Текст книги "Статьи и письма 1934–1943"
Автор книги: Симона Вейль
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Некоторые размышления об истоках гитлеризма
(1939–1940)[12]12
Впервые опубликовано: EH. Première partie: Histoire. P. 11–47. Перевод выполнен по этому изданию.
[Закрыть]
Излюбленный прием всякой военной пропаганды, особенно при начале конфликта, когда его еще только разжигают, готовя массы одного народа к убийству масс другого: в истории противостоящего народа или государства выискиваются свидетельства его жестокости, агрессивного духа, а заодно и набора других качеств, напрямую не связанных с войной, но внушающих презрение и отвращение. Прием этот стар как мир, прост и эффективен; что не может не удивлять, к нему прибегают не только обыватели, демагоги, беспринципные журналисты, но иногда и достаточно сильные и нетривиальные умы. Статья «Некоторые размышления об истоках гитлеризма» написана как ответ на подобные проявления интеллектуальной развязности у людей, с одним из которых Симону Вейль связывала теплая дружба, а с другим – сотрудничество, которым она не могла не дорожить. Первый – Эдоардо Вольтерра, сын крупного итальянского математика, по образованию юрист, друг Андре Вейля и всей его семьи, включая, естественно, Симону. Обсуждая в письме Вейлям захват Гитлером Чехословакии, он, в частности, сослался на те места «Записок о галльской войне», где Цезарь говорит о вероломстве германцев. Эти места Симона в своей статье будет решительно и страстно опровергать. Второй – Гийом де Тард, крупный французский организатор промышленности и мыслитель, основатель и один из спонсоров журнала «Нуво кайе» («Новые тетради»), в котором, как уже говорилось выше, Симона с 1937 года регулярно помещала свои статьи. В апрельском выпуске журнала он опубликовал под рубрикой «Знамения времени» три заметки антигерманской направленности, где, в частности, уподоблял Гитлера, с его агрессивными устремлениями, Ариовисту, вождю германцев, покорившему часть Галлии, но позднее разбитому Цезарем. Статья Симоны родилась в качестве ответа на эти и подобные выступления, несостоятельные, как она была убеждена, с исторической и нравственной точек зрения. Первая часть статьи осталась в рукописи, предназначенной для Э. Вольтерры, вторая была напечатана в январском номере «Новых тетрадей» за 1940 год, а третья, намеченная к выпуску в мартовском номере, была запрещена французской военной цензурой и удалена из уже набранного текста журнала.
Работы Симоны Вейль, которые в собрании ее сочинений отнесены к разряду «исторических», то есть посвященных анализу и истолкованию прошлого с опорой на исторические источники, встречают, как правило, снисходительное отношение со стороны специалистов. В этих текстах видна рука непрофессионала, пусть и широко эрудированного. Характерно, что Симоне часто больше всего ставят в упрек не отсутствие источниковедческого анализа или ссылок на труды специалистов, а нескрываемо личное, эмоциональное, не прикидывающееся беспристрастным отношение к тому, о чем она пишет. Известно, например, что неизменным отрицательным началом в ее исторических рассуждениях является Древний Рим, как республиканский, так и императорский, о котором она говорит в массе своих работ примерно в одинаковых выражениях. Да, в целом представление Симоны о Риме слишком схематично, в нем недостает нюансов. Но относительно круга вопросов, которые рассматриваются в статье, схема работает. Важен и несомненен вывод: опасность разжигаемой Гитлером войны за мировое господство исходит не из каких-то предполагаемых темных сторон «германского духа», не сводится к паранойе фюрера или даже к содержанию национал-социалистической идеологии. Она таится в исторических недрах европейской цивилизации как таковой. Эта угроза возникала в истории континента уже не раз – и не со стороны германских народов или Германии в ее исторических границах, возникала задолго до национал-социализма, каждый раз неся с собой огромные жертвы и прискорбное растление народов, подпадавших этому соблазну.
Cтоит помнить, что, когда писалась статья, гитлеровские войска еще не успели сотворить ничего подобного зверским расправам, сопровождавшим римские завоевания и описанным Симоной с опорой на свидетельства отнюдь не враждебных Риму античных историков. Приводимые ею исторические сравнения шокируют; в них словно провидятся гекатомбы будущих жертв, однако весной и летом 1939 года могло казаться, что автор напускает страх, искусственно взвинчивая читателям нервы.
