Электронная библиотека » Симона Вейль » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 25 декабря 2023, 12:40


Автор книги: Симона Вейль


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Когда борьба идет вокруг четко определенной ставки, каждый способен, взвесив вместе ценность этой ставки и вероятные издержки борьбы, решить для себя, до какого предела она стоит приложения усилий; и, вообще говоря, в этом случае бывает нетрудно найти некий компромисс, который для каждой из соперничающих сторон будет выгоднее, чем сражение, пусть даже победоносное. Но когда борьба не имеет цели, уже нет и общей меры, уже нет весов, нет пропорции, нет возможности сравнения, и условия компромисса просто непредставимы. Важность сражения тогда измеряется только жертвами, которых оно требует. И поскольку, по этой самой причине, уже принесенные жертвы непрестанно взывают к жертвам новым, не было бы и никакого смысла перестать убивать и умирать, если бы, к счастью, человеческие силы не истощались, достигнув своего предела. Этот парадокс столь разителен, что не поддается анализу. И хотя всем так называемым образованным людям известен его самый чистый пример, есть что-то роковое в том, что мы читаем о нем – и не понимаем.

Некогда греки и троянцы в течение десяти лет истребляли друг друга ради Елены Прекрасной. Кроме разве что воина-дилетанта Париса, среди них не было никого, кто бы хоть сколько-то дорожил Еленой; все вместе, и те и другие, они, вероятно, одинаково сожалели о том, что она вообще родилась на белый свет. Личность Елены была настолько не пропорциональна этой гигантской битве, что в глазах всех являла собой не более чем символ истинной ставки; но саму эту истинную ставку никто не определял. Ее даже нельзя было определить, ибо ее не существовало. Ее нельзя было и измерить. Ее важность представляли только числом уже убитых и теми убийствами, которые еще предстояло совершить. Таким образом, эта важность превосходила всякий предел, поддающийся оценке. Гектор предчувствовал, что его город будет разрушен, его отец и братья – убиты, жена – уведена в рабство, худшее, чем смерть; Ахилл сознавал, что подвергает своего отца бедствиям и унижениям беззащитной старости; многие понимали, что настолько долгое их отсутствие приведет к разорению родных очагов. Но ни один не считал это слишком дорогой платой, ибо все они гнались за несуществующим – тем, что измерялось лишь ценой, которую следовало заплатить. Чтобы устыдить тех из греков, которые предлагали всему войску вернуться восвояси, Афине и Одиссею казалось достаточным аргументом напомнить о страданиях погибших соратников7. С расстояния трех тысячелетий мы обнаруживаем в их устах и в устах Пуанкаре8 одну и ту же аргументацию с целью заклеймить предлагающих мир без победителей и побежденных. В наши дни, чтобы объяснить это мрачное упорство в нагромождении бесполезных разрушений, массовое воображение подчас прибегает к предполагаемым интригам экономических групп. Но незачем искать корни этого так далеко. У греков времен Троянской войны не было ни синдикатов поставщиков меди, ни комитетов кузнецов-оружейников. Правда, в умах современников Гомера роль, которую отводим мы таинственным олигархам от экономики, принадлежала богам. Однако чтобы загнать людей в самые бессмысленные катастрофы, нет необходимости ни в богах, ни в секретных заговорах. Достаточно самой человеческой природы.

