Электронная библиотека » Симона Вейль » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 12:40


Автор книги: Симона Вейль


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Так насилие сокрушает тех, кого оно касается. В конечном счете оно являет себя внешней силой по отношению к тем, кто его производит, в такой же мере, как к тем, кто его терпит. Отсюда рождается идея рока, под властью которого палачи и жертвы одинаково невинны, победители и побежденные – братья по общей беде. Побежденный есть причина несчастья для победителя, равно как победитель – для побежденного.

 
Сын у него лишь один, краткожизненный; даже и нынче
Старости я не покою его. Далеко от отчизны
Здесь я сижу, и тебя и твоих сыновей огорчая.46
 

Сдержанность в применении силы – единственное, что дало бы нам разорвать эту цепь, – требует добродетели большей, нежели человеческая, столь же редкой, как неизменное сохранение достоинства в слабости. Впрочем, простая сдержанность не всегда предохраняет от опасности; ибо престиж, который создает сила, на три четверти и в первую очередь состоит из гордого безразличия сильного к слабым, безразличия, наподобие заразной болезни передающегося тем, кто является его объектом. При этом к превышению меры побуждает обычно не политическая идея. Почти непреодолимым является сам соблазн превышения. Трезвые слова порой звучат в «Илиаде»; слова Терсита, например, весьма разумны. Или слова разгневанного Ахилла:

 
С жизнью, по мне, не сравнится ничто, – ни богатства, какими
Троя, по слухам, владела, – прекрасно отстроенный город, —
………………………………………………………………
Можно, что хочешь, добыть, – и коров, и овец густорунных,
Можно купить золотые треноги, коней златогривых, —
Жизнь же назад получить невозможно; ее не добудешь…47
 

Однако трезвые слова падают в пустоту. Если их выскажет низший, его накажут, и он замолчит; если вождь – то у него слова расходятся с делом. И каждый раз к его услугам найдется божество, которое посоветует поступить безрассудно. Наконец, сама мысль, что можно было бы стремиться избежать этого занятия, доставшегося в удел от судьбы, то есть убивать и быть убитыми, – эта мысль выпадает из сознания героев,

 
…которым уж с детства
Жизнь проводить предназначил Кронион до старости самой
В войнах тяжелых, пока без остатка мы все не погибнем.48
 

Эти воители так же, как много-много веков спустя солдаты в Кранне49, ощущали себя «поголовно приговоренными».


Они оказались в таком положении, попавшись в очень простую ловушку. Они идут к полю битвы с легким сердцем, как бывает всегда, когда с тобой твоя сила, а против тебя – пока никого. Идут с оружием в руках, врага не видно. Мы всегда гораздо сильнее врага, которого еще не видим, если только душа не подавлена заранее его грозной славой. То, что не перед нашими глазами, – еще не налагает на нас ига неотвратимости. Те, кто только идет на войну, пока не видят перед собой ничего неотвратимого и поэтому идут как на игру, как на отдых от повседневной рутины.

 
Где похвальбы, что от вас я когда-то на Лемносе слышал, —
Как заявляли вы гордо, что нет нас на свете храбрее!
Мясо быков пряморогих в обилии там поедая,
Чаши до дна выпивая, вином до краев налитые,
На сто, на двести троян, говорили вы, каждый из наших
Выступит смело на бой. А теперь одного мы не стоим
Гектора!..50
 

Война не сразу перестает казаться игрой, даже когда ее уже вкусишь. Необходимость, свойственная войне, ужасна и полностью отличается от той, что связана с мирными трудами; душа подчиняется ей только тогда, когда уже не в силах вырваться из ее рук. А пока она еще вырывается, проходят дни, не заполненные необходимостью, дни в игре, в мечтах, в мальчишестве, в отрыве от реальности. Опасность все еще выглядит чем-то абстрактным; мы разбиваем жизни, словно ребенок ломает игрушки, и их не жаль; героизм остается театральной позой и приправлен бахвальством. А если еще прилив жизненной энергии на какое-то время умножает в нас силу действовать, то мы уж мним себя неотразимыми в доблести благодаря некой божественной помощи, которая, конечно, оградит нас от поражения и смерти. Война еще кажется нам легка, и мы любим ее подлой любовью.