Европейское сознание в силу тысячелетней традиции видит в Риме общий корень своей цивилизации и, в том или ином смысле, постоянный объект отсылок – в Средние века источник легитимности монархий и притязаний папства на светскую власть, в эпоху Возрождения – источник истинной культуры, знания, политической организации, военного дела, в Новое время – пример рационального подхода к решению величественной государственной задачи. Школа, поэзия, ораторское и изобразительное искусство Европы веками черпали в римской истории хрестоматийные образцы гражданских доблестей. Рим поныне остается метафорой европейской цельности: единства религиозного, исторического, культурного, правового, в значительной мере языкового и понятийного. То, что в Риме сходятся бесчисленные временные и пространственные связи, созидающие Европу как единый человеческий дом, в немалой степени способствует оправданию Рима в его имперском прошлом. Излишне говорить, насколько способствовала этому роль Рима как духовного центра западного христианства. Вполне естественно, что экспансионистские проекты, возникающие в Европе век за веком, до двадцатого включительно, используют имя Рима как высшую историческую санкцию и священный символ.1
Кроме этой историко-культурной предпосылки европейского экспансионизма, Симона указывает еще одну – процесс централизации феодальных уделов в национальные государства.
В несколько более поздних записях размышлений Симоны о повиновении и свободе можно найти записи, где феодально-иерархическая система отношений, предшествующая централизации, представляется ей, наряду с прямой демократией греческих полисов, одной из наиболее «чистых» форм общественных отношений, где скверне, исходящей от Великого Зверя, находится менее всего места.
«Свободна именно сверхъестественная любовь. (…) Наоборот, свобода без сверхъестественной любви (…) совершенно пуста, как простая абстракция, и не имеет ни малейшей возможности когда-либо стать реальной. (…) Нужно, чтобы и любовь горожанина к городу, вассала к сеньору была любовью сверхъестественной.
Верность есть признак сверхъестественного, ибо сверхъестественное – вечно.
(…) Феодальная связь, превращая повиновение в род отношений человека с человеком, весьма уменьшает часть, достающуюся Великому Зверю.
Еще лучше закон.
Следовало бы повиноваться или только закону, или некоему человеку. То есть почти как в монашеских орденах. И обустраивать город, исходя из этой модели2. (…)
Повиноваться сеньору, человеку, но нагому, не облеченному величием, заимствованным от Великого Зверя, но предстающему в величии одной лишь присяги»3.
Отношения феодального вассалитета, основанного на «одной лишь присяге», видятся Симоне гораздо более сохраняющими человеческое достоинство как в сеньоре, так и в вассале, чем и абсолютистская монархия, и современная представительная демократия, делающая даже свободно избранного президента «депозитором коллективной силы» – государства.
«Гражданский дух, сообразный тому греческому идеалу, мучеником которого был Сократ, совершенно чист. Человек, кем бы он ни был, рассматриваемый просто как человек, тоже полностью лишен силы. Если ему повинуются в этом качестве, то повиновение абсолютно чисто. Таков смысл личной верности в отношениях, основанных на субординации: она не затрагивает гордость. Напротив, выполняя приказы человека как депозитора некой коллективной силы, будь то с любовью или без любви, мы унижаем себя».4
Строй, основанный на силе государства, абстрагирующего себя от личности и закона, объявляющего себя самодовлеющей ценностью, не только унизителен. Он еще и снабжает агрессивное начало, свойственное и болеее ранним формам государства и, потенциально, всякому человеческому коллективу, опасным фетишем «нации».
«Всякий народ, который становится нацией, подчиняясь централизованному, бюрократическому и военному государству, сразу же становится и на долгое время остается бедствием для своих соседей и всего мира. Этот феномен присущ не германской крови, а государственной структуре Нового времени, во многих отношениях сходной с политической структурой, выработанной Римом. Почему это так, быть может, трудно представить с полной ясностью; но что это так, ясно вполне. Одновременно с тем, как в той или иной стране возникает нация под властью государства, возникает новый фактор агрессии (…) До тех пор, пока между людьми не установятся другие связи, кроме тех, которые осуществляются через государство, государства будут продолжать систематически и периодически организовывать взаимное убийство подданных друг друга и никакое давление со стороны общественного мнения, никакие усилия доброй воли, никакая международная комбинация не будет в состоянии помочь избежать такой судьбы».5
В самом конце статьи Симона делает, в самой краткой и общей форме, предположение, что, возможно, после распада национальных государств Европа придет к таким видам организации, как «небольшие городские общины» (имея в виду, как можно понять, что-то подобное античному полису или средневековым итальянским городским республикам), или как феодальные уделы, или нечто смешанное из того и другого. Войну этим не искоренить; но войны между малыми, примерно равносильными общностями, которые, по причине ограниченности всех ресурсов, вынуждены беречь людей и материальные ценности, представляются Симоне куда меньшим злом, чем войны централизованных государств, чьи военные машины перемалывают в прах миллионы жизней. Не менее важно для нее, что «и тот и другой (виды организации. – П. Е.) более плодотворны и благоприятны для лучших форм человеческой жизни, чем централизация, выпавшая на долю людей римской эпохи и людей нашего времени»6. Симона не поясняет свою мысль подробно, но по другим ее сочинениям можно понять, что имеется в виду: ненарушенная связь города с сельской округой и городского населения с землей; возможность прямой демократии в республиках-полисах, а в феодальной системе подчинение на основе личной верности – то есть естественно-человеческий, а не обезличенно-бюрократический тип иерархии; сохранение патриотизма в виде любви к малой родине, красоте ее природы и красоте творений человеческих рук на ней, – любви, не запятнанной культом государства, национализмом и шовинизмом; культурное многообразие и плодоносность, по примеру греческих полисов классической эпохи или средневековых городов.
Чаемое Симоной общество, по логике вещей, должно отказаться от крупного производства, вернуться к ремесленному и мелкопромышленному труду. Отказаться, возможно, от некоторой части современной инфраструктуры, а в военной сфере – от авиации и тяжелых вооружений, вроде ракетной и дальнобойной артиллерии, не говоря уже об оружии массового поражения.7 (Гипотетически это можно было представить как результат уничтожения крупных производств и арсеналов в результате большой войны.) Впрочем, в последних, лондонских работах Симона перестает рассматривать возможность создания политической структуры, способной заменить национальные государства, сосредоточившись преимущественно на духовной стороне чаемого преобразования и на поощрении развития внутри национального государства других форм человеческого объединения, которые бы не отождествляли себя с государством и нацией.
I. Постоянство и изменения в национальных характерахВ рамках последних событий возвращаются старые фразы; снова говорят о «вечной Франции» и о «вечной Германии»; место прилагательного достаточно хорошо показывает его важность. Следует разобрать раз и навсегда эти формулы и понять, имеют ли они смысл. Ибо ни войну, ни мир невозможно постичь тем же самым способом, сообразно тому, имеют они смысл или нет. Если некоторая нация, вредящая другим, является такой извечно, единственная цель, с которой можно хоть вести с ней переговоры, хоть воевать, – это ее уничтожить или по меньшей мере оковать такими цепями, которые продержались бы несколько столетий. Если какая-то нация любит мир и свободу и для себя, и для других просто как таковая, любое могущество для нее не будет чрезмерным. Если же, напротив, дух наций изменяется, то цель политики, и в военное, и в мирное время, должна заключаться в том, чтобы создавать, хотя бы в меру человеческих возможностей, такие условия международной жизни, чтобы мирные нации оставались таковыми, а те, которые такими не являются, ими стали. Итак, есть две возможные политики, различные почти по всем пунктам. Надо выбирать. Ошибочный выбор имел бы роковые последствия; отказ от выбора был бы еще хуже. В 1918 году мы не сделали выбора и теперь страдаем от последствий этого.
