Текст книги "Лестница Ламарка"
Автор книги: Татьяна Алферова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Дама Олечка, несколько криво наклонив головку, прошла прямо к неубранной постели хозяина и села, нимало не смутившись, на измятые простыни.
Василий удивился – не тому, что приятель в очередной раз приволок к нему свою подругу, нет. Удивился, что подруга на сей раз была совершенно не во вкусе Фуршетова. По большому счету, комик любил всех новых женщин, но если был выбор, предпочитал субтильных брюнеток с узкими мальчишескими бедрами и неразвитой грудью. Дама Олечка, далеко не первой и, увы, даже не второй молодости, являла взору белокурые, не слишком чистые локоны и изобильную плоть, казавшуюся плотной лишь благодаря туго стянутому сатину выходного платья. Грудь, колыхавшаяся под сиреневой косыночкой в низком вырезе платья, с потрохами выдавала все тайны рыхлого увядающего тела соблазнительницы. А это была именно попытка соблазнения, в цели визита своих гостей Василий не сомневался ни минуты. Но так страшно дожидаться наступления ночи в одиночку, так тоскливо наблюдать за ползающими по облупившимся гостиничным стенам рыжими прусаками, что уж лучше пусть будут Фуршетов с Олечкой. Василий сделал приглашающий жест к дрогнувшему столику, не потрудившись убрать так и не переписанные к следующему спектаклю роли, и пир начался.
Дама вела себя достойно, хихикала в меру глуповато, по кровати не скакала, не пыталась поить Василия лафитом из собственного рта. В общем, на профессионалку похожа не была. Интересно, где же Фуршетов откопал ее. И чем вызвано его усердное стремление навязать Василию женщину, с которой переспал сам? Уже съедена была дыня, уже послали за другой бутылкой лафита, когда хозяин решился спросить комика об этом напрямую.
– Да ты что, голубчик, – горячо зашептал Фуршетов, отодвигая даму локтем. Напрасно, Олечка мало интересовалась разговорами, уделяя основное внимание вину и сыру. – Для тебя стараюсь. Может, на этот раз сумел попасть в масть? А? Ты знаешь, я-то люблю покостистей, мне толстомясые девки не идут, шарму в них никакого, одни телеса. А тебе, может, самый цимес. Как она тебе, признавайся?
Василий раздраженно дернул плечом, отшатываясь от навалившегося друга, но не обиделся и не рассердился. Да было бы на что обижаться. Фуршетов по-своему пытался заботится о нем, но объяснить комику, что подобное времяпрепровождение изнуряет его, Василий не смог бы – не потому, что побоялся бы, в свою очередь, обидеть приятеля, а потому, что тот бы так ничего и не понял. Но сопение пьяного Фуршетова, брызги его слюны, запах немытого тела раздражали, и Василий пересел на кровать. Олечка тотчас потянулась, чтобы наполнить вином его опустевшую рюмку. Скромная по размерам косынка у нее на груди совсем провалилась в вырез, и Василий почувствовал запах разгоряченной от вина и сидения в душном помещении Олечкиной кожи. Ее кожа пахла смородиновой ягодой, нагретой жарким июльским солнцем.
И все вокруг поплыло, вспомнилось недавнее ощущение тревожной радости – это ли должно было произойти? – нет, этого мало. Мелко кланяющийся на втором плане Фуршетов пятится, пятится, закрывает дверь за собой. Что-то лепечет Олечка, какие-то глупости про то, что она с Леонидом Яковлевичем – а, это про Фуршетова – никогда в жизни, и вообще она женщина порядочная, но жизнь проходит, и ей уже тридцать два – вот тут ты, голубушка, врешь, но какое имеет значение, о чем она говорит, в то время, пока помогает ему устроиться на узкой, продавленной поколениями предыдущих постояльцев кровати, пока задирает жесткие шуршащие юбки, расстегивает костяные пуговички на розовых застиранных панталонах со следами кружев понизу, где гладкий шелк сменяется не менее гладкой кожей, гладкой, как молоко, и такой же синевато-бледной. Пока садится над ним на корточки, так, что его не желающее просыпаться мужское достоинство буквально погребается ее просторным и мягким лоном, а круглые колени и полные ляжки смыкаются над его животом, и видно, что Олечке неудобно, что она не привыкла к такой позе, и колени у нее затекают, но она мужественно пытается двигать крупом, похожим на круп смирной лошадки, пытается возбудить его и даже стонет почти правдоподобно. Но лоно ее тем временем увлажняется, орошает Василия, того, который в паху, живительным соком, и сам Василий, безучастно лежащий и наблюдающий Олечкины попытки со слабым сочувствием, снова слышит запах переспелой ягоды и запах самки, внезапно пробуждается, смешивает два своих мира в один и шепчет:
– Разденься, няня.
Олечка покорно раздевается, садится на стул, расставляет ноги как можно шире, держит свои опавшие груди именно так, как он просит, и тогда наконец-то его семя впервые изливается в женщину. Он не хочет открывать глаза до тех пор, пока она не уйдет. Он лежит ничком и повторяет: "Уходи, уходи быстрее, пожалуйста". Но непрошибаемая Олечка не обижается и на это, ей некогда, она наспех застегивает костяные пуговки, через одну, все равно сейчас придется расстегивать, натягивает выходное свое платье, прихватывает вино, оставшееся в бутылке, и торопится в соседний номер, где ее ждет не дождется Фуршетов, посуливший двадцать рублей. Но деньги он, подлец, отдаст не ранее, чем сам разденет Олечку, торопливо соединится с ней, пока не истекло, не высохло еще семя его друга, спеша перемешать с его семенем собственное, как кровь в чаше с вином, соединяясь со своим другом через эту, никому не важную женщину, в этой женщине, в ее случайном, необязательном влагалище.
Василий встал, подошел к окну. Голова была ясная, несмотря на выпитый лафит, пиво и дневной сон. Соборная площадь за окном выглядела просторнее и спокойней, чем утром. Торжественно прозвенел колокол. Нет, не Олечку он предчувствовал с утра, что-то еще должно произойти сегодня. Пережить бы оставшиеся часы, а потом Василий уйдет от них, от Олечки, Фуршетова, от людей. Только бы не помешали. Комик еще, чего доброго, придет после спектакля посреди ночи – выяснять происшедшее, обсасывать подробности, рассказывать старые анекдоты. Сколько же Василий задолжал ему? Даже и считать не стоит. А поверх площади, окна, убогого номера выплывало зеленое и солнечное слово "Македония".
Василий не запомнил, как оделся, вышел, добрался до зала, где они давали спектакль. Как не вовремя выключил свет, как оступилась прима, ко всеобщему удовольствию; сколько народу было в зале, как кричал в артистической директор, выведенный из себя его, Василия, полусонным отупением. Он не заметил Олечки, сидящей в "преисподней" все в том же сатиновом темно-лиловом платье, изрядно помятом против первого ее появления у него в номере. Олечка шумно вздыхала, пыталась поймать его взгляд, потом так же шумно пила фруктовую воду в буфете. После спектакля Фуршетов подхватил ее под локоток и увлек на скамейку неподалеку от выхода из театра – дожидаться Василия. Олечка ожидала, что комик примется щипать ее за многочисленные выступающие округлости, но тот как-то скучно рассказывал театральные сплетни и все глядел на выход. Олечка тоже глядела и почему-то волновалась, словно они с Фуршетовым ждали маленького ребенка, который мог заблудиться, потеряться, и помешать этому казалось невозможным. От волнения и жары она вспотела, как давеча от лафита, растопырила локти, колени – проветриться. Спешащие после спектакля в гостиницу или ресторан актриски потешались над Олечкой, но с таким же успехом можно было смеяться над скамьей, на которой она сидела. Как случилось, что они проглядели предмет совместного вожделения, – непонятно, но Василий вышел, не видя никого и никем не замеченный, и благополучно добрался до своего номера, так и не убранного после дневной пирушки.
Он облегченно вздохнул и окончательно пришел в себя, только когда захлопнулась за спиной тощая гостиничная дверь. И едва успел…
Его отсылали. Нет, не в провинцию, в его стране и городов-то, по сути, не было. Но отсылали куда-то на дальнюю окраину, как говорилось, для продолжения лечения. А ему казалось, что он давно поправился. Шепотом слуг, заплаканными глазами матери с ним говорила какая-то тайна, но он тщетно пытался постичь ее своим семнадцатилетним умом. Почему они не скажут ему прямо, в чем дело, неужели тогда, когда он был совсем ребенком, они считали его умнее? Но, правда, в те времена думалось значительно легче, помнилось больше, и не случалось этих ужасных приступов головной боли, когда рассудок отступает и на его месте поселяется паника.
Ему объясняют, что он сможет приезжать домой, когда захочет, на самом деле не так далеко его отправляют, четыре часа верхом, но верхом он не ездит, только в повозке. Он отказывается наотрез, попутно удивляясь, что его отказ смущает и останавливает их. Или причина в постороннем свидетеле, посланце отца, как ему объяснили? Больше недели от отца не было людей с подарками, столько же мать не выходила из своих комнат, но что ему до матери. Сегодня он с трудом узнал ее, так изменилось ее лицо; опухшая от слез, без искусного грима, без высокой прически, с растрепанными патлами, она выглядела совершенной старухой.
Теперь они намекают на беспорядки во дворце, на опасности, от которых лучше уехать. Но ему-то что до этого? Он хочет остаться, он не любит перемен. Мать делает знак, двери распахиваются, и входит няня. Она испуганно останавливается, озирается по сторонам, такая же, как раньше, ничуть не изменившаяся, и запах от нее такой же. Он бежит к няне, не стесняясь присутствующих, зарывается лицом в теплую знакомую плоть, цепляется за ее грудь, находит бледный влажный сосок и бормочет, не выпуская его изо рта:
– Хорошо, я поеду с ней.
Во дворе дожидаются еще пятеро посланников с повозкой. Они будут сопровождать его с няней. Или конвоировать? Нет, не стоит думать обо всем сразу, а то разболится голова, он не хочет болеть сейчас, когда няня снова с ним и ладони его полны чудесной, колышущейся тяжестью. Мать вышла на крыльцо проводить, бледная и надменная. Няня съежилась под ее взглядом, но мать глядела лишь на него, безотрывно и страшно, пока повозка и пять всадников не выехали со двора.
Кони тихо ступали обвязанными копытами, одна роща сменяла другую, до жары, до дневного зноя еще долго, они успеют доехать. Няня дремлет рядом с ним, не мешает разглядывать и разглаживать складочки на полной шее, по-прежнему увитой сердоликовым ожерельем. Он сползает ниже, к ее коленям, пытается губами через ткань ощутить ее кожу, гладкую, как молоко. Он прячет руки между ее бедер, в жаркую безопасность, няня, не просыпаясь, начинает прерывисто дышать, сжимает бедра, словно стремится навсегда впечатать в их нежную изнанку рисунок его ладоней. Он перемещает руки выше, еще выше, до ласкового пушистого зверька, и пальцы его увлажняются, покрываются ее пахучим соком, ее бесконечным и неизменным желанием.
Сопровождающие молча следуют поодаль, но тишина внезапно разрывается резким криком. Неизвестно откуда взявшиеся всадники окружают их. Его отряд слишком мал, чтобы сопротивляться, но все же пытается отстоять повозку. Он кладет голову няне на колени, она прикрывает его своими ладонями, склоняется над ним, как раньше, закрывает ему глаза грудью, животом. Временно он ничего не слышит, но вот няня выпрямляется, и незнакомый всадник спешивается перед ними, почтительно обращается с длинной речью.
Он не вдруг понимает, что тот пытается сказать, слова не раскрываются ему сразу, как нянины колени. Но постепенно смысл их проясняется. Отец его смертельно болен. Законного наследника нет, как известно. Братья отца принялись делить власть, но что один, что другой, не способны править страной. Голова заболела, а неотвязный воин все продолжает говорить. И как будто порвалась какая-то пленка внутри, мир, который он давно воспринимал словно через кусок слюды, ворвался в него всеми красками.