Но это состояние у большинства длится недолго. Приходит день, когда или страх, или поражение, или смерть любимых друзей преклоняет душу бойца перед необходимостью. Тогда война перестает быть игрой и мечтой; тогда наконец понимаешь, что она идет реально. Это суровая реальность, бесконечно более суровая, чем может вынести душа; она заключает в себе смерть. С тех пор как человек почувствовал, что его смерть возможна в самом деле, он не в силах постоянно носить внутри мысль о ней, – он вытерпит разве что короткие вспышки этой мысли. Понятно, что всем людям суждено умереть; однако солдат среди битв может дожить и до старости. Но для тех, чьи души впряжены в ярмо войны, отношение между смертью и будущим является иным, чем для остальных людей. Для остальных смерть – это граница, пролегающая где-то впереди, в будущем. Для тех, кто воюет, смерть – само будущее, определенное им их ремеслом. Но иметь смерть в качестве будущего противно человеческой природе. С момента, как события войны дают ощутить возможность смерти, которая заполняет каждую минуту, – ведь ты можешь погибнуть в каждый следующий миг, – мысль становится неспособной перейти от одного дня к другому иначе, как через образы смерти. Такое напряжение разум может выдерживать лишь недолго; но каждый новый рассвет приносит одну и ту же необходимость; дни складываются в годы. День за днем душа претерпевает насилие. И каждый день ей приходится отсекать свои устремления, потому что ее мысль более не может двигаться во времени, не проходя через смерть. Так война уничтожает всякую идею цели, включая и цели самой войны. Уничтожается сама мысль о том, чтобы положить войне конец. Человек не может постигнуть, как возможно столь болезненное состояние души, пока оно его не касается; когда же попадает в него, ему кажется непостижимым, как оно может кончиться. И он не делает ничего, чтобы приблизить этот конец. При виде вооруженного врага руки сами тянутся к оружию. Разум, казалось бы, должен неустанно искать способ избавиться от этого; но он потерял всякую способность сделать что-то для своего избавления. Весь без остатка он занят тем, что продолжает себя насиловать. У людей всегда, идет ли речь о рабстве или о войне, нестерпимые несчастья продлеваются за счет собственной инерции и, таким образом, со стороны кажутся посильными. И они тянутся и тянутся, забирая ресурсы, необходимые душе, чтобы от них освободиться.

Однако душа, порабощенная войной, взывает к освобождению; но даже и оно представляется ей в форме трагической, крайней – в форме разрушения. Сдержанный и трезвый выход способен обнажить перед нашей мыслью несчастье столь тяжкое, что его не под силу вынести даже как воспоминание. Ужас, боль, изнурение, массовые убийства, погибшие товарищи – человек не верит, что все это когда-нибудь перестанет грызть его душу; разве что новое опьянение силой придет и затопит пережитое? Мысль о том, что безмерные усилия были затрачены впустую, болезненна.

 
Да неужели и впрямь вы отсюда домой побежите,
Все побросавшись стремглав в корабли многовеслые ваши,
На похвальбу и Приаму, и прочим троянцам оставив
В городе этом Елену аргивскую, ради которой
Столько ахейцев погибло далеко от родины милой?51
 
 
Значит, осаду снимаешь ты с широкоуличной Трои,
Из-за которой так много мы всяческих бед претерпели?52
 

Что такое Елена для Одиссея? И что для него сама Троя и все ее богатства, которые не возместят ему гибели Итаки? Троя и Елена важны для греков лишь как то, ради чего пролито столько крови и слез. Душа, которую вражда заставила убить в себе вложенное самой природой, не верит, что может излечиться иначе, как только уничтожив врага. В то же время смерть любимых друзей возбуждает в ней темное соревнование в смерти.

 
Рад умереть я сейчас же, когда от опасности смертной
Друга не мог защитить я! Далеко от родины милой
Пал он, – и в этой беде я на помощь ему не явился!
В милую землю родную обратно уж я не вернуся…
………………………………………………….
Против губителя мне дорогой головы выхожу я, —
Гектора! Смерть же без страха приму я, как только ее мне
Зевс пожелает послать и другие бессмертные боги.53
 

Одно и то же отчаяние толкает и гибнуть, и убивать:

 
Знаю я сам хорошо, что судьбой суждено мне погибнуть
Здесь, далеко от отца и от матери. Но не сойду я
С боя, доколе войны не вкусят троянцы досыта!54
 

Человек, в ком живет эта удвоенная потребность смерти, принадлежит, если его ничто не изменит, уже к иному роду, не к роду живых.