Для умеющего видеть самым тревожным симптомом наших дней является ирреальный характер большинства возникающих ныне конфликтов. У них еще меньше реальности, чем у конфликта между греками и троянцами. В центре Троянской войны стояла хотя бы женщина, к тому же обладавшая совершенной красотой. Для наших современников роль Елены играют слова, украшенные прописными буквами. Если мы выловим, желая раздавить, одно из таких слов, набухших кровью и слезами, то обнаружим, что оно лишено содержания. Слова, имеющие содержание и смысл, не смертоносны. Если подчас какое-то из них и замешивается в кровопролитие, это происходит скорее случайным, нежели фатальным, образом, и тогда обычно имеет место определенное действие, со своими границами и конкретными целями. Но когда придаются прописные буквы словам, лишенным значения, тогда, лишь только сложатся подходящие обстоятельства, люди проливают потоки крови, громоздят руины над руинами, повторяя эти слова и не в силах обрести ничего соответствующего им на деле. Им не может соответствовать абсолютно ничто из реального, ибо они ничего не значат. Успех тогда определяется исключительно через сокрушение групп людей, обозначаемых словами, враждебными первым; ибо характерная черта всех таких слов в том, что они живут лишь в виде антагонистических пар. Понятно, что не всегда эти слова лишены смысла сами по себе; иные из них могли бы его иметь, если бы кто-то потрудился дать им надлежащее определение. Но слово, получившее такое определение, теряет свою прописную букву, оно более не может ни послужить знаменем тебе самому, ни стать боевым кличем твоих врагов. Оно теперь – всего лишь отсылка, помогающая понять определенную реальность, либо конкретную цель, либо способ действия. Уяснять понятия, подрывать доверие к словам безнадежно пустым, определять использование других слов с помощью точного анализа – вот, сколь бы ни казалось странным, тот труд, который мог бы сохранять человеческие жизни.

К такому труду наша эпоха кажется почти вовсе неспособной. Наша цивилизация прикрывает своим блеском самый настоящий интеллектуальный упадок. Мы не оставляем суеверию в нашем уме какого-либо запасного места, подобного месту мифологии у греков, и суеверие берет реванш, захватывая, под прикрытием абстрактного словаря, всю область нашей мысли. Наша наука держит, как на складе, самые утонченные интеллектуальные механизмы для разрешения сложнейших проблем, но мы почти не в состоянии применять даже элементарные методы разумного мышления. Во всей области мысли мы, кажется, утратили первостепенно важные для интеллекта понятия: понятия предела, меры, степени, пропорции, взаимоотношения, отношения, условия, необходимой связи, связи между средствами и результатами. Желая заниматься делами человеческими, мы населили свою политическую вселенную исключительно мифами и чудовищами; здесь мы знаем только обобщения, только абсолюты. Примером чего является весь политический и социальный словарь. Нация, безопасность, капитализм, коммунизм, фашизм, порядок, авторитет, собственность, демократия – бери любое. Мы никогда не употребляем их в таких формулах, как: «демократия присутствует здесь в той мере, как…» или: «это капитализм настолько, насколько…» Использование фраз вроде «в той мере, как…» превосходит наши интеллектуальные силы. Любое из перечисленных слов кажется нам представляющим некую абсолютную, не зависящую от каких-либо условий реальность, или абсолютную цель, не зависящую от каких-либо способов действия, или же абсолютное зло; в то же время под каждое из этих слов мы подставляем – когда попеременно, а когда и одновременно – самые разные смыслы. Мы живем в среде реальностей изменчивых, многообразных, подчиненных переменному воздействию внешних необходимостей, которое преобразуется в функцию определенных условий и в определенные пределы. Но при этом мы действуем, боремся, жертвуем своими жизнями и жизнями других на основе абстракций – застылых, замкнутых, которые нельзя связать ни между собой, ни с конкретными вещами. Наша так называемая техническая эпоха умеет сражаться лишь с ветряными мельницами.