То, что определенные черты национального характера способны пережить века и даже тысячелетия, при внимательном рассмотрении оказывается несомненным. В Испании все еще жив Дон Кихот; больше того, высокопарность, надувающую здесь, как ветер паруса, речи политиков, можно найти не только у испанских трагиков XVI и XVII веков, вдохновителей и образцов для нашего Корнеля, но еще у латинских поэтов испанского происхождения, Лукана и Сенеки. С другой стороны, кто поверит сейчас, что в XVI веке Испания, со своими амбициями и могуществом, могла угрожать свободе целого мира? Всего век спустя это было уже невероятным. Если обратимся к Италии, могут ли народы больше различаться между собой, чем древние римляне и средневековые итальянцы? Римляне держали первенство только в вооруженной силе и в организации централизованного государства. Итальянцы Средних веков и эпохи Возрождения не были способны к единству, порядку и администрированию; они почти не воевали иначе, как чужими руками, посредством наемников; война велась таким образом, что Макиавелли упоминает летнюю кампанию одной из войн, которые вела Флоренция, в ходе которой с обеих сторон никто не был ни убит, ни ранен8. С другой стороны, итальянцы в эту эпоху стали тем, чем римляне никогда не были при всех своих рабских потугах подражания: они явились прямыми наследниками греков во всех дарованиях и силах ума. Таким образом, история наций являет нам равно удивительные примеры как постоянства, так и изменений.
Но нас здесь интересуют только две нации, Франция и Германия. И не все подряд национальные черты, а лишь те, которые делают или не делают нацию большой опасностью для цивилизации, мира и свободы народов. Нам нужно понять, в случае Франции и Германии, насколько постоянны или изменчивы эти черты. Ответ на этот вопрос можно искать лишь в прошлом, ибо будущее от нас скрыто.
Сразу бросается в глаза один факт: вплоть до ХХ века никогда не возникало опасности установления мирового господства со стороны германцев или немцев; претензии династии Габсбургов на мировую империю оставались столь же лишены действительной силы, как предсказания Мерлина, вплоть до дня, когда эта династия стала испанской. Этот неопровержимый факт имеет лишь то значение, что угроза мирового господства не является чем-то новым и неслыханным, – о чем сегодня так легко забывают. Рим первым не только поставил под угрозу, но прямо уничтожил свободу в мире, по крайней мере, если, пользуясь гиперболическим выражением латинских писателей, называть «миром» обширные пространства вокруг Средиземного моря. (Кстати заметим: те, кто, как Пеги и многие другие, отдают равную дань восхищения Римской империи и войнам за независимость тех или иных стран, допускают непростительное противоречие.) В Средние века, после недолговечной попытки воскрешения Римской империи Карлом Великим, два наследника этой империи, германская Священная Римская империя и папство, бросились в борьбу за светское господство над христианским миром, которая, впрочем, не несла никакой опасности местным свободам благодаря беспорядку, свойственному той эпохе, и внутренней слабости обеих этих сил. Но позднее на протяжении четырех столетий Запад пережил три серьезнейшие угрозы установления мирового господства: первая исходила из Испании при Карле V и Филиппе II, вторая из Франции при Людовике XIV и третья – снова из Франции при Директории и Наполеоне. Эти три угрозы были устранены ценой ужасающих человеческих жертв, и во всех трех случаях центральную роль сыграла Англия. Сегодня эта старая история воспроизводится вновь без значительных отличий. Опасность, возможно, не сильнее; военная борьба – не ожесточеннее. Убийства безоружных людей, женщин и детей – не новость, как то наивно утверждал кто-то из наших политиков. Ни Испания, ни Франция не были вследствие своих поражений ни уничтожены, ни расчленены, ни даже разоружены; им не было навязано никакого подневольного режима. В силу переменившихся исторических обстоятельств опасность переместилась. Кто угадает, куда она может переместиться в будущем? Никто не в состоянии этого знать.
«Вечная Франция»
Беглое напоминание общеизвестных фактов отвечает на вопрос относительно Франции. «Вечной Франции» не существует, – особенно в том, что касается мира и свободы. Наполеон внушил миру не меньше ужаса, чем Гитлер, и с не меньшим основанием. Если кто пройдет, например, по Тиролю, то будет находить там на каждом шагу надписи, напоминающие о жестокостях, совершенных наполеоновскими солдатами против бедного и работящего народа, который счастлив настолько, насколько свободен. Разве забыто, что Франция причинила Голландии, Швейцарии, Испании? Утверждают, что Наполеон распространял, с оружием в руках, идеи свободы и равенства, провозглашенные Французской революцией; но в первую очередь он распространял идею централизованного государства, государства как единственного источника авторитета и исключительного объекта преданности. Понимаемое таким образом государство, можно сказать, изобретенное кардиналом Ришелье, доведенное до большего совершенства Людовиком XIV, до еще большего – Революцией, сегодня обрело свою высшую форму в Германии. Сейчас оно внушает нам ужас – и справедливо; не забудем, однако, что пришло оно от нас.
При Реставрации, еще больше при Луи-Филиппе, Франция стала самой миролюбивой из стран. Тем не менее за границей память о прошлом заставляла бояться ее – так же как мы продолжали бояться Германии после 1918 года – и сожалеть, что победители не уничтожили ее в 1814 или 1815 году. Среди самих французов многие открыто желали войны и завоевания, веря в свое наследственное право на мировую империю. Что можно подумать сегодня, например, об этих стихах, написанных в 1831 году Бартелеми, поэтом в ту пору популярным:
…А Берлин – на знакомой дороге имение, братцы,
Куда Франция снова не прочь прогуляться.9
А что думать о столь многих стихах Гюго, написанных во славу французских завоеваний, в которых мы по привычке видим лишь литературные упражнения? К счастью, эта тенденция не взяла верх; по загадочным причинам Франция перестала быть страной-завоевателем – по крайней мере, в Европе. Вторая империя со своими безумствами сумела сделать ее не страной-завоевателем, а всего лишь страной завоеванной.10 Победа 1918 года сделала ее – если это возможно – в меньшей степени страной-завоевателем, чем раньше, так что она теперь верит, что никогда ею не была и не сможет когда-либо стать вновь. Так меняются народы.
Если зайти дальше вглубь прошлого, есть аналогия между Гитлером и Людовиком XIV, конечно, не как между личностями, а по их роли. Людовик XIV был законным королем, но состояние его ума не соответствовало этому; несчастья его детства, прошедшего среди ужасов Фронды, дали ему отчасти ум тех современных диктаторов, которые, поднявшись из ничего, проведя юные годы в унижениях, не верят, что смогут править своими народами, не подавляя их. Установленный им режим заслуживал, впервые в Европе со времен Рима, современного определения «тоталитарный».11 Оподление умов и сердец во вторую половину его правления, то, о чем пишет Сен-Симон12, есть зрелище столь прискорбное, что за все последующие века трудно найти что-нибудь хуже. Ни один класс народа этого не избежал. Внутренняя пропаганда, несмотря на отсутствие современных технических средств, достигла такой степени совершенства, которую трудно превзойти; разве не писала Лизелотта, вторая Мадам13, что невозможно было напечатать ни одной книги, не вставляя в нее восхвалений короля. Чтобы найти в современности что-то сравнимое с прямо-таки идолопоклонническим тоном этих восхвалений, придется вспомнить даже не о Гитлере, а о Сталине. Нам сегодня привычно видеть в этой низкой лести простую условность стиля, связанную с монархией как институтом; но это ошибка. Этот тон был совершенно нов для Франции, где до тех пор – только разве что в определенной мере при Ришелье – раболепие не было в обычае. Что же до жестокости преследований и молчания вокруг них, сравнение проводится легко. Засилье центральной власти над жизнью частных лиц так же, вероятно, было не меньшим, хотя об этом труднее судить.
Внешняя политика также исходила из духа непреодолимой гордости, из того же изощренного искусства унижения, из той же лживости, что и политика Гитлера. Первое, что сделал Людовик XIV, это принудил Испанию, с которой только что вступил в союз через свой брак, публично унизиться перед ним под угрозой войны. В такой же манере он унизил и папу; он принудил дожа Генуи вымаливать у него прощение; он взял Страсбург точно так же, как Гитлер Прагу, в мирное время, среди слез горожан, неспособных защититься, растоптав только что заключенный договор, который зафиксировал будто бы окончательные границы. Жестокое опустошение Пфальца не было оправдано никакими нуждами войны. Немотивированная агрессия против Голландии едва не уничтожила этот свободный и гордый своей свободой народ, чья цивилизация в то время была более блестящей, чем французская, о чем достаточно свидетельствуют хотя бы имена Рембрандта, Спинозы, Гюйгенса. Мы навряд ли найдем в немецкой литературе того времени что-то столь низменно жестокое, как стихи, сочиненные по этому случаю Лафонтеном, где предсказывалось уничтожение голландских городов14. То, что Лафонтен был большим поэтом, делает этот факт только еще более прискорбным. Так, наконец, Людовик XIV стал всеобщим врагом Европы – тем, в ком чувствовал угрозу всякий свободный человек, всякий свободный город. Эти ужас и ненависть сквозят в английских текстах той эпохи, например в дневнике Пипса15, и Уинстон Черчилль в написанной им биографии его знаменитого предка Мальборо выражает по адресу Людовика XIV те же чувства, которые воодушевляют его в борьбе с Гитлером16.