Какой отклик найдет в этом сердце робкая надежда на жизнь, когда побежденный умоляет, чтобы ему позволили увидеть свет завтрашнего дня? Уже то, что один вооружен, а другой лишен оружия, лишает почти всякого значения и жизнь просящего. Кто вытравил из своей души мысль, как сладок этот свет, – разве уважит он эту мысль в смиренной и тщетной мольбе другого?

 
Ноги твои обнимаю, почти молящего, сжалься!
Я, о питомец богов, – молящий, достойный почтенья:
Дара Деметры вкусил у тебя я у первого в доме
В день тот, когда захватил ты меня в нашем саде цветущем.
После на Лемнос священный ты продал меня, оторвавши
И от отца, и от близких. Я сотней быков откупился.
Нынче за цену тройную купил бы себе я свободу.
Зорь лишь двенадцать минуло, как я в Илион воротился,
После стольких страданий. Теперь же опять в твои руки
Злой привел меня рок. Ненавистен, как видно, я Зевсу,
Раз он опять меня отдал тебе. Родила кратковечным
Мать Лаофоя меня…55
 

И какой же ответ получает эта жалкая надежда?

 
Милый, умри же и ты! С чего тебе так огорчаться?
Жизни лишился Патрокл, – а ведь был тебя много он лучше!
Разве не видишь, как сам я и ростом велик, и прекрасен?
Знатного сын я отца, родился от бессмертной богини, —
Смерть однако с могучей судьбой и меня поджидают.
Утро настанет, иль вечер, иль полдень, – и в битве кровавой
Душу исторгнет и мне какой-нибудь воин троянский…56
 

Почтить жизнь другого, когда ты должен в самом себе обрубить всякую привязанность к жизни, – сделав такое усилие благородства, ты можешь разорвать себе сердце. Не приходится предполагать, что хоть кто-то из героев Гомера способен на такое усилие. За исключением, быть может, единственного, того, кто в некотором смысле находится в центре поэмы – Патрокла:

 
Вспомните, как был приветлив несчастный Патрокл,
и как с каждым
Ласковым быть он умел, с кем встречаться ему приходилось
В дни своей жизни.57
 

По «Илиаде», он не совершил ничего жестокого или свирепого. Но за все тысячелетия истории многих ли мы знаем людей, давших примеры такого божественного великодушия? Хорошо, если назовем двух или трех58. Лишенный этого великодушия, солдат-победитель подобен стихийному бедствию. Одержимый войной, он так же, как и раб, хотя и совсем другим образом, стал вещью, и слова бессильны перед ним, как перед бездушной материей. И один и другой, вступив в контакт с силой, претерпели ее неотвратимое воздействие: кого она коснется, тех делает немыми или глухими.


Такова природа силы. Ее власть переделывать людей в вещи – двояка и обращена в обе стороны: по-разному, но в равной степени она мертвит души тех, кто ее испытывает на себе, и тех, кто ею обладает. Это свойство достигает предела в вооруженной борьбе, начиная с момента, когда она только начинает склоняться к исходу. Судьбы сражений решаются не среди тех, кто рассчитывает, планирует, принимает решения, выполняет команды, но среди тех, которые потеряли все эти способности, изменились и впали в состояние бездушной материи, в саму пассивность, или же, напротив, в состояние безраздельного порыва слепой стихии. Вот он, конечный секрет войны. «Илиада» выражает его сравнениями: воины уподобляются то пожару, потопу, вихрю, диким зверям, любому другому слепому бедствию, то, напротив, боязливым животным, деревьям, воде, песку – всему, что течет, подчиняясь давлению внешних сил. Греки и троянцы изо дня в день, а порой от часа к часу, претерпевают изменения в ту и в другую сторону:

 
Он же, как гибельный лев, на коров нападая, которых
На луговой низине широкой пасется без счета
При пастухе неумелом…
…………………………………………………….
Лев, в середину прыгнув, пожирать начинает корову,
Все остальные же прочь разбегаются. Так же ахейцы
Все пред Зевсом отцом и пред Гектором в страхе бежали.59
 
 
Так же, как хищный огонь на несрубленный лес нападает,
Вихрь его всюду разносит, и падает вместе с корнями
Частый кустарник вокруг под напором огня беспощадным,
Падали головы так под рукою могучей Атрида
В бег обращенных троянцев.60
 

Искусство войны и есть не что иное, как искусство вызывать такие изменения. Не только материальные средства и боевые приемы, но даже смерть, которую причиняют противнику, – всё служит лишь этой цели; настоящим объектом являются сами души сражающихся. Но эти перемены всегда заключают в себе тайну, которую творят боги, ибо это они влияют на воображение людей. В чем бы оно ни состояло, это двоякое свойство умерщвлять души, – оно является важнейшим для силы; душа, испытавшая контакт с силой, может избежать этого воздействия разве что чудом. Но такие чудеса случаются редко и длятся недолго.