Достаточно просто оглядеться вокруг, чтобы увидеть примеры смертоносных нелепостей. Яркий пример – противоборство между державами. Зачастую полагают возможным объяснять их тем, что они якобы лишь скрывают капиталистические противоречия, при этом забывая очевиднейший факт, что паутина соперничества, осложняющих обстоятельств, борьбы, альянсов, покрывающая весь мир, отнюдь не совпадает с границами государств. Игра интересов может противопоставить друг другу две французские экономические группы и при этом объединить каждую из них с какой-то немецкой группой. К немецкой обрабатывающей промышленности могут враждебно относиться французские машиностроительные компании; но горнодобывающим компаниям почти все равно, где плавится железо Лотарингии – во Франции или в Германии, а виноделы, а парижские фабриканты одежды и обуви и другие – прямо заинтересованы в процветании немецкой промышленности. Эти простейшие истины делают невразумительным расхожее объяснение соперничества между странами. Если говорят, что под национализмом всегда скрываются капиталистические аппетиты, надо пояснять, чьи, собственно, аппетиты скрываются. Угольщиков? Черной металлургии? Машиностроителей? Производителей электроэнергии? Текстильщиков? Банкиров? Они не могут быть общими для всех, так как интересы не совпадают. И если в нашем поле зрения находится какая-то фракция капиталистической системы, следует еще и объяснить, по какой причине эта фракция оседлала государство. Верно, что политика государства в любой момент времени совпадает с интересами какого-либо капиталистического сектора; но отсюда выводится шаблонное объяснение, сама легковесность которого делает его приложимым к чему угодно. Но если капитал циркулирует между странами, тогда непонятно, почему капиталист должен больше искать покровительства от собственного государства, чем от какого-то из иностранных, или отчего ему труднее использовать рычаги давления и подкупа, находящиеся в его распоряжении, по отношению к иностранным политикам, чем к своим. Структура мировой экономики соответствует политической системе мира лишь настолько, насколько государства осуществляют свою власть в экономических делах; но и направление, в котором применяется эта власть, невозможно объяснить просто игрой экономических интересов. Исследуя содержание термина «национальный интерес», мы не можем сказать, что это интерес капиталистических предприятий. «Думают, что умирают за родину, – писал Анатоль Франс, – а умирают за промышленников»9. Да это было бы еще слишком хорошо. Умирают даже не за что-то настолько субстанциальное, настолько ощутимое, как какой-нибудь промышленник.

Национальный интерес невозможно определить ни через общий интерес крупных капиталистических промышленных, торговых или финансовых предприятий определенной страны – ибо этого общего интереса не существует, – ни через жизнь, свободу и благосостояние граждан, ибо этих граждан неустанно заклинают приносить благосостояние, свободу и жизнь в жертву национальному интересу. В конечном счете, рассматривая современную историю, мы вынуждены заключить: для каждого государства национальным интересом является его способность вести войну.

В 1911 году Франция чуть не ввязалась в войну за Марокко10; но почему Марокко было столь важно? Потому что Северной Африке предполагалось стать резервом пушечного мяса; и еще потому, что с военной точки зрения государство заинтересовано в том, чтобы сделать свою экономику сколь возможно более самостоятельной, обладая собственными сырьевыми ресурсами и рынками сбыта. Страна называет своим жизненным экономическим интересом не то, что позволяет ее гражданам жить, но то, что позволяет ей воевать; нефть гораздо лучше подходит для разжигания международных конфликтов, чем пшеница. Таким образом, когда ведут войну, это делается или чтобы сохранить, или чтобы увеличить средства для ее ведения. Вся международная политика движется по этому порочному кругу. Национальный престиж состоит в том, чтобы постоянно производить на другие страны впечатление, ради их деморализации, что в случае войны мы непременно их победим. Национальной безопасностью называется такое химерическое состояние вещей, при котором бы мы сохраняли возможность вести войну, лишая той же возможности все другие страны. В итоге уважающее себя государство скорее готово на все, включая войну, чем на то, чтобы в случае столкновения интересов от войны отказаться.

Но зачем вообще нужно мочь вести войну? Мы об этом знаем не больше, чем троянцы знали, зачем им надо удерживать у себя Елену. Именно поэтому добрая воля миролюбивых политиков столь малоэффективна. Если бы страны разделяла реальная противоположность интересов, можно было бы находить удовлетворяющие компромиссы. Но когда «национальные» экономические и политические интересы направлены не иначе как в сторону войны, как согласовать их мирным образом? Следовало бы упразднить само понятие «нация». Или, скорее, принятый способ употребления этого слова: ибо слово «национальный» и выражения, частью которых оно является, лишены всякого значения; их содержанием являются лишь миллионы убитых, сирот и калек, отчаяние и слезы.

Еще один изрядный пример кровавого абсурда – противостояние между фашизмом и коммунизмом. Тот факт, что это противостояние сегодня определяет для нас двойную угрозу войны гражданской и войны мировой, возможно, является самым тяжким симптомом интеллектуальной атрофии из тех, которые сегодня наблюдаются в нашей цивилизации. Ибо если исследовать смысл, который имеют на сегодня оба этих термина, обнаруживаются две почти идентичные политические и социальные концепции. Как с одной, так и с другой стороны присутствует то же рабское подчинение государству почти всех форм индивидуальной и общественной жизни; та же безудержная милитаризация; то же искусственное единодушие, достигаемое принуждением в пользу единственной партии, смешивающей себя с государством и определяющей себя через это смешение; тот же самый режим рабства, навязываемый государством трудящимся массам вместо классического наемного труда. Нет держав более сходных по структуре, чем Германия и Россия, грозящих друг другу всемирным крестовым походом и выставляющих одна другую в образе апокалиптического Зверя. Поэтому можно безбоязненно утверждать, что противостояние фашизма и коммунизма лишено какого-либо смысла. Как и то, что победу фашизма можно определить лишь как истребление коммунистов, а победу коммунизма – как истребление фашистов.