Но подлинным, но первым со времен античности предтечей Гитлера является, несомненно, Ришелье. Вот кто изобрел «Государство» с большой буквы. Прежде него короли, как Людовик XI, могли устанавливать крепкую власть; но они защищали свою корону. Подданные могли проявлять себя как граждане самим ведением своих дел, тем, насколько посвящали себя общественному благу. Государство, которому Ришелье отдал себя телом и душой, до отречения от всяких личных амбиций, не было короной, и уж вовсе не было общественным благом. Это была та анонимная, слепая машина, производящая порядок и могущество, которую мы и знаем сегодня под этим именем, а некоторые страны делают предметом обожествления. Это обожествление влечет за собой открытое презрение ко всякой морали и в то же время порождает самопожертвование, обычно сопутствующее добродетели; эту смесь мы находим в самом Ришелье, говорившем с чудесной трезвостью ума, характерной для французов того времени, что спасение государства обеспечивается не теми же средствами, что спасение души, поскольку спасение души происходит в мире ином, тогда как государства могут спасаться только в этом мире. Если даже не прибегать к памфлетам его противников, его собственные мемуары показывают, как сам он применял этот принцип: нарушая договоры, плетя интриги, чтобы до бесконечности затягивать жесточайшие войны, и жертвуя всеми без исключения иными резонами в пользу репутации государства, то есть, пользуясь дрянным нынешним языком, его престижа. Кардинал-инфант, чье мужественное, светлое и скорбное лицо, любовно написанное Веласкесом, можно было видеть на недавней выставке в Женеве17, предпослал своим войскам, вступающим во Францию, манифест, который достаточно было бы сегодня перевести, заменив в нем только имена «Франция» и «Ришелье», чтобы использовать в качестве превосходной прокламации, обращенной к германскому народу18. Поскольку большое заблуждение думать, что мораль той эпохи, даже в международных делах, сильно отличалась от нашей, даже среди речей тогдашних министров можно найти тексты, которые напоминали бы лучшие современные тексты в защиту политики мира, не будь они лучше обдуманы и бесконечно лучше написаны. Одна из партий врагов Ришелье, по его собственному признанию, была движима искренним ужасом перед войной. У тогдашних людей была та же мораль, что сегодня; они так же мало придерживались ее на деле; и, как сегодня, всякий, кто развязывал войну, уверял, по праву или нет, будто делает это, чтобы надежнее ее избежать.
Если мы углубимся в историю Франции еще дальше, то увидим, что при Карле VI фламандцы говорили, ободряя друг друга защищать свои права с оружием в руках: «Неужели мы хотим стать рабами, как французы?» Правдой будет сказать, что от смерти Карла V и вплоть до Революции Франция имела в Европе славу заповедника не свободы, но скорее рабства, оттого что сбор податей здесь не был подчинен никакому правилу, а зависел исключительно от воли короля. На Германию в тот же самый период смотрели как на землю свободы; об этом можно довольно много прочесть в записках Макиавелли о Франции и Германии19. Это можно сказать и об Англии, если оставить в стороне некоторые прискорбные моменты. Испания не лишилась до конца своих свобод, пока в ней не занял трон внук Людовика XIV. Сами французы со времени Карла VI и до падения Фронды не утрачивали чувства, что их лишают естественных и законных прав; восемнадцатый век <в этом отношении> лишь возобновил долгую традицию, уничтоженную за полвека царствования Людовика XIV. Только в XIX веке Франция стала смотреть на себя – и рассматриваться другими – как, по преимуществу, страна Просвещения и свободы; но те люди XVIII века, чья слава столь много способствовала Франции в создании этой репутации, считали таковой Англию. К тому же до XVII века западная культура составляла единое целое; вплоть до царствования Людовика XIV никто и не помышлял кроить ее на нации. «Вечная Франция» – вещь совсем недавней выделки.
«Вечная Германия»
«Вечная Германия» – изделие почти столь же новое. До Фридриха II Прусского мы не найдем ни в каком из периодов истории Германии ни одного характера из тех, какие сегодня, в 1939 году, внушают к ней ненависть и отвращение. Не найдем ни склонности повелевать и повиноваться на абсолютистский манер, ни стремления владычествовать над миром средствами вооруженного устрашения. Ничего подобного не было, пока Пруссия не обзавелась постоянной армией. Можно даже сказать, что Германию, так теснящую нас теперь, постепенно создала Франция. Ришелье и Людовик XIV стали образцами для Фридриха II. Наполеон, столь безумно уничтожив остатки Священной Римской империи, пробудил своими завоеваниями и гнетом немецкий национализм. Наполеон III своей неудачной агрессией 1870 года поднял Германию до первого ряда великих держав. Германский романтизм, одним из аспектов которого является поклонение силе – и которому отчасти наследует Гитлер, этот вагнерианец, – сложился в эпоху, когда все силы страны были напряжены, чтобы вырваться из-под наполеоновского ига; в XVIII веке этого еще не было и следа. Если есть в мире мыслитель, проникнутый духом, на который Франция заявляет права, это все-таки Кант.
Однако за невозможностью найти ни в Средних веках, ни во временах менее отдаленных предтеч Германии гитлеровской те, кто верит в «вечную Германию», одним махом перепрыгивают, как и сам Гитлер, через две тысячи лет, цитируя Цезаря и Тацита.
Гитлеризм и немцы
Расистское предубеждение, которого эти люди, впрочем, и не скрывают, не дает им видеть абсолютно ясную истину: то, что напоминало гитлеровскую Германию две тысячи лет назад, это Рим. Между племенами, описанными у Цезаря и Тацита, и нынешними немцами нет никакого сходства. Его хотят найти в том факте, что эти племена были воинственны. Но это общее свойство всех примитивных народов – свободных и в той или иной степени кочевых. Гитлер и его подручные любят не войну; они любят господство и только и мечтают о мире – о таком мире, конечно, который был бы полностью подчинен их воле, – как мечтал об этом и Древний Рим.
Часто цитируют строки Цезаря: «Чем более опустошает известная община соседние земли и чем обширнее пустыни, ее окружающие, тем больше для нее славы. Истинная доблесть в глазах германцев в том и состоит, чтобы соседи, изгнанные из своих земель, уходили дальше и чтобы никто не осмеливался селиться поблизости от них; вместе с тем они полагают, что они будут находиться в большей безопасности, если будут устранять повод для страха перед неожиданными набегами».20 Перед нами обыкновение племен, высоко ставящих независимость и воинскую славу, но отнюдь не господство. Они прогоняли опасных соседей; Рим отнимал у них оружие и порабощал; при таком выборе кто не предпочел бы иметь соседями германцев?21 Тем более что в этих лесах, перемежающихся с возделанными участками, миграция не могла быть трагедией, кроме каких-то случайных обстоятельств.
У Тацита хорошо показано, откуда восприняли германцы этот вкус к войне. Он выработался оттого, что они презирали труд. Эта черта роднит их с испанцами, но не с современными немцами, чья способность к индустриальному соперничеству нашего времени коренится в их любви к упорному, методичному и сознательному труду. Они имеют, – пишет Тацит, – «рослые тела, способные только к кратковременному усилию; вместе с тем им не хватает терпения, чтобы упорно и напряженно трудиться. (…) И гораздо труднее убедить их распахать поле и ждать целый год урожая, чем склонить сразиться с врагом и претерпеть раны; больше того, по их представлениям, пόтом добывать то, что может быть приобретено кровью, – леность и малодушие. Когда они не ведут войн, то много охотятся, а еще больше проводят время в полнейшей праздности, предаваясь сну и чревоугодию, и самые храбрые и воинственные из них, не неся никаких обязанностей, препоручают заботы о жилище, домашнем хозяйстве и пашне женщинам, старикам и наиболее слабосильным из домочадцев, тогда как сами погрязают в бездействии, на своем примере показывая поразительную противоречивость природы, ибо те же люди так любят безделье и так ненавидят покой».22
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?