Легкомыслие тех, кто без стеснения распоряжаются людьми и вещами, которые, как им кажется, зависят от их милости, отчаяние, делающее солдата разрушителем, беспредельная униженность раба и побежденного, резня – все это создает однообразную картину ужаса. Сила – единственный ее герой. Эта картина вышла бы монотонно-мрачной, если бы не рассыпанные по ней тут и там светлые моменты – краткие, но божественные, – когда люди ведут себя как имеющие живую душу. Душу, которая пробуждается ненадолго, чтобы почти сразу быть вновь подавленной тиранией силы, пробуждается чистой и целомудренной, и тогда нет никакого ощущения двусмысленности, лукавства, тревоги, но остаются лишь мужество и любовь. Порой человек обретает свою душу, раскрываясь перед самим собой, как Гектор у стен Трои, когда без помощи богов и людей, в полном одиночестве, он готовится встретить судьбу.

Другие моменты, когда люди обретают свою душу, – это когда они любят. Почти ни одна чистая форма любви между людьми не обойдена молчанием в «Илиаде».

Завет гостеприимства, сохраняемый в поколениях, преодолевает ослепление борьбы:

 
Буду тебе я отныне средь Аргоса друг и хозяин,
Ты же – в Ликии мне будешь, когда побывать там придется.
С копьями ж нашими будем с тобой и в толпе расходиться…61
 

Любовь сына к родителям, отца или матери к сыну изображается многократно – в манере краткой, но трогательной:

 
Сыну в ответ, заливаясь слезами, сказала Фетида:
«Близок же, сын мой, твой смертный конец,
если так говоришь ты!..»62
 

Так же и любовь сестры к братьям:

 
Видела братьев троих, рожденных мне матерью общей,
Милых сердцу…63
 

Супружеская любовь перед лицом несчастья отличается в «Илиаде» чистотой удивительной. Муж, говоря об унижениях рабства, которые ожидают его любимую жену, пропускает молчанием то, что могло бы преждевременно омрачить их взаимную нежность. Что может быть проще слов, обращенных супругой к тому, кто идет на смерть:

 
…если тебя потеряю,
Лучше мне в землю сойти. Никакой уж мне больше не будет
Радости в жизни, когда тебя гибель постигнет…»64
 

Не менее трогательными словами она взывает к умершему супругу:

 
Молод из жизни ушел ты, мой муж дорогой, и вдовою
В доме меня покидаешь. И мал еще сын наш младенец,
Нами, злосчастными, на свет рожденный, тобою и мною.
Юности он не достигнет, я думаю…
………………………………………………………
Не протянул ты руки мне своей со смертельного ложа,
Слова заветного мне не сказал, о котором бы вечно
Я вспоминала и ночью, и днем, обливаясь слезами!65
 

Прекраснейшая дружба – дружба между боевыми друзьями – составляет тему последних песен поэмы:

 
…Но Пелид быстроногий
Плакал, о друге своем вспоминая. Не брал его вовсе
Всех покоряющий сон. На своей он метался постели…66
 

Но самое чистое торжество любви, высшая милость войны, – это дружба, которая входит в сердца смертельных врагов. Она угашает жажду мести за убитого сына, за убитого друга, она – еще большее чудо! – упраздняет расстояние между благодетелем и тем, кто умоляет о милости, между победителем и побежденным:

 
После того как питьем и едой утолили желанье,
Долго Приам Дарданид удивлялся царю Ахиллесу,
Как он велик и прекрасен; богам он казался подобным.
Царь Ахиллес удивлялся равно Дарданиду Приаму,
Глядя на образ его благородный и слушая речи.
Оба они наслаждались, один на другого взирая…67
 

Эти моменты милости редки в «Илиаде», но их достаточно, чтобы дать нам почувствовать с величайшим сожалением тό доброе в человеке, что губит и еще будет губить насилие.

Однако это нагромождение жестокостей еще не поражало бы нас, если бы не тот привкус, который чувствуется повсюду, хотя передается подчас одним-единственным словом, подчас даже перебоем ритма, анжамбеманом. Вот чем уникальна «Илиада» – этой горечью, происходящей от нежности, которая простирается на всех людей, подобно солнечному свету. Ее тон не перестает отдавать горечью, но при этом никогда не опускается до жалобы. Справедливость и любовь, которым, кажется, нет места на этой картине неописуемых, неправедных насилий, – они, однако, омывают ее своим светом, ощутимым только в акцентах. Ничто из поистине ценного – обречено оно гибели или нет – поэт не презирает; слабость любого человека он показывает откровенно, но без пренебрежения, ни одного не изображая стоящим выше или ниже общего человеческого удела; все разрушаемое он описывает с сожалением. Победители и побежденные одинаково близки поэту и слушателю, все воспринимаются в равной степени как свои. Если и есть какое-то различие, то, пожалуй, несчастье врагов прочувствовано даже с большей скорбью.

 
Так он на землю свалился и сном успокоился медным.
Бедный погиб, горожан защищая, вдали от законной
Верной жены…68
 

С какой жалостью поэт напоминает участь юноши, проданного Ахиллом на Лемнос:

 
Вместе с друзьями одиннадцать дней веселился он духом,
Лемнос покинув; в двенадцатый день божество его снова
Бросило в руки Пелида, который в аидово царство
Должен его был отправить, хоть так умирать не хотел он!69
 

А вот доля Эвфорба, который успел увидеть лишь один день войны:

 
Кровью смочилися кудри, подобные девам Харитам…70
 

Когда оплакивают Гектора, защитника и почтенных супруг, и детей несмышленых71, этих слов достаточно, чтобы представить целомудрие, оскверненное грубой силой, и детей, отданных мечу. Источник у ворот Трои становится предметом мучительной жалости, когда описывается, как на бегу его пересекает Гектор, пытаясь спасти свою обреченную жизнь:

 
Близко от них – водоемы, большие, прекрасные видом,
Гладким обложены камнем. Одежды блестящие мыли
Жены троянские там и прекрасные дочери прежде, —
В мирное время, когда не пришли еще к Трое ахейцы.
Мимо промчались – один убегая, другой нагоняя…72
 

Над всей «Илиадой» распростерта тень самого большого народного несчастья – разрушения города. Даже если бы поэт родился в Трое, он и тогда не смог бы показать это несчастье в более душераздирающем облике. Но тем же тоном он будет говорить и об ахейцах, погибающих вдали от родины.

Краткие напоминания о мирной жизни причиняют боль: настолько спокойной и наполненной предстает эта другая жизнь – жизнь живых:

 
С самого утра все время, как день разрастался священный
Тучами копья и стрелы летали, и падали люди.
В час же, как муж-лесоруб начинает обед свой готовить,
В горной усевшись лощине, когда он уж руки насытил,
Лес срубая высокий, и в дух низошло пресыщенье,
Сердце ж ему охватило желание сладостной пищи, —
Силою доблести в час тот прорвали данайцы фаланги…73
 

Всё, чего нет на войне, всё, что война разоряет, чему война угрожает, в «Илиаде» овеяно поэзией; но – не собственные дела войны. Переход между жизнью и смертью не прикрыт никакими умолчаниями:

 
Под мозгом внизу пробежала блестящая пика,
Белые кости врага своим острием расколола,
Выбила зубы ему. Глаза переполнились кровью
Оба. Она изо рта, из ноздрей у него побежала.
Черное облако смерти покрыло его отовсюду.74
 

Хладнокровная жестокость дел войны ничем не замаскирована, ибо поэт не превозносит, не презирает и не ненавидит никого – ни победителей, ни побежденных. Колеблющийся исход битвы почти всегда решают судьба и боги. В границах, проведенных судьбой, боги полновластно распределяют победы и поражения. Это они каждый раз толкают на безрассудство или предательство, из-за чего мир каждый раз оказывается невозможен. Это их дело – война, и движут ее их капризы и козни. Что же до самих воинов, то сравнения, изображающие победителей и побежденных – с животными или бездушными предметами, – не вызывают ни восхищения, ни презрения, но только жалость о людях, что они могут так исказиться.