Понятно, что при таких условиях и антифашизм, и антикоммунизм также лишаются смысла. Позиция антифашистов: всё что угодно, лишь бы не фашизм; всё, включая фашизм под именем коммунизма. Позиция антикоммунистов: всё что угодно, лишь бы не коммунизм; всё, включая коммунизм под именем фашизма. Ради этого святого дела каждый, в обоих лагерях, уже готов умереть, но главное, готов убивать.

Летом 1932 года на улицах Берлина подчас собирал вокруг себя небольшую толпу спор между двумя рабочими или бюргерами, один из которых был коммунистом, а другой нацистом. Каждый раз в ходе спора они обнаруживали, что защищают ровно одну и ту же программу; констатация этого у обоих вызывала головокружение, но еще и увеличивала в каждом из них ненависть к противнику – настолько принципиально враждебному, что он оставался врагом, даже излагая те же самые идеи.11

С той поры прошло четыре с половиной года. Немецких коммунистов так и мучают в концлагерях; и мы не можем с уверенностью сказать, что и Франции не угрожает война на истребление между антифашистами и антикоммунистами. Если бы такая война в самом деле произошла, Троянская война показалась бы в сравнении с ней образцом здравого смысла. Ибо если даже предположить, вместе с одним греческим поэтом, что в Трое был только призрак Елены12, этот призрак обладал бы куда более подлинной реальностью, чем противостояние между фашизмом и коммунизмом.


Противостояние между диктатурой и демократией, которое сродни противостоянию между порядком и свободой, по крайней мере, реально. Однако и оно теряет смысл, если брать каждый из этих терминов как нечто цельное в самом себе, как чаще всего поступают в наше время, вместо того чтобы рассматривать их как критерий, позволяющий измерять характеристики социальной структуры. Понятно, что не бывает ни абсолютной диктатуры, ни абсолютной демократии, но социальный организм всегда и повсюду составляется из демократии и диктатуры в разных степенях. Понятно и то, что степень демократии определяется отношениями, связывающими разные шестеренки социальной машины, и зависит от условий, определяющих функционирование этой машины; следовательно, нужно стремиться воздействовать на эти отношения и эти условия. Вместо этого обычно полагают, будто имеются человеческие общности, страны или партии, сущностно воплощающие в себе диктатуру или демократию, так что, соответственно тому, склонны ли мы по характеру больше к порядку или к свободе, нас охватывает желание сокрушать одни или другие из этих обществ. Многие французы, например, искренне верят в то, что военная победа Франции над Германией была бы победой демократии. В их глазах, свобода заключена во французской нации, а тирания – в германской, как для современников Мольера в опиуме заключалось усыпляющее свойство13. Если однажды так называемые соображения «национальной безопасности» сделают из Франции укрепленный лагерь или вся нация целиком окажется подчинена военной власти, и Франция, преобразованная таким способом, вступит в войну с Германией, эти французы будут подставлять грудь под пули, при этом убивая сколь возможно большее число немцев, во власти трогательной иллюзии, что они-де проливают свою кровь за демократию. Им не приходит на ум, что диктатура могла установиться в Германии в силу определенного положения вещей и что содействовать формированию там другой ситуации, делающей возможным определенное ослабление государственной власти, было бы, пожалуй, эффективнее, чем убивать парней из Берлина и Гамбурга.