Конечно, они мятежники, эти незнакомые всадники, сколько бы ни утверждали обратное. И конечно, это переворот, захват власти. Они хотят возвести его на трон и править от его имени, устраивать свои делишки, прикрываясь полубезумным царьком. Отец, наверное, уже умер. Они утверждают, что войска, почти все, на их стороне. Этого сейчас не проверишь. Пусть думают, что он такой же, как полчаса назад, что он растение, прилепившееся к груди кормилицы, младенец с мужским достоинством, берущий у старой няньки то, что может дать женщина своему воспитаннику, после того как у нее кончилось молоко – вместо молока. Обращаются с ним почтительно, опасность ему явно не угрожает. Пока. Что там еще говорит этот мятежник? Надо переждать в доме неподалеку? Он ничем не рискует? Так он и поверил. Но все равно, следует дождаться результатов выступления. Ага, отец действительно умер сегодня утром. И они скрыли это, чтобы успеть подготовиться. Горят дома бедных землевладельцев, пара домов, не более? Это значит, пожары полыхают по всей стране. Ничего, он разберется. Что лепетал старый учитель о долге и власти?
Вот и дом, о котором они говорили. Он хотел бы побыть один. Нет, женщину пусть поместят в другую комнату. Дайте ей все необходимое, позаботьтесь о ней. А его оставьте в этой комнате без окон, освещающейся только через дымовое отверстие в потолке.
Ушли, почтительно кланяясь, и увели с собою няню. Нет, он же сам ее отослал. Она не нужна ему больше. Не будет нужна.
Голова закружилась так сильно, что пришлось сесть на земляной пол без циновок. Давно он не видел такого убогого жилья, вернее, никогда не видел. Зато потом… Что будет потом, когда он доберется до власти? Голова снова нестерпимо разболелась, сжатая невидимым другим красным обручем. Он перестал ощущать свои руки, поглядел на них и изумился, показалось, что руки далеко-далеко, отдельно от него. Расстояния в комнате изменились, стены раздвинулись, круг солнца на полу – из трубы – растет и растет. Еще немного, может, несколько минут, и все сны обернутся явью. Все речи наставника окажутся ложью, ложь была удобна его близким, ничего, он поквитается с ними. Только бы наставник был жив, не лишил его возможности насладиться казнью. Но скоро, скоро. Все достигнуто. Колесница въезжает по ступеням. Один короткий шаг до трона. Слышно, как бегут по песчаной дорожке. Бегут провозгласить его. Вот и стук в дверь. Мгновенно пронеслось перед глазами: белая колесница, шеренги войск, покорные рабыни с узкими мальчишескими бедрами – слепящее золото власти.
Василий подошел к окну своего номера на последнем этаже, распахнул его. Один шаг. Один короткий шаг. И он ступил туда, в сверкающую золотую темноту, на краткий миг падения оба его мира слились в один, дрожащий прозрачной ясной каплей.
Створки окна забились под порывом ветра, обегающего пустую комнату.
Ломился в дверь Фуршетов. Взвизгивала Олечка.
Победитель
Виктор родился в сорок шестом году и ничего не помнил о Победе. Зато на всю жизнь запомнил, чем отличается габардин от бостона, а креп-жоржет от креп-сатина. В доме витали названия тканей и сами ткани: легчайший шифон и наивный маркизет, топорная тафта и вычурный муар, честный твид и самовлюбленный панбархат, простенький мадаполам и нежная майя.
Мама Виктора шила. Она не сама выбирала клиентуру, времена стояли тяжелые, послевоенные, рад будешь любому заказчику, тем более в маленьком городке, но мама умела так поставить дело, что казалось, это заказчицы бегают за ней толпами и уговаривают, уговаривают. Иногда, если кончалась череда заносчивых жен офицеров и простоватых торговок, семья сидела без денег, но мама не опускалась до того, чтобы жить на продажу, как делали ее подруги, днями простаивавшие на рынке с наскоро сляпанными поплиновыми блузочками на толстых ватных подплечниках. Мама из всего извлекала пользу и легко утвердила свою репутацию лучшей портнихи города, не боящейся остаться без работы. И появлялась новая свежевылупившаяся офицерша, желавшая выглядеть лучше, чем все эти, ну, вы понимаете, или приходила прежняя, успевшая, видимо, за прошедшие три-четыре месяца сносить полдюжины платьев, сшитых мамой. Новенькие клиентки по неопытности еще пытались показать гонор, командовали и "тыкали", но больше, чем на полчаса, их не хватало. И когда очередная модница, придя за бальным платьем, обнаруживала сына портнихи в новой бархатной кофточке с пышным бантом, она не задавала неуместных вопросов, почему же на спине бархатного платья шов – неужели ткани не хватило, она протягивала конверт с деньгами (мама наотрез отказывалась брать деньги руками) и бурно благодарила любезную Анну Васильевну, на что мама отвечала вдвое старшей клиентке, снисходительно растягивая гласные:
– Ну, Шурочка, как смогла, так и сшила. А все не хуже ваших трофейных тряпочек смотрится.
Судьба явно готовила маме жребий командовать взводом пожарников или дрессировать крупных хищников, но Анна Васильевна и здесь проявила своеволие: выбрала традиционное, абсолютно мирное занятие. Невостребованный жребий показывал рожки, заставляя самых хулиганистых мальчишек на улице вытягиваться во фрунт, когда мимо проходила мама, и произносить непривычно-любезное: "Доброе утречко, Анна Васильевна!" вместо: "Здрасть, тетка Анна!" И никто никогда не спрашивал у Виктора, а где же его отец. А ведь этот вопрос у местных мальчишек занимал первое место в списке, хотя половина из них жили также с матерями, в лучшем случае имея в придачу бабушку. Но на всякий случай Виктор предпочитал общество девочек. Лет до шести его самого часто принимали за девочку из-за длинных золотистых кудрей и вечных бархатных кофточек, выглядевших слегка неестественно на занесенных желтой пылью, узких и неровных улочках города с вытоптанными до твердости камня палисадниками.
Город испытывал благоговейное тяготение к литературе; так, на две улицы Ломоносова и Гоголя приходилась одна Дзержинского, улицы Бородулина, Пушкина и Кольцова пересекали улицы Герцена и Радищева и только потом Плеханова. Ритм два к одному, то есть два писателя на одного революционера, озвучивал весь город, и только центральная улица – Ленина вытягивалась исключением, хотя почему? Литературные или нет, труды последнего предстояло Виктору читать и перечитывать на протяжении десяти лет гораздо чаще, чем всех остальных авторов вместе взятых: начиная с "Материализма и эмпирио-чего-то там" в 8-м классе и заканчивая – а кто сейчас вспомнит, чем заканчивая на последнем курсе областного университета, на государственном экзамене по научному коммунизму. Эпитет предполагает уточнение, то есть должен существовать и ненаучный коммунизм и еще какие-нибудь разновидности, Виктор никогда не задумывался над тонкостями дефиниций, просто учил то, что требовалось по программе, прилежно, с интересом, не выходящим за рамки.
Улицы в городе обрывались двориками с деревянными, крашенными зеленой краской заборами и непременной скамьей у ворот. Днем на скамейках сидели девочки, вечером их матери и бабушки, те и другие с пригоршнями черных блестящих семечек, чей соблазнительный запах вплетался в запахи пыли, конского навоза и запах реки, долетавший в глубь города, несмотря на неподвижный широкий зной от набережной – самой красивой, хоть и не центральной улицы. Два рынка, Сенной и Мытный, соперничали друг с другом по числу проданных кулечков жареных семечек, тараньки – вяленой рыбы, намытых солнцем огромных арбузов, сизой голубики – гонобобеля и по ловкости маленьких юрких карманных воришек, снующих по ленивой туше рынка, как слепни по разморенной от жары корове, обиженно мычащей и шлепающей хвостом – мимо, мимо, – когда становится совсем невмоготу.
Девочки на скамейках брали Виктора в свои игры из вопросов-ответов: "Анюта! – Я, барыня, тута! – Где была? – На рынке! – Что купила?" – а их матери и бабушки бесцеремонно, пока не узнавали, чей это сын, спрашивали: "Бедный мальчик, а что же у тебя с ручкой?"
Виктор покорно протягивал левую руку с недоразвитыми от рождения пальцами и ждал, пока женщины вволю наохаются над нечаянным развлечением, не внимая соболезнующим вопросам и равнодушно глядя на землю под их варикозными ногами в растоптанных сандалиях или парусиновых туфлях. Мама, пару раз застав подобную сцену по дороге домой, молча подходила, брала Виктора за другую, здоровую руку и молча же удалялась с достоинством груженой баржи, как будто все увеличиваясь в размерах по мере приближения к дому. Виктору ничего не говорила и не объясняла, но ждать в такой вечер от нее за ужином зеленого фруктового сахара не стоило. Зато – или увы, Виктор не помнил своих тогдашних переживаний по сему поводу – трехгодичному призыву в армию он не подлежал.
Школа ничем особенным не запомнилась. Если расписывать по временам года, то бесконечным летом предполагалось собирание гербария, купание в Волге; зимой, по маминому наущению, письма на радио Захару Загадкину с ответами на конкурс по географии и ботанике и даже, к собственному слабому удивлению, получение диплома от Захара. Мелкие радости, например, когда однажды нашел в лесу Петров крест, сумел, не повредив, аккуратно выкопать весь его хрупкий жирный и белый стебель и засушить в песке, жили недолго, сменяясь привычными нетрудными и скучноватыми занятиями в школе. Гораздо интереснее Виктору казались тайны превращения выкройки простого вшивного рукава в рукав реглан или "летучую мышь", но мама не одобряла такого интереса. Оставались детские передачи. В футбол с мальчишками Виктор не играл никогда, хотя рука не могла быть существенной помехой, но все шумные грубые игры, даже "казаки-разбойники", отвращали его, как непременный рыбий жир перед едой из громадной алюминиевой ложки с погнутой ручкой.
Один раз произошло событие, классе в девятом. На Мытном рынке Виктор увидел, как мальчишка его возраста продавал громадного пса со свалявшейся бело-рыжей шерстью. Пес рванул к Виктору, разглядев что-то, незаметное другим, наглые и грустные глаза животного заставили Виктора забыть о возвращении домой, заставили потратить зажатые в кулаке деньги, выданные мамой на покупку килограмма требухи, отдать их ужасному мальчишке, поминутно сплевывавшему на убитую землю сквозь свежую дырку меж зубов, мальчишке с жадными здоровыми руками, с грязными, в заусеницах, длиннющими пальцами. Скандала дома не последовало, да Виктор и не боялся его после столь решительного шага. Но на следующий день мама слегла с аллергией, что не помешало ей, сидя в постели, прокладывать силки в очередном платье из шифона, который пришел на смену бархату. Пса пришлось отдать. Кому – Виктор не запомнил.
Школа закончилась незаметно, как рыбий жир, как судороги в ноге, когда после жары заходишь в не успевшую прогреться воду. Мама подарила классной руководительнице Виктора крепдешиновый шарфик, недрогнувшей рукой укоротив платье очередной заказчицы на сногсшибательную величину: Марочка, грех скрывать такие ноги, опять же, вы знаете, как сейчас носят за границей? Мало ли, что вы хотели "миди", что вы в этом понимаете?
Впереди маячил университет – биология и география, в областном центре. В городе институтов не было, только техникум, один, причем технический. Маме это не подходило.
Вместе с Виктором они приехали поступать, легко сдали экзамены, посмотрели списки будущих соучеников: девятнадцать девочек и три мальчика, взяли направление в общежитие. Там их встретила тучная вахтерша с грязным чайным стаканом и толпы хорошо развитых откормленных мух, изредка взлетавших от затравленных шагов будущих студентов, подобно Виктору, прибывших на место пятилетнего добровольного отбывания. Мама оценивающе посмотрела на прихотливый жирный пробор вахтерши, та неожиданно робким басом выдавила: "Здравствуйте!" – видно было, как ее удивил собственный голос; посмотрела на неметеную лестницу, на студентика с отвратительно позвякивающей авоськой, не к месту возникшему в дверном проеме рядом с ними, и, не размениваясь на ненужные здесь слова, развернулась, точным попаданием зонтика освобождая проход от захлопнувшейся было створки в новую общественную жизнь.
Когда выяснилось, что Виктор не может жить в общежитии, никак не может, вопрос о том, куда приткнуть мальчика у мамы не возник: конечно, у тетки. Тетка, довольно дальняя родня, вечно подвергалась нашествиям родственников со всех сторон, невзирая на свой характер. А специфика теткиного характера была в том, что при любых обстоятельствах к месту и не к месту бедная женщина говорила правду, доходя в ее утверждении на нашей несовершенной земле до запредельных величин грубости и бестактности. Но правда тетки обладала чудесным свойством преломляться в сознании окружающих в нечто совершенно противоположное. Так, завидев на пороге очередных визитеров, тетка искренне восклицала: "Так я и знала, что сегодня мне не дадут спокойно пожить!" Или поработать! Или постирать! – но гости принимали ее прямодушие за грубоватый юмор и, весело смеясь – без тетки, разумеется, тетка страдала по-честному, – проходили в дом, топтали свежевымытые полы под теткины справедливые замечания: "Знала бы, не примывалась сегодня!" – садились за стол, сопровождаемые горестными причитаниями: "Супу-то осталось на один раз после вас, опять варить придется!" – разбрасывали свои вещи по маленькой кухоньке: "Вечно все загадите, а мне убирай!" Даже самые юные и восторженные матери не обижались на теткины заявления типа: "Да я бы этого ребеночка била с утра до вечера, пока сил хватит! – а на законную просьбу: – Уберите от меня подальше вашего охряпка!" – реагировали тем, что радостно взгромождали ненаглядного отпрыска на теткины изможденные колени. Тетка никак не хотела смиряться, продолжала грубить гостям, отменно плохо готовила, орала на чужих детей или не замечала их – ничего не помогало.
Что ж удивляться, когда Викторова мама даже с некоторым удовлетворением проговорила, нажимая на разношенный дверной звонок родственницы: "Поживешь у тетки, ей приятно будет, ничего, всего-то четыре с половиной годика, да и веселее в семье". Конечно, двое теткиных детей в расчет не брались, как и ее крошечная квартирка. Спальные места возникали из ничего: на полу в комнате, на полу в кухне. Атмосфера общего снисходительного пренебрежения хозяйкой подмяла Виктора и приучила, против правил, не помогать, не участвовать в домашних делах, а свысока позволять ухаживать за собой наряду с двумя законными теткиными отпрысками. Но заговор родни против тетки немного сбавил обороты с появлением нового жильца, так как на время сессий наезжала мама и недрогнувшей рукой выставляла любого забредшего на привычный огонек, правда, в отличие от тетки, мама говорила ласково: "Ой, как досадно, так хотелось с вами поговорить, голубчик, и как жаль, что не получится!" Первые гости законно недоумевали: "Да почему же?" – "Ах, у Вити сессия, ребенку надо заниматься, ну как обидно, что не сложилось посидеть вместе, почаевничать, а ведь мы с вами так давно не виделись!" – и гости уходили, облитые маминой неестественной любезностью и неистовые в своем гневе. Уже ко второму курсу число приходящих уменьшилось втрое, а остающихся на ночь чуть не вдесятеро. Словом, от Викторова житья получилась ощутимая польза, пусть и для тетки. Мама своих правил не меняла.
Виктор проникся симпатией к теткиной дочери, своей многоюродной сестре, в основном за умение красиво повязывать шейный платочек, между ними сложились традиционные родственные отношения с нетрудным молчанием, совместным хождением по магазинам и мытьем посуды. Но десятилетний братец воспринимался хуже, чем тот самый рыбий жир – полезный, по крайней мере. На Викторово счастье, через пару месяцев братец потерял к нему интерес даже как к объекту мелких издевательств, так, изредка, словно по обязанности, выдергивал шнурки из Викторовых ботинок или пачкал мелом брюки. Сестра посвящала Виктора в истории своих неудачных отношений с мужчинами, постоянно муссируя на разные лады утверждение "все мужики сволочи"; о том, что Виктор тоже некоторым боком принадлежит к последним – или первым? – забывалось как-то сразу и прочно. Иногда они ходили гулять в парк, пару раз посетили местный театр, но сестра для культурных целей не годилась совершенно, с ней оказалось скучно говорить о чем бы то ни было, кроме домашних дел. Как и положено женщинам ее типа, она не обиделась, когда Виктор принялся ходить по окрестным достопримечательностям со своей сокурсницей Элькой. Первое время сестра подозревала между ними роман, но увидев Эльку – а увидеть ее с некоторых пор стало несложно: к каждому экзамену они с Виктором готовились вместе, вместе обсуждали каждый реферат на теткиной многострадальной кухне, – подозрения оставила.
Несмотря на толстые детские щеки, отсутствие талии и ноги, состоящие, казалось, из одних ляжек и икр, без всякого стекания в щиколотку, Элька довольно трепетно воспринимала искусство, даже ходила в картинную галерею, а уж по вопросам зоологии и микробиологии ей не было равных.
Когда на город опускался отнимающий разум черемуховый дух и распоследние ярые отличницы, несмотря на холодные черемуховые ночи, просиживали со своими ухажерами окрестные скамейки до рассвета и несмываемых следов "Катя, люблю тебя. IV курс. Биофак", Элька с Виктором мирно сидели в пустой библиотеке и обменивались карточками с замысловатыми выписками из каталогов. Но как ни усидчив был Виктор, Элька всегда знала чуть-чуть больше; это казалось странным, ведь читали одно и то же.
В середине пятого курса пришло распределение по местам работы, и никто не удивился, что именно Эльку оставили при кафедре в аспирантуре, а Виктору выпало ехать учителем в городок, неподалеку от своего родного, но еще меньший. Только переступив порог школы, Виктор понял, что это – катастрофа.
Три года время не двигалось вовсе. Вставала на зиму Волга, снег засыпал двери крохотного здания школы, паводком размывало дорогу к автовокзалу, одна за другой, как сон-трава, под его стенами появлялись бабки с пучками молодой редиски и зеленого лука, тополиным пухом умножалась пыль единственной городской площади, ветшали под упорными дождями деревянные некрашеные домишки и древние соборы, но время стояло на месте.
Мама вдруг подружилась с Элькой, закружили разговоры о заочной аспирантуре, мама приезжала в гости, постаревшая, потерявшая начальственную осанку, неприятно беспомощная, и незнакомым словом окликала Виктора со ступеньки рейсового автобуса: "Сынок!" Элька защитилась и удивила всех: ушла с кафедры, отправилась заниматься наукой в Академгородок, расположенный в забытом всеми почтальонами поселке, совсем близко от Виктора. Мама с Элькой раздружилась.
Случилась очередная весна с непролазной провинциальной грязью, с желтой глиной, пачкающей последние приличные ботинки, с желтой волжской водой, размывающей темный песок у дебаркадера, с криками гусей высоко в белесом небе. И время пошло. Все случилось сразу, быстрей, чем страшный второгодник Игнатьев кидает камень в голубя; закрутилась жизнь – чужая, для жизни Виктора она казалось слишком насыщенной, слишком сложной. Умерла мама, внезапно. Приехала Элька и заявила, что вакансия лаборанта в Академгородке самой судьбой приготовлена именно для Виктора, надо срочно увольняться и переезжать. Мамину квартиру чудесным образом удалось обменять на лучшую в Академгородке. Виктор уволился из школы и оформился чин чином в Элькину лабораторию микробиологии. Зарплата лаборанта оказалась еще меньше учительской. Денег на маминой сберкнижке хватило на похороны и немного осталось. Ни горя, ни удивления Виктор не испытывал, накатило отупение и приятие всего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.