Необыкновенная беспристрастность, вдохновляющая «Илиаду», имеет, возможно, и другие примеры, неизвестные нам, но не имела подражателей. Трудно поверить, что поэт не троянец, а грек. Кажется, тон поэмы несет прямое свидетельство происхождения ее наиболее древних частей: может быть, и история не даст нам большей ясности. Если верить Фукидиду, что восемьдесят лет спустя после разорения Трои ахейцы сами подверглись завоеванию, возникает вопрос, не являются ли эти песни, где железо упоминается лишь изредка75, песнями побежденных, части которых, возможно, пришлось покинуть родные места. Принужденные жить и умереть «далеко от родины милой»76, подобно тем грекам, что пали под Троей, подобно троянцам, потерявшие свои города, они узнавали себя как в образах победителей – своих отцов, – так и в образах побежденных, чье горе напоминало их собственное. Спустя годы правда той войны могла раскрыться перед ними гораздо полнее, не прикрытая опьяняющей гордыней или унижением врага. Представив себя одновременно и победителями, и побежденными, они теперь могли понять то, чего ни победители, ни побежденные не знали, ибо те и другие были ослеплены. Это, впрочем, не более чем догадки; о временах столь отдаленных можно только гадать.

Как бы то ни было, эта поэма – настоящее чудо. Ее горечь порождается единственной законной причиной горечи – подвластностью человеческой души силе, то есть в конечном счете материи. Эта подвластность для всех смертных одинакова, хотя души переносят ее по-разному, сообразно степени их добродетели. Никто в «Илиаде» не избавлен от этого закона, как никто не избавлен от него на всей земле. Никого из тех, кто подвергается его действию, поэт не считает по этой причине достойными презрения. На всё, что как внутри души человека, так и в человеческих отношениях стремится к освобождению от тирании силы, он взирает с любовью, но с любовью соболезнующей, ибо над всем этим нависает опасность разрушения. Вот каким духом проникнут единственный настоящий эпос, которым обладает Запад. «Одиссея» кажется только превосходным подражанием – отчасти «Илиаде», отчасти восточным поэмам; «Энеида» – имитация, которую, при всем блеске, портят холодность, риторика и дурной вкус. Средневековые героические песни не достигают подлинного величия, ибо в них отсутствует чувство равенства: в «Песни о Роланде» смерть врага переживается автором и читателем совсем не так, как смерть Роланда.

Аттическая трагедия – во всяком случае, трагедия Эсхила и Софокла – вот подлинное продолжение эпопеи Гомера. Идея справедливости ее освещает, не вторгаясь в нее; сила, являясь в своей холодной жестокости, всегда сопровождается здесь своими губительными действиями, от которых не убежать ни тому, кто применяет силу, ни тому, кто от нее страдает. Унижение души при этом не прикрыто, не окутано простой жалостью, но и не выставляется на позор. Нередко даже того, кто ранен унижением в несчастье, трагедия показывает достойным восхищения. Как впервые греческий гений проявился в «Илиаде», так в последний раз он чудесно выразил себя в Евангелии. Дух Греции заявляет здесь о себе не только тем, что предписано искать, вместо всего остального блага, «царства и правды Отца нашего Небесного»77, но также и тем, как представлена здесь человеческая слабость, причем в существе божественном, которое в то же время является человеком. Повествования о Страстях показывают, как божественный разум, соединенный с плотью, сокрушается в несчастье, трепещет перед страданием и смертью, как, находясь на дне отчаяния, чувствует себя отлученным от людей и от Бога. Понимание человеческой слабости дает Страстям эту простоту, которая является отличительной чертой греческого гения, составляя главную ценность аттической трагедии и «Илиады». Есть там слова, звучащие странной близостью к словам эпопеи; и троянский юноша, отправленный в Аид, «хоть так умирать не хотел он», сразу приходит на память, когда Христос говорит Петру: «Другой тебя препояшет и поведет, куда не хочешь»78. Эта простота неотделима от мысли, которой одушевлено Евангелие; ибо понимание человеческой слабости есть условие справедливости и любви. Кто не познал, сколь крепко повороты судьбы и необходимость держат во власти любую человеческую душу, тот не сможет смотреть как на подобных себе и любить, как самого себя, людей, которых случайные обстоятельства отделили от него пропастью. Разнообразие мотивов, которым подчиняется человеческое поведение, создает иллюзию, что существуют разные породы людей, которым не дано сообщаться между собой. Любить и быть справедливым может только тот, кто познал на себе власть силы – и научился не угождать ей.