Другой пример. Если мы рискнем изложить перед носителем того или иного партийного духа идею перемирия в Испании, он, если это «правый», возмущенно ответит нам, что надо сражаться до конца ради торжества порядка и сокрушения поборников анархии; а если «левый», ответит не менее возмущенно, что надо сражаться до конца за свободу народа, за благосостояние трудящихся масс, ради сокрушения угнетателей и эксплуататоров. Первый при этом забывает, что никакой политический режим, каким бы он ни был, не несет беспорядков, хотя бы отдаленно сравнимых с беспорядками гражданской войны – систематическими разрушениями, массовыми убийствами на фронте, упадком производства, сотнями отдельных преступлений, ежедневно совершаемых внутри каждого из лагерей, просто потому, что винтовка оказывается в руках у очередного негодяя. Со своей стороны, «левый» забывает, что в лагере его единомышленников давящие нужды гражданской войны, состояние осады, милитаризация фронта и тыла, полицейский террор, слом всех преград для произвола, всех гарантий для личной безопасности – все это куда более радикально уничтожает свободу, чем приход к власти крайне правой партии. Он забывает, что военные расходы, разрушения, ослабление производства обрекают народ, причем надолго, на лишения куда более жестокие, чем те, которым подвергали бы его эксплуататоры. И «правый» и «левый» забывают, что долгие месяцы войны привели к почти идентичному режиму. Каждый из лагерей утратил свой идеал, сам того не заметив; для каждого победа того, что он называет своей идеей, определяется отныне как простое истребление противника; и каждый, стоит с ним заговорить о мире, ответит с презрением сокрушительным доводом – аргументом Афины у Гомера, аргументом Пуанкаре в 1917 году: «Этого не хотят мертвые».14

* * *

То, что в наши дни называется в качестве термина, требующего уточнений, борьбой классов, – из всех конфликтов, обращающих человеческие сообщества друг против друга, самый обоснованный, самый серьезный или даже, можно сказать, единственно серьезный, но лишь в той мере, в какой не впутываются в него воображаемые понятия, препятствующие всякому направленному действию, уводящие усилия в пустоту и несущие опасность непримиримой ненависти, безумных разрушений, бессмысленных убийств. Что законно, живительно, необходимо – это вечная борьба тех, кто подчинен, против тех, кто повелевает, если механизм социальной власти подавляет в нижестоящих человеческое достоинство. Эта борьба вечна, потому что те, кто повелевает, всегда, сознательно или нет, склонны топтать ногами человеческое достоинство подвластных. Функция управления, в той мере, насколько она осуществляется на деле, не может, кроме особенных случаев, уважать человечество в лице тех, кому суждено повиноваться. Если же она осуществляется так, как если бы люди были вещами, да еще и без сопротивления, она неизбежным образом осуществляется над вещами исключительно податливыми; ибо человека, повинующегося страху смерти, – который в конечном счете является высшей санкцией всякой власти, – можно сделать более управляемым, чем мертвое вещество. До тех пор, пока будет существовать устойчивая социальная иерархия, какова бы ни была ее форма, стоящие внизу будут вынуждены бороться за то, чтобы не потерять все права человеческого существа. С другой стороны, сопротивление стоящих вверху, если оно систематически проявляет себя как противное справедливости, тоже основано на конкретных мотивах. Прежде всего на мотиве личной выгоды; кроме случаев весьма редкого великодушия, привилегированные не терпят и мысли о лишении части своих привилегий, материальных или моральных. Но также и на мотивах более возвышенных. Облеченные функциями управления сознают за собой миссию защищать порядок, необходимый для всякой общественной жизни, и они не представляют себе другого порядка, кроме существующего. Они не совсем не правы, ибо, прежде чем другой порядок установится на деле, нельзя с уверенностью утверждать, что он возможен. Именно поэтому социальный прогресс может иметь место только тогда, когда давление снизу достаточно, чтобы реально изменить соотношение силы и таким образом принудить к фактическому установлению новых социальных отношений. Давление снизу и сопротивление сверху, сталкиваясь между собой, тем самым непрерывно вызывают нестабильное равновесие, определяющее в каждый момент времени структуру общества. Это столкновение – борьба, но не война; оно может превратиться в войну в определенных обстоятельствах, но в этом нет ничего фатального. Античность не только оставила нам историю бесконечных и бессмысленных убийств под Троей, но также и историю энергичной и единодушной деятельности, посредством которой римские плебеи, не пролив ни капли крови, поднялись из состояния, близкого к рабству, получив в качестве гарантии их новых прав институт народных трибунов. Точно так же французские рабочие, занимая фабрики, но не применяя насилия, добились признания некоторых своих элементарных прав и, в качестве гарантии этих прав, института выборных делегатов.

* * *

Ранний Рим имел, однако, серьезное преимущество перед современной Францией. В социальных вопросах он не знал ни абстракций, ни сущностей, ни слов с большой буквы, ни слов, кончающихся на «-изм»; ничего из того, что рискует свести к нулю самые напряженные усилия или привести социальную борьбу к вырождению в войну столь же разрушительную, столь же кровавую, столь же абсурдную с любой точки зрения, как и войны между государствами. Давайте вскроем почти любой термин, любое выражение из нашего политического словаря: в середине обнаружится пустота. Что, например, может означать столь популярный в период выборов лозунг «борьбы с трестами»? Трест – это экономическая монополия, находящаяся в руках денежных мешков, которую они используют не в общественных интересах, но в целях увеличения своей власти. Что именно в нем плохого? То, что монополия служит орудием некой воли к власти, чуждой общественному благу. Но не это стремятся уничтожить, а то обстоятельство, само по себе безразличное, что речь идет о воле к власти со стороны экономической олигархии. Предлагается поставить на место этой олигархии государство, с властью уже не экономической, но военной и потому гораздо более опасной для порядочных людей, которым дорога жизнь. И наоборот, с буржуазной стороны, какое содержание может иметь борьба с экономическим этатизмом, когда допускаются частные монополии, содержащие в себе все отрицательные экономические и технические стороны монополий государства, да возможно еще и других государств? Можно составить длинный список лозунгов, сгруппированных по такому же принципу попарно и в равной степени иллюзорных. Эти-то еще относительно безобидны, но так бывает не всегда.

* * *

Подобным образом что на самом деле имеют в виду те, кому слово «капитализм» представляется синонимом абсолютного зла? Мы живем в обществе, допускающем формы принуждения и угнетения, слишком часто непосильные для людских масс, которые им подвергаются, допускающем самое болезненное неравенство и множество бессмысленных мучений. В то же время с точки зрения экономической это общество характеризуется определенными способами производства, потребления, обмена, пребывающими в постоянной трансформации и зависящими от некоторых фундаментальных связей между производством и оборотом товаров и денег, между деньгами и производством, между деньгами и потреблением. Эту совокупность разнообразных и изменчивых экономических феноменов произвольно кристаллизуют в некую абстракцию, не поддающуюся определению, и к этой абстракции, называемой «капитализм», притягивают все страдания, которые люди претерпевают или которые видят вокруг нее. После этого достаточно располагать лишь определенной силой характера, чтобы посвятить свою жизнь уничтожению капитализма или, что то же самое, посвятить ее революции; ибо слово «революция» в наше время имеет лишь такое, чисто негативное, значение.

Если уничтожение капитализма не имеет никакого смысла (поскольку капитализм есть абстракция), если оно не предусматривает определенного количества определенных модификаций, вносимых в систему (политика подобных модификаций пренебрежительно трактуется как «реформизм»), то оно может означать лишь истребление капиталистов и, беря шире, всех, кто не заявляет, что он против капитализма. По-видимому, убивать и даже умирать самим проще, чем поставить перед собой несколько совсем простых вопросов, как например: образуют ли некую систему законы и условия, регулирующие в настоящее время экономическую жизнь? В какой мере является необходимой связь между тем или другим экономическим феноменом и остальными? До какой степени модификация одного или другого экономического закона отразится на остальных? В какой мере страдания, наносимые социальными отношениями нашей эпохи, зависят от тех или других условий нашей экономической жизни, а в какой – от совокупности всех этих условий? В какой мере являются они причинами других факторов – как факторов устойчивых, имеющих сохраниться после преобразования нашего экономического организма, так и факторов, которые могут быть уничтожены без слома того, что называют «системой»? Какие новые страдания – временные ли, постоянные ли, – повлечет необходимым образом тот метод, что избирается для такого преобразования? Какие новые страдания рискует принести новая социальная организация, которую мы хотим установить? Если мы серьезно изучим эти проблемы, тогда, может быть, у нас будет на уме кое-что, когда мы говорим, что капитализм – зло; но тогда уже и речь пойдет о капитализме как о зле только относительном, и можно будет предлагать преобразование общественной системы только в видах перехода к меньшему злу. Кроме того, можно будет говорить лишь о преобразовании строго определенном.

* * *

Всю эту критику можно с тем же успехом приложить и к другому лагерю, в этом случае подставляя на место страданий, испытываемых общественными низами, заботу о защите существующего порядка, а на место стремления к преобразованию – стремление к консервации. Буржуа охотно смешивают с поборниками беспорядка всех полагающих конец капитализма возможным, – даже из числа тех, кто хотел бы его реформировать, – так как они не стремятся знать, в какой мере и в силу каких обстоятельств разнообразные экономические отношения, совокупность которых ныне называют капитализмом, могут рассматриваться в качестве условий порядка. Многие среди них, не зная, какая модификация потенциально опасна, а какая нет, предпочитают консервировать все, без учета того, что консервация в меняющихся обстоятельствах сама представляет собой некую модификацию, могущую привести к разрушению порядка. Большинство ссылается на экономические законы так же религиозно, как если бы то были неписаные законы Антигоны15, тогда как эти законы изменяются ежедневно у них на глазах. Для них тоже консервация капиталистической системы есть фраза, лишенная смысла, ибо они не знают, что именно, соблюдая какие условия, в какой мере требуется консервировать. На практике эта фраза может означать для них лишь подавление тех, кто говорит о конце системы. Борьба между противниками и защитниками капитализма – эта борьба между новаторами, не знающими, чтό вводить нового, и консерваторами, не знающими, чтό сохранять, борьба слепых со слепыми, борьба в пустоте, которая, именно по этой причине, грозит превратиться в истребление.

То же самое можно сказать относительно той борьбы, что разворачивается в более тесных рамках промышленных предприятий. Рабочий, как правило, инстинктивно приписывает начальнику все тяготы, которые переносит на заводе. Он не спрашивает себя, не придется ли ему при совершенно другой системе собственности и управления предприятием терпеть часть тех же страданий, – а может быть, и все те же страдания; он не спрашивает себя и о том, какую часть из этих тягот можно уничтожить, устранив их причины, но не трогая существующей системы собственности. Для него «борьба против начальства» смешивается с неистребимым протестом человеческого существа, подавленного слишком суровой жизнью. Начальник, со своей стороны, законно озабочен своим авторитетом. Но только на самом деле его авторитет ограничивается составлением списка изделий, возможно лучшей координацией отдельных трудовых процессов и контролем, даже с использованием некоторого принуждения, за хорошим выполнением работы. Любое внутреннее устройство предприятия любой отрасли, где эти координация и контроль могут быть надлежащим образом обеспечены, предоставляет достаточную долю этому авторитету. Однако для самого начальника ощущение того, что он располагает авторитетом, зависит прежде всего от определенной атмосферы подчиненности и почтения, которая отнюдь не необходимым образом связана с добросовестным выполнением работы; и характерно, что когда он обнаруживает скрытый или открытый бунт среди своих рабочих, он всегда приписывает его отдельным личностям, тогда как в реальности бунт, громкий или тихий, агрессивный или сдерживаемый отчаянием, неотделим от всякой физически или морально изнурительной жизни. Если для рабочего борьба «против начальника» смешивается с чувством достоинства, для начальника борьба со «смутьянами» смешивается с заботой о своих обязанностях и с сознанием профессиональной компетентности; в обоих случаях можно говорить о холостых усилиях, которые как таковые не могут быть ограничены разумными рамками. И хотя замечено, что забастовки, предпринимаемые со строго определенными требованиями, без особого труда приводят к договоренностям, приходилось видеть и забастовки, похожие на войны, – в том смысле, что ни одна из сторон не имела цели; забастовки, в которых нельзя было обнаружить ничего реального, ничего осязаемого, ничего, кроме прекращения производства, повреждения машин, нищеты, голода, слез жен, недоедания детей; при этом ожесточение с обеих сторон бывало таким, что, казалось, забастовку никто не собирается привести к какому-либо концу. В подобных случаях уже присутствует в зародыше гражданская война.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации