Текст книги "Лестница Ламарка"
Автор книги: Татьяна Алферова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Шестое чувство
Первое. Обоняние
В городе наступление весны заметней всего на пустыре и в песочнице на детской площадке. На пустыре тощие кусты козлятника выпускают нежные белые шарики, позже они распушатся, распухнут нарядным желтым цветом, а пока желтеют по проталинам лишь редкие лепешечки мать-и-мачехи на толстых коричневых стеблях, пахнущие прелью и немножко солнцем. Синицы повторяют и повторяют нехитрую песенку, подзабытую за зиму; горчит, если надкусить его, прутик козлятника с отслаивающейся корой на зеленой подкладке, обнажающей белую, очень гладкую и чуть влажную плоть дерева. В песочнице пахнет мокрым от стаявшего снега песком и слегка – бензином. Куличики лепятся с особенным удовольствием, ловко. Холодный сероватый песок осыпается нехотя, не бежит быстрой струйкой под пальцами, не забивает рот пылью, когда кусаешь болтающуюся на резинке варежку, а отчетливыми крупинками катается на языке, пока не услышишь сердитое мамино: "Ну-ка, плюнь немедленно! Да что это за наказанье!" Весна.
Сидящая рядом на корточках противная и толстая, от нее еще пахнет бутербродом с розовой колбасой, тянет к себе твою любимую формочку с грибочком. "Это мое", – но она не слушает, тянет. Когда бьешь ее лопаткой по пухлому запястью, вылезшему из рукава синей курточки, она визжит, падает на спину и сучит ногами. Мама бежит к песочнице, озирается – с кем мы сегодня воюем, но никто не торопится на помощь этой противной, визжащей.
– Машенька, как тебе не стыдно! Зачем ты ударила мальчика? Так хорошо играли.
– Это девочка, – уточняешь ты. Ты любишь, чтобы все было правильно. Как же мама не видит, что это девочка? Не видит, что у тебя отбирают любимую формочку. – Она взяла мое, – пытаешься припрятать яркую формочку в ведерко, но та противная садится, не прекращая визжать и пахнуть колбасой, вырывает твое у тебя из рук.
– Машенька, нехорошо, дай девочке поиграть. Она поиграет и отдаст. Как тебя зовут, детка? – Мама наклоняется к противной, и та плюется в ответ. Плевок летит недолго, падает рядом, пузырьки быстро лопаются и впитываются песком, остается лишь белесое пятнышко. Мама отшатывается, собираясь, как ты надеешься, отругать, а может, и отшлепать противную, но налетает вынырнувшая из подворотни вторая мама и принимается кричать на весь двор. Она очень сердится, машет руками и сильно пахнет острым и резким: "Вашу внучку вообще нельзя к нормальным детям подпускать". Подхватывает противную на руки, вместе с твоей любимой формочкой и уходит, сердито и неровно стуча каблуками там, где дворник уже расчистил снег. Мама тоненьким голоском просит: "Машенька, пойдем домой" – и почему-то плачет, отворачиваясь, чтобы ты не видела. Ты видишь и чувствуешь, как щиплет глаза, во рту скапливаются соленые слюнки. Маму очень-очень жалко, ты обещаешь, что больше так не будешь, хотя ни в чем не виновата. Принимаешься плакать сама и плачешь, пока не замечаешь полосатого красивого кота. Он греется на солнце, откинув в сторону хвост, и щурит глаза тебе навстречу. От него пахнет мехом и совсем не пахнет помойкой.
– Он хочет колбаски, – объясняешь ты маме, и она быстро соглашается.
– Да-да, сейчас мы купим и угостим его. Дадим ему колбаски. Обязательно.
Второе. Слух
Когда зацветает черемуха, заниматься нет никакой возможности. Во-первых, за окнами дрожит белый цвет, во-вторых, пахнет одуряюще, чуть-чуть горько, и нежно, и пряно, и еще как-то все вместе, в-третьих, холодно. Руки замерзнут, пока добредешь из школы, обрывая по дороге белые кисти-сережки.
Утром лужи подернулись льдом, он хрустел под ногой, трещинки множились, поверхность из прозрачной делалась молочно-белой, матовой. Все вокруг было гладкое: перила школьной лестницы, лепестки новорожденных цветков, замерзшие щеки. Гладкое или колючее, как треснувшие льдинки, воздух, новый платок, выбивающийся из-под воротника куртки. Даже жевательная резинка жевалась плохо, так холодно на улице. А дома тепло, сумрачно, пахнет скучно: пустым бульоном, булкой, корвалолом. Мама болеет.
– Ой, Машка-а, – тянет в трубку Катька, – Машка, у меня такое несчастье. Мутер не отдает розовый шарфик, а ведь когда покупала, обещала, что на двоих. В чем завтра поеду? Мне же до зарезу, ты знаешь. Еще и прикалывается, нашла время. Хорошо тебе, у тебя мутер пожилая, а моя – ты слушаешь? – сегодня прямо с утра завела нудянку, что ей тоже до зарезу. Прикинь, и это после того, как я помыла ей посуду. Нет, ну ты скажи, есть правда на земле? Я ей говорю, что мне сегодня без шарфа как той козе без баяна, а она… – далее следует подробный, эмоционально подкрашенный пересказ диалога, детальное описание вожделенного шарфика с гипертрофированной эстетической составляющей в ущерб текстильно-практической, развернутый реестр недоделок Катькиной мутер в частности и родоков как таковых, триллерообразное изложение несчастий, обрушившихся на подругу после завтрака, во время обеда, между обедом и ужином, с полным списком съеденных блюд.
Машка согласно кивает вместе с трубкой, подбадривая подругу значительным "да уж", и терпеливо ждет паузы, чтобы вклиниться и пожаловаться, в свою очередь, на то, что не сможет поехать со всем классом в Пушкинские Горы. Очень не вовремя заболела мама. И заболела, похоже, тяжело.
– Ой, ну что ты там не видела, подумаешь, развлечение тоже. И в автобусе воняет. Я сама не хочу ехать, сколько можно с классом три притопа, два прихлопа, но мутер отправляет. Не грузи меня. У меня знаешь, какие неприятности. У меня на них депрессия начинается. И сплю все время. Вчера проснулась, еле до кухни добрела молочка попить, чтоб хоть силы были спать дальше, а мутер вставилась и говорит…
Сама Катька могла "грузить" подругу часами, это входило в ее представление о дружбе. Машка обижалась, но терпела. Каждый ведь имеет право на свое представление. В конце концов, что ей стоит предоставить слух в Катькино распоряжение, подруга всерьез переживает. А то, что причина представляется Машке незначительной, так от этого Катьке не легче.
– Ой, Машка! Я знаешь, что придумала! Точно! Ты же не едешь в Пушгоры, сама сказала? Тогда я возьму твой платок, ну тот, с разводами. Тебе здесь ни к чему. А нам велели платки захватить для храма, ты сама слышала. И у меня нету ни одного правильного. А мутер розовый шарфик не дает, слышишь. Прямо с утра заявила…
Машка молчит в трубку, ей кажется, что от гладкой пластмассы пахнет кипяченым молоком.
Третье. Осязание
Так жарко, что в асфальте вязнут не то что тонкие каблучки, а весь тяжелый полдень. Белесый тополиный пух лезет в ноздри, в глаза. Улицы, лотки и люди – все выжжено-пыльное, все пахнет жаром и креозотом. У воздуха вкус асфальта. В жару в городе особенно шумно, люди разговаривают громче, почти кричат, как на южном базаре. Разве что море не то, не южное ласковое и синее, а строгое, суховатое и серо-зеленое.
– Ты никогда ничего не добьешься, – Катерина злится, и глаза ее красиво сужаются. – Вот сейчас, когда эта жопа в очереди тебя оттолкнула, почему ты промолчала? Тебе что, сказать нечего?
– Чего ты, Кать, нервничаешь. Мы же купили. Всем хватило, а очередь быстро идет. Зачем на свою голову связываться. Ну подумай, что я ей скажу, твоей жопе, чего она сама о себе не знает?
– Да ничего! На три буквы пошлешь и всех делов! А не хочешь связываться – отойди подальше и по тому же адресу посылай на безопасном расстоянии. Хоть удовольствие получишь!
Маша догадывается, что на самом деле Катерина злится из-за Олега. Появился Олег, и Катерина уже не главная – вторая. Того гляди, дружбе конец. Маша уделяет ей остатки, те крохи времени и внимания, не востребованные Олегом, что и двоюродной тетке малы, а тут – Катерина. Почему-то галерея Катькиных кавалеров не вредила дружбе, напротив, насыщала их разговоры новыми сюжетами и образами, то есть Катькины разговоры и Машино молчание. А стоило появиться у Маши одному-единственному Олегу, и все готово пойти прахом.
– И от него ты тоже ничего не добьешься. Будешь молчать в тряпочку и соглашаться с каждым его вздохом и пуком. А мужики такого не прощают, послушай меня, у меня опыт, в отличие от некоторых. Вот поглядишь, он еще изгадит нам поездку.
Но Маша, мягко улыбаясь, гладила подругу по плечу и рвалась туда, где ждал он. Некогда, некогда. Поговорят позже, у них с Катькой впереди целых три недели, целое море и белая пляжная галька. А Олег приехал всего неделю как. Расскажет, какая погода там, на море. Это же важно знать, какая там погода.
– Ты полная дура, Машка! Погоду можно узнать по телевизору. Тем более за две недели она успеет измениться, – но эту реплику повзрослевшая Катерина вслух не произносит. И даже, приложив нечеловеческие усилия, молчит о том, что если Олег после возвращения из отпуска выкроил время для Машки лишь спустя неделю, это означает только одно. То самое. И на юг он ездил ни с какой не с мамой, к бабке не ходи. И лишь такая дурища, как Машка, может развешивать ушки в ожидании китайской лапши да приговаривать: еще, еще. Настроение у Катерины меняется, растроганность от собственной сдержанности захлестывает ее, кто еще эту дуру поучит уму-разуму. Она крепко обнимает Машу за шею, прижимается пылающей щекой, теребит дешевенький платочек подруги и прочувствованно заявляет:
– Машка, я, знаешь, что про Олега думаю? Ты считаешь, что он с мамой на юге был?
Но подруга выскальзывает из-под руки, морщась, и наконец бежит:
– Кать, пожалуйста, потом, потом…
И наступает для Маши вечер, сотканный из одного осязания гладкой влажной кожи и спутанных волос, а после – горького привкуса сигареты, выкуренной на двоих, и терпкого крепкого чая, и свежего запаха солнца и загара, и звука колокольчиков из динамиков над креслом, и дрожащего желтого косого луча, пятнающего лоб, пальцы, колени.
А когда она полусонно мурлычет глупости, что повторяют все и всегда, прежде чем разомкнуть объятия и вернуться к той жизни, в которой осязание занимает важную, но не главенствующую роль, Олег говорит:
– Ты на юг с Катькой не едешь.
– Как же? – удивляется Маша. – У нас билеты куплены. Туда и обратно.
– Я не хочу, чтобы ты ехала. Или ты сюда ко мне никогда больше не придешь.
Потом, потом. Потом она плачет и рыдает. Упрашивает. Вроде бы даже ругается, но вскоре опять упрашивает, умоляет. Очень важно поехать на юг с Катькой, очень хочется. Ведь нечестно же, он же ездил.
– Ну ты сравнила, – сердится, – я же с мамой, я маму вывозил. А не с приятелем по бабам тереться.
– А я с Катькой, я тоже не это, не тереться.
Олег кричит на нее, загоняет в угол своей немыслимой логикой, где деревья растут кронами вниз, и довольно быстро доводит до состояния полного отупения. Маше все равно, что будет, лишь бы он замолчал. Но тут ее осеняет, прямо внутри прострации. Ей отчетливо представляется, как можно уговорить Олега. Маша встает.
– Ты куда? – но она не одевается, и Олег спокойно закуривает еще одну сигарету. Маша идет в ванную, закрывает за собой дверь, не на задвижку, а так, достает бритвенное лезвие, рассекает запястье, но не поперек, чтоб не подумали, что она вены режет, а вдоль, глубоко рассекает. Совсем не страшно. Быстро все происходит. И не больно. А потом кожа раздвигается и появляется кровь, но потом, не сразу. И уже тогда больно. И страшно. А крови делается много, она капает на пол, пачкает раковину, стекает струйкой.
Олег хлопочет вокруг, но сам не знает, что делать. Они сообща перевязывают Машину руку, засыпав рану сухими крупинками стрептоцида, он поит Машу крепким чаем и следом вином. Успокаивает. Кровь останавливается. А вопрос с югом больше не поднимается. Маша на юг не едет.
Четвертое. Зрение
На старой веранде тепло, пахнет антоновкой, сухим деревом, поздними печальными флоксами. На солнце блестит паутинка, приставшая к яблоневой ветви, корявой и старой, блестит, струится под ветром, не может улететь – приклеилась. Небо, опустевшее без стрижей, кажется темнее, но мельче. Из комнат тянет остывшим печным духом, днем там холодней, чем на веранде, маленькие окна не вмещают света. Но здесь, за дощатым столом с забытым надкушенным глянцевым яблоком и парой стройных ос, сосущих ржавый разлом, здесь тепло и лето все продолжается. Так же стрекочут кузнечики, шуршат листья по ромбикам цветных стекол, так же кислит разросшийся щавель, заваренная в чашке мята холодит язык, а вишневая запекшаяся "смола", выступившая на коре еще весной, прилипает к зубам сладкой горечью, когда кладешь ее за щеку.
Мария Николаевна взяла отпуск в середине сентября, когда все возвращаются из отпусков. Она устала, хотя казалось, что ее сил хватит надолго, стоит только поспать как следует, принять душ, выпить кофе – и готова к дальнейшим свершениям. "Не видеть" выходило сложнее, чем она предполагала по молодости. Подчас это не составляло труда, не требовало всех ее сорокалетних женских сил. Допустим, грязные тарелки, оставленные сыном на столе после завтрака, или футболку, забытую мужем в кресле перед телевизором, вполне можно было не видеть и так, не видя и не портя себе настроения, помыть, выстирать, убрать на место и продолжать не видеть дальше и больше. Дальше и больше следовали не купленные на рынке восемь килограммов картошки, не заклеенное на зиму окно, проблемы с водопроводчиками и протекающими кранами в ванной и на кухне, сломанный дверной замок, потолок с подтеками и далее по списку, в соответствии с законами жанра семейной жизни.
– Маша, – интересовалась подруга, – почему бы тебе не отдохнуть годик без работы? Ведь Павел прилично зарабатывает.
– Не могу, – она легонько вздыхала. – Это будет его ранить, – и, думая о своем, спрашивала в свою очередь: – А что для тебя самое тяжелое в семейной жизни?
Подруга слегка удивлялась, но отвечала без запинки:
– Жрачку готовить. А что?
Марии Николаевне тяжелее всего было не видеть. Не видеть, как муж или сын съедают последний мандарин, оставшийся в вазочке. Как брезгливо ставят в мойку ее чашку, когда она мается простудой на диване в маленькой комнате. Как топчут кроссовками по мытому полу.
– Что у тебя в школе? – переводила разговор Мария Николаевна, и теперь уж вздыхала подруга.
– Тяжко. У детей осеннее обострение: стенды режут, мобильники друг у друга ломают, мимо унитаза писают. А ты на самом деле собралась на дачу? Сдурела? Что это за отпуск. Хотя бы в пансионат какой поехала.
Мария Николаевна как раз и собиралась в пансионат, но муж так долго ныл, мол, денег у них сейчас совсем нет, потому как у него обломилось что-то (видимо, щедрость), что она передумала. Он даже стал стрелять у нее мелочь на сигареты, как в давние первые годы их совместной жизни. Ее же заработков едва хватало на хозяйство, какой там пансионат. В первый день отпуска Мария Николаевна затеяла генеральную уборку, иначе руки так и не дойдут. И вот тогда, сражаясь с пылью в труднодоступных местах, между DVD-плеером и старым, редко используемым видеомагнитофоном она и обнаружила мужнину заначку в десять тысяч долларов. Не заметить заначку было выше женских сил Марии Николаевны, но она скрепилась после двух рюмок коньяка. Муж догадался обо всем сразу же. Не иначе, у него на плеере контрольный волосок был прилеплен. А она молчала, как ни в чем не бывало. Муж тоже молчал. Целый вечер. И к ночи закатил ей скандал в двенадцать баллов из-за полинявшей рубашки. На самом-то деле рубашка полиняла еще в прошлую стирку, но стыд допек мужа и требовал изменения действительности, чтобы она была виновата, а он обижен. Сыночек, воротившийся поздно, застал отголоски скандала, лаконично суммировал: "Весело у вас" – и отправился в свою комнату щелкать оптической мышью. Утром Мария Николаевна встала рано, хотя на работу было не надо. Встала, чтобы приготовить мужу завтрак. Он, прощаясь, привычно чмокнул воздух рядом с ее щекой и попросил десятку на сигареты. Она помахала ему рукой из окна, соблюдая семейный ритуал, собрала спортивную сумку и уехала на дачу, известив своих мужчин запиской, что желает отдохнуть в полном одиночестве. Через несколько дней не выдержала и вернулась. Мало ли что они могли натворить без нее.
Пятое. Вкус
Земля черная. Земля твердая. Черная и блестящая от наледи; твердая, промороженная. Свистит поземка, землю разрисовывает белыми узорами. Скользко, зябко. День темный "нерассветай", а уж тягучий, как горечь во рту. От тлеющих мусорных баков тянет гарью. Пока дойдешь до помойки, чтобы ведро высыпать, весь ею пропитаешься. Пошел бы сильный снег, живо потушил бы "мусорку", но нет, метет в лицо мелкой крупкой, шипит.
Ключ не поворачивался в замке, и сердце радостно, хотя и довольно болезненно стукнуло два раза подряд, громко, как в дверь. Приехали, слава богу. Хоть внука повидает. У сына третья жена, а внук у нее всего первый. С теми невестками не довелось внукам порадоваться. Вернулся Сереженька. Как она волновалась: шутка ли, такого маленького ребенка тащить в опасное место. Все говорят, что в Египте с туристами может случиться что угодно, считай, настоящая война, а они ребенка поволокли. Но кто же будет ее слушать. Ладно, приехали, и хорошо.
– Баба Маша, баба Маша! – Сереженька повис на шее, тяжеленький, загорелый, волосы выбелило египетским солнцем. Конечно, там же тепло, это у нас зима. – А мы у тебя шоколадку украли. Из сумки с глазными каплями. Украли, представляешь! – внук хохотал и дергал ее за полу синего суконного пальто. Так весело нарушать запреты, все знают, что воровать нельзя, очень плохо это – воровать, но они с папой полезли в сумку, где бабушка держит свои глазные капли, носовые платки и разные важные вещи, и вытащили плитку припрятанного горького шоколада, значит, все-таки немножечко можно воровать, ну если у своих. Шоколад невкусный, молочный намного лучше, но они съели по кусочку, добыча ведь.
– Ба, ты что, расстроилась? Ты из-за шоколадки расстроилась? Но мы же пошутили. Мы не нарочно. Ба, ну мы же приехали. Давай быстрее пироги печь. С капустой и с яблоками и с этим, как ты говоришь, с "таком". Мы будем печь пироги?
Невестка вышла, постройневшая, в новом платье.
– Мария Николаевна, мы привезли вам подарок, египетскую розу. Сухая, она выглядит как веточка, а положишь в воду – расправится и зацветет зелененьким. Кот, ну иди же с мамой поздоровайся, что ты сразу за свой компьютер, в самом деле! Мария Николаевна, у вас что-то случилось? Вы плохо себя чувствуете?
– Ма, привет! Ты чего? Плачешь? От радости, что ли?
– Да она из-за шоколадки, правда, ба?
– Мать, в самом деле? Ну брось, Нина пойдет в магазин и купит тебе плитку, хоть десяток купит, ну смешно даже. Мы приехали, а ты… Или это подарок был? Чей? Тети Катин? Нет? Ну пойдем чай пить и фотографии смотреть. А Серега у нас на верблюде катался, мы его так и сфотографировали. Нина, ты в магазин собираешься? Мама наверняка пироги затеет, эх, давно настоящих пирогов не ел, с сердцем или с зеленым луком, аж слюнки текут. Будут пироги-то? Я вкус успел забыть.
– Кот, поди-ка сюда на минуточку. Иди-ка, чего спрошу. Ты с ума сошел, какой магазин! Я на ногах еле стою. После жары в зиму попасть. Ты что, не видел, как на улице метет? Такой перепад температуры, у меня давление подскочило. Только о своих пирогах и думаешь. Если не терпится, сам иди, да у матери наверняка все есть, она же готовилась к нашему приезду. Ну и что, что на два дня раньше, у нее найдется что-нибудь. А мне бы сил хватило до дому добраться. Еще хорошо, что в одной парадной живем. Приспичило тебе сразу к матери идти! Ты как хочешь, а я чаю попью и пойду. Мать сама неважно выглядит, давай лучше завтра пироги, и ей спокойнее, успеет подготовиться. Живо, чаю с шоколадкой, и домой. Да на свой живот погляди, зеркальная болезнь, какие тебе пироги.
Невестка с сыном ушли, Сереженька упрыгал через ступеньку к себе, на шестой этаж. Она лежала без сна, не понимая, что на нее нашло. Неужели пожалела для внука шоколадки, или так обидно стало, что залезли в ее сумку, оставленную на диване и беззащитно распахнутую. Они старались, привезли ей эту чертову скукоженную египетскую розу, пришли сразу после самолета, сюрприз хотели устроить, а она… Ничего, напечет завтра пирогов, всех накормит. Сходит с утра в магазин, докупит, чего нет в доме. Шоколадку, правда, не купит, пенсии не хватит, если шоколадки-то покупать. Сын помогает, спасибо ему, так то почти все на лекарства идет, а если еще и операция впереди… Совсем плохо у нее с глазами, если затянуть, ослепнет. К старости все плохо, и запахи хуже различает, и пальцы вон как скрючились, руки немеют, и слышит тоже… Но тут она ясно услышала, как сын с невесткой шепчутся у себя в спальне, четырьмя этажами выше.
– Какие все-таки старухи лакомки, нет, ты заметил? Она расстроилась из-за шоколадки до слез. Наверное, к старости вкус подавляет все остальные чувства. А ты уже сейчас готов за пироги душу отдать.
– Да, нехорошо получилось. Куплю ей завтра такую же. Она ведь себе ни в жизнь не купит, пожадничает.
– И хорошо, что пожадничает, не вздумай покупать. В ее возрасте шоколад вреден. Атеросклеротические бляшки образуются. Пускай лучше мармелад ест. Кот, я забыла тебя спросить, а помнишь, у матери есть такая полосатая салатница, керамическая, черно-белая, помнишь, в серванте на кухне. Она, по-моему, ею ни разу не пользовалась. Кот, ты меня слушаешь?
– М-м-м?
– Так вот, я и говорю, зачем ей эта салатница, а у нас…
Старуха повернулась спиной к стене и наконец уснула.
Шестое
Мягко и зыбко под ногами, зелено. Над головой тоже зыбко, тоже зелено, но зелень прозрачная. Запах от травы – ведь зеленое – это трава, что же еще? – едва слышен, сладкий такой запах, с детства знакомый, похожий на запах ванили, но с большей горчинкой, если только это не запах здешнего воздуха, звенящего, как всегда звенит воздух над лугом в ясный день. Пейзаж непривычен, но узнаваем, похожее встречалось, да забылось, стерлось.
Она сидит на гладком – камень? Почему же мягко? – сером, привыкает. Голова не кружится, но ей, голове, непривычно. Потереть лоб страшно, вдруг руки провалятся в пустоту, не ощутят ожидаемого прикосновения к истончившейся коже. Или ее кожа снова стала упругой и плотной? Она поднимает руку, разглядывает слабое мерцание над кожей. Красиво. Встает, делает шаг, другой, мерцание усиливается до сияния, окутывает ее облачком. Еще немного – и, ей кажется, она могла бы подняться в воздух и полететь. За поляной должно быть что-то еще, это скорее всего лишь прихожая, а сам мир – дальше. Она полетела бы, если бы ее сияние стало сильнее, а пока может лишь перепархивать. Все лучше, чем идти, проваливаясь ступнями в зыбкий покров. И тот, ненадежный, вскоре обрывается. Она замирает у пропасти. Там, дальше, различимы луга, города с невысокими домиками, леса, мельницы на быстрых реках. Но сияния не хватит на то, чтобы поддержать ее и перенести через пропасть, это совершенно ясно. Раньше, по ту сторону жизни, она часто сомневалась, но здесь все так прозрачно и просто. Жаль, пропасть не преодолеть.
Она обернулась проверить, далеко ли ушла от серого камня. Позади дышало зеленоватое море, через море к ней перепархивала, как недавно она сама, тонкая светящаяся фигура, и даже какие-то намеки на крылья виднелись у фигуры за плечами. Она обрадовалась: вдвоем быстрей придумают, как одолеть пропасть и попасть на эту сторону насовсем, бесповоротно. Протянула руки, приветствуя незнакомку или незнакомца. Вновь прибывший заглянул в пропасть, полюбовался миром на другом краю, оценил ситуацию и обратил к ней светлое лицо, в свою очередь протягивая руки. Но жест означал не приветствие, а отчетливую просьбу.
– Отдай свою долю сияния, тогда мне хватит сил на перелет. Или нам придется остаться здесь навсегда.
Она привычно согласилась, не зная еще, как передать собственное свечение, и привычно расстроилась. Как-нибудь получится, надо лишь пожелать, и свечение перейдет само. А ей останется в удел край по эту сторону, между той и этой жизнью, останется сожаление и легкий стыд по поводу сожаления.
Они встали друг против друга, она пожелала, чувствуя, как холодок пробежал по коже сверху донизу. Раз, два, три, четыре, пять.
Упругие сильные крылья развернулись и в один взмах преодолели пропасть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.