Наблюдая отношения между человеческой душой и судьбой, в ходе которых каждая душа выстраивает собственную участь, – и то, что необходимость неумолимо переделывает в любой душе, какова бы она ни была, игрою изменчивой судьбы; и то, что добродетель и благодать в ней могут сохранить неповрежденным – наблюдая всё это, легко и соблазнительно ошибиться. Высокомерие, унижение, презрение, ненависть, безразличие, желание забыть или отговориться незнанием – все способствует такому соблазну. В частности, крайне редко люди могут верно представить меру чужого несчастья. А приглаживая его, они почти всегда притворяются, будто сами верят в то, что потери есть врожденное призвание этих несчастных, или в то, что на душе, перенесшей несчастье, не останутся навсегда его характерные, исключительные отметины. Греки весьма часто обладали такой силой души, которая позволяла им не обманывать себя. За это они были вознаграждены: ибо и во всем остальном они умели достигнуть высшей ясности, чистоты и простоты. Но дух, перешедший от «Илиады» к Евангелию через мыслителей и трагических поэтов, не вышел за границы греческой цивилизации; а после того, как он был подавлен в самой Греции, остались только отблески.

Зато римляне и евреи считали себя свободными от общей человеческой слабости: первые – как нация, которую сама судьба избрала господствовать над миром, а вторые – по милости их Бога и по мере их послушания перед Ним. Римляне презирали иные народы, побежденных, данников, рабов: и вот они не создали ни эпопей, ни трагедий. Взамен трагедий у них были гладиаторские бои. Евреи смотрели на несчастье как на клеймо греха и, следовательно, как на законный повод для презрения. Они верили, что на побежденных ими врагов сам Бог «навел ужас»79 и обрек на искупление их нечестия, что делало жестокость по отношению к ним позволительной и даже необходимой. И ни в одном тексте Ветхого Завета не слышится нот, созвучных греческой эпопее, за исключением, может быть, некоторых мест поэмы об Иове. И в течение двадцати веков христианства, всякий раз, когда требовалось оправдать преступление, именно римлян и евреев восхваляли, приводили в пример, повторяли как в речах, так и в делах.

Но и дух Евангелия перешел к последующим поколениям христиан не в чистом виде. Уже с первых веков они стали считать знаком благодати, что мученики переносят страдания и смерть с радостью: как будто действие благодати в простых людях могло быть бόльшим, чем во Христе. Помнящие, что сам Бог, ставший человеком, не мог не трепетать от тоски, глядя в глаза своей участи, казалось бы, должны понимать, что встать по видимости выше человеческой немощи могут только люди, в чьих глазах суровость смерти затуманена иллюзией, упоением или фанатизмом. Не будучи прикрыт доспехом обмана, человек не может вытерпеть действие силы так, чтобы оно не пронзило его до самой души. Благодать способна воспрепятствовать тому, чтобы это воздействие извратило душу человека, но она не может предохранить его от раны. Слишком забыв об этом, христианская традиция крайне редко достигала той простоты, что звучит так пронзительно в каждой фразе повествования о Страстях. С другой стороны, утвердившееся обыкновение обращать в христианство принудительно уже не давало видеть воздействие силы на людские души тем, кто ее применял.

Несмотря на недолгую увлеченность, вызванную открытием греческих текстов в эпоху Возрождения, греческий гений за эти двадцать веков так и не был воскрешен. Что-то от него проглядывает у Вийона, Шекспира, Сервантеса, Мольера, однажды – у Расина. Немощь человека – правда, в том, что касается любви, – обнажена в «Школе жен»80 и «Федре»81: странный век, когда, в противоположность временам эпическим, эту немощь дозволялось показать разве что в любви, но действие на душу силы в войне, в политике полагалось по-прежнему окутывать туманом славы. Вероятно, можно прибавить и другие имена. Но никакое произведение народов Европы не станет вровень с первой известной поэмой, явившейся у одного из них. Может быть, они еще обретут заново эпический гений, когда научатся не верить более в убежища от человеческой участи, не восхищаться силой, не ненавидеть врага и не презирать несчастного. Но сомнительно, что это сбудется скоро.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации