только кажется, что произведение остается равным самому себе. Оно меняется вместе с нами[13]13
Так же, как в квантовой теории, «конечным звеном цепочки всегда будет человеческое сознание. В атомной физике мы не можем говорить о свойствах объекта как таковых. Они имеют значение только в контексте взаимодействия объекта с наблюдателем» (Капра Ф. Дао физики). «Для того, чтобы описать то, что происходит, нужно зачеркнуть слово “наблюдатель” и написать “участник”» (Там же).
[Закрыть]. И как нельзя дважды войти в одну и ту же реку, так невозможно дважды войти в одно и то же произведение.
* * *
Искусство – великий лицемер. Духовная мощь воплощенного в нем творческого процесса прямо пропорциональна его отторженности от естественного порядка вещей. Но оно скрывает эту отторженность. Искусство тем выше, чем менее оно заметно, чем больше оно выглядит «естественным», чем лучше скрыт образовавшийся разрыв. «Лучший монтаж тот, который не заметен», – говорит Жан Ренуар. Лучшие произведения – те (неважно, идет речь о «Сикстинской мадонне» или деревянном коромысле), которые дальше других ушли от естественного порядка вещей, но ушли, словно бы полностью подчиняясь этому самому порядку – сами собой, стихийно, без всякого участия творческой воли, – так, словно выбранный путь – единственно возможный.
Обвинение в лицемерии отводится только следующим соображением: сам художник твердо, истово верит в то, что никакого другого пути действительно не существует, что он возвращается к естественному порядку, а не удаляется от него; восстанавливает его истинность и именно от этого получает величайшее удовлетворение.
…Особенность большого искусства и состоит в том, что художник берет на себя полную ответственность за передачу истины так, как он ее воспринимает.
Дж. Нельсон. Проблемы дизайна
На Севере
24.07.1984. Из Вологды мы с Саней Подъяпольским выехали автобусом на Сокол. Это скучный городишко, бывший центр Озерлага, вспухший на переработке добываемой зеками древесины. Пароходик до Шеры отвалил в 13.00, мы расположились на корме. Солнце то припекало, ненадолго выглянув из плотных облаков, то опять скрывалось, и тогда становилось прохладно. Проплыли мимо целлюлозно-бумажного комбината с двумя дымящими трубами; из третьей трубы, торчавшей горизонтально, сливалась в реку какая-то густая жижа, далеко разгоняя по воде грязно-желтую пену. Проплыли мимо целой флотилии катеров с одной и той же надписью «Лесосплавщик» на борту, мимо огромных штабелей бревен. Потянулись по обеим сторонам низкие берега извилистой и неширокой здесь Сухоны. С юга медленно наползала и все никак не могла наползти грозовая хмарь. Обогнали буксир, тянущий против течения три большие баржи. Время от времени притыкались носом к берегу, бросали сходни. Пассажиры менялись. Но как долго ни плыли, а две дымящие трубы комбината все не скрывались из виду, словно и не отдалялись: возникали то с правого борта, то с левого…
Вот и Шера. Бревенчатый шлюз, за которым угадывается ширь Кубенского озера, опять штабеля бревен. Кран своими клешнями небрежно захватывает десяток бревен и, повернувшись, сбрасывает их в воду. Прежде чем сойти на берег, мы расспросили о дороге до Архангельского. Нам посоветовали вернуться в Рязанку и оттуда выходить на дорогу. Пустились в обратный рейс. Разминулись с давешним буксиром, обогнали другой, за которым растянулась длиннющая связка плотов, охваченная цепочкой просверленных в торцах бревен.
В Рязанке сошли, пособив стоявшему на носу мужику развернуть и бросить подведомственный ему абордажный трап. Выбрались из деревни, долго шли овсяным полем, потом по дороге. В Архангельском решили сперва перекусить. Купили в магазине хлеба, бутылку сухого вина и банку венгерского салата. Пошел дождь. Мы закусывали, укрывшись под колокольней. Салат оказался слишком острым, от него горело во рту. Мы смогли съесть только верхний слой маринованных листочков, доставая их пальцами, остальное пришлось выбросить. Потом я фотографировал церковь, Саня делал записи. Чтобы снять общий план, я ушел далеко в поле, к стогам, промочил ноги. Когда фотографировал с крыльца магазина, неподалеку остановился колесный трактор, грохоча незаглушенным двигателем. Двое парней, в сапогах и спецовках, подошли. Они попросили меня сделать им карточку на память. Пока я разговаривал с ними, подвернулся еще один – низенький, вдребезги пьяный мужичок. Он стоял сбоку – молча, упорно – и то и дело валился на меня; мне приходилось его придерживать. Трезвых здесь, казалось, вообще не было. Казалось, что одна и та же смутная, неприглядная фигура возникала то поблизости, то вдали, в перспективе сельской улицы, судорожно дергалась на неверных ногах, оступалась в лужи, цеплялась за заборы и настойчиво, с мистической целеустремленностью, куда-то продвигалась.
Парней я сфотографировал и записал адрес. В благодарность Коля и Сергей помогли мне взобраться на верхний этаж церкви по доскам, приставленным к пролому в своде. С гордостью они показали мне сохранившуюся после третьегодичного пожара настенную живопись; здесь я тоже сделал несколько снимков.
Потом я сфотографировал здание каменных лавок, резной крылечный столбик, деревянный двухэтажный дом с арочными перемычками наружных оконных откосов, крупную каменную часовню на бывшем кладбище, превращенную в сельский клуб. Время подходило к семи, пора было закругляться. Мы вышли на дорогу и, не теряя времени, зашагали в сторону Сокола. Изредка нас обгоняли машины, но на наше голосование не останавливались. Километров через пять нас подобрал «уазик». Водитель высадил нас на окраине Сокола, у железнодорожного переезда. Городским автобусом мы добрались до автостанции, и тут оказалось, что рейсов до Вологды в этот вечер уже не будет. И вообще никаких не будет. Автостанция закончила свою работу. Нам посоветовали выбираться на южную окраину города, на архангельское шоссе. Опять мы ждали автобуса, ехали до конечной остановки, опять долго шли, минуя пригородные деревни, и, выйдя наконец на шоссе, голосовали попутные машины. Потом ехали в кабине старенькой «Колхиды» с прицепом. Непривычное ощущение от езды в машинах этого типа: как будто собственной грудью рассекаешь воздух перед машиной, дорога убегает непосредственно под ноги. Так должна была чувствовать себя резная фигура под бушпритом старинного парусника. Шофер правил молча. Мне нравится то выражение – сосредоточенное и вместе с тем отстраненное, – с каким хороший шофер смотрит на дорогу перед собой. Вот когда проявляется все лучшее в человеке!
26.07.1984. Вчера выехали в село Устье. Дорога заняла около трех часов. По лавам у Высоковской запани переехали на правый берег Кубены. В Устье моросил дождь. Мы спустились к реке. С катера, готового отвалить от берега, спрыгнул парень, подошел к нам. Оказалось – знакомец Подъяпольского, тоже Саша. С ним и с его женой Валей Подъяпольский познакомился несколько лет назад, когда, работая в мастерской Гнедовского, выявлял здесь «деревяшки».
Расставшись с Сашей, мы пообедали в столовой, потом снимали. Четыре церкви, застройка. Солнце выглянуло, стало жарко. Я присел на крылечке перемотать пленку, смотрю: Подъяпольский с какой-то девушкой разговаривает. Это и была Валя, Сашина жена. Когда мы уже взяли билет на последний автобус и дожидались посадки, она разыскала нас на станции и предложила переночевать у них. Она сказала, что свозит нас на моторке в Спасо-Каменный монастырь. Подъяпольский вопросительно посмотрел на меня, я пожал плечами. Валя повела нас к себе домой. Саша уже вернулся с работы. Он решительно отказался отпустить жену на моторке. Произошло забавное препирательство. «Чего ты боишься? – кричала Валя. – Что я, одна не ходила? Да я озеро лучше тебя знаю». Саша сам взялся нас везти. Мы напились чаю и отправились. В сарае захватили мотор и бачок с бензином, Подъяпольский забежал в магазин, купил две бутылки водки на вечер. Мы сели в лодку, оттолкнулись, мотор заработал. Между прочим, я заметил, что лодки здесь не привязывают – просто вытаскивают на берег. «А зачем привязывать? – удивился Саша моему вопросу. – Кто возьмет? У каждого своя лодка, свой мотор. Бензин – другое дело, бензин воруют…»
Саша правил, мы с Подъяпольским сидели на передней банке. Приподнявшись, я сделал несколько снимков левого берега. Лодка шла прямо на садящееся солнце, которое опять скрылось в тучу и выбрасывало оттуда снопы расходящихся лучей. Мимо тянулись заросшие тальником плоские островки. Часто попадались топляки, об один из них мы сильно ударились днищем. На косо выглядывающих из воды бревнах сидели чайки, словно предупреждая об опасности. Из лабиринта протоков мы вышли в озеро и взяли курс прямо на крошечный Каменный остров с торчащей из него черточкой колокольни. Снопы солнечных лучей осеняли его.
Вечером – застолье. Ели вареную картошку, пили водку, болтали. Валя похожа на Джоконду, высокая, гибкая, великолепно сложенная. Откуда в этой деревенской девочке ее ум, такт, свобода, светскость? Саша, напротив, угловат, косноязычен, но в своей стихии, по всему видно, лихой парень. Вся жизнь (как и у предков) связана с рекой, с озером – жизнь на воде: мели, топляки, коварство течений и ветров, свирепые штормы, которые разыгрываются в одну минуту… Смерть всегда рядом, и о столкновениях с нею вспоминают с усмешкой.
Нам с Подъяпольским постелили на диване. Рано утром мы отправились на автостанцию. Валя пошла проводить нас, а Саша еще раньше ушел на работу, не попрощавшись. Пассажиров на первый рейс оказалось слишком много, билеты нам продали только до Сокола – стоячие. Автобус тронулся, Валя помахала нам рукой. Держась за поручень, я смотрел в окно. Утро было туманное, солнце виднелось желтым пятнышком. За Кубеной начались сосны. В сквозном частоколе соснового бора то и дело возникали диагонали полуупавших стволов. В Соколе билеты до Вологды не продавались. Подъяпольскому удалось купить билеты у водителя, и мы поехали дальше.
29.07.1984. Вечер и часть ночи накануне отъезда в Каргополь провели у Аллы. Поужинали пельменями, пили приготовленную мною (в память о Великих Булгарах) смесь из остатков лимонного ликера и водки. Потом Саня с Аллой удалились в ее комнату, а я в комнате ее родителей прилег на тахту, укрылся пледом. В три мы поднялись, взяли вещи и пешком двинулись на вокзал. Билеты до Няндомы удалось взять сразу, правда в разных вагонах. Утром я проснулся на верхней боковой полке в вагоне, набитом ребятней, возвращающейся с Азовского моря; в моем отделении полдюжины полуголых мальчишек, жульничая и вереща, шлепали по столу мятыми картами. В Няндоме я сразу же занял очередь в автобусную кассу, немного погодя подошли и Подъяпольский с Аллой. Мы взяли билеты до Каргополя и в ожидании автобуса позавтракали в вокзальном буфете. Потом ехали около двух с половиной часов. Каргополь с его огромными пятиглавыми соборами, знакомыми мне до сих пор лишь по фотографиям, эффектно возник на другом берегу Онеги. Переехали по деревянному мосту. Устроились в гостинице и отправились гулять по городу. Вечером я звонил в Москву, узнал, что вступительные экзамены Митя сдал, но о результатах пока не известно.
30.07.1984. С утра мы под моросящим дождем поднялись по деревянным тротуарам на горку к церкви Зосимы и Савватия (где музейные фонды), увиделись там с директором музея. Показывая нам старые планы города, он жаловался на архангельскую мастерскую, на местное начальство, на рабочих. Толку от него не будет: на все махнул рукой. Потом в исполкоме познакомились с начальником отдела культуры Марковым. Этот – совсем другое дело: общительный медведь, темпераментный, артистичный, явно не умещающийся в рамках своей должности.
– Уйду отсюда к черту! – кокетничает он. – Лучше буду историю в школе преподавать. Вот найду себе замену и уйду.
Рассказы, прибаутки так и сыпятся из него.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?