Электронная библиотека » Татьяна Щербина » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 26 мая 2023, 14:40


Автор книги: Татьяна Щербина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Элен-Лена? – перебил грек. – У меня жена Элина – древний вариант Елены. Гречанка, значит, Греция же на самом деле называется Эллада, знаешь? Местная, критская, у нее своя таверна неподалеку, такой мусаки на всем острове не найдешь! Вообще нравится мне здесь жить, с Москвой не сравнить. Дом у нас хороший, жаль только, детей Бог не дал.

– Может, даст еще.

– Да куда уж, – грек отмахнулся, – поздно, возраст.

– А у меня есть подозрение, что даст, – я загадочно улыбнулась.

– Ты как твоя Катя Ворона прямо, только плохое накаркать – это всегда, а хорошего и от дельфийского оракула не дождешься. У нас, правда, тут православие и все это не приветствуется. Я же в Советском Союзе вырос, так скептиком и остался. Ладно, продолжай про Элину-Лену.

– Да, Лена, называвшая себя Элен. Странная девица: казалось, что она появилась здесь, в советской школе, на машине времени, поскольку сама ее внешность, одежда, манера держаться и разговаривать указывали на то, что время ее – декаданс, ар-деко, кокаин, дамы в кринолинах. Катя Ворона долго вспоминала, как Элен-Лена назвала дочь. И вспомнила, что необычно для тех времен, кажется Кристиной, так, может, это действительно была она, там, у Клуни и Суок, в день «катастрофы»? Хотя на двенадцатый день невидимой жизни Катя перестала думать о катастрофе, решив, что все, кого она читает в «Фейсбуке», тоже невидимы, жизнь стала письменной, а язык объединяет живых и мертвых: читает она Пушкина или своих современников – все перемешалось. Она стала жадно читать, записывать то, о чем думала, ею стали интересоваться, она вообще забыла о том, что ее как бы и не существует. Не хватало одного – простора. Хотелось оказаться у моря, но это было неосуществимо. И вдруг позвонил Клуни. Хотя какой он Клуни – это я так говорю, чтоб было понятнее. Он был такого типа, наружности яркой и заурядной одновременно. Он сказал: «Я верну тебе видимость и даже слышимость, хотя в сегодняшнем состоянии мира все говорят и никто не хочет слушать, Земля звучит сплошной какофонией. Но у меня есть два условия: ты должна рассказать мне про мать той девушки, Кристины, которую ты у нас видела, и выслушать мой рассказ о другой девушке, Евдокии, и передать его, когда окажешься у моря, одному человеку». Но не сказал, кому и где.

– Так вот, Кристина – это действительно дочь Лены. Элен-Лена часто звала Ворону к себе, она жила рядом со школой и всегда стремилась произвести впечатление. Как-то показала штук двадцать губных помад, удивившись, что та вообще не пользуется косметикой. «Женщина, – сказала она (им было лет по пятнадцать), – это оперенье, оно должно быть ярким и всегда разным». Потом она ложилась на тахту и, полулежа на горе вышитых подушек, декламировала стихи из своего блокнота. «Нравится?» Кате не нравилось, и она просто пожимала плечами. Ирку Элен-Лена тоже заманивала в свое логово, но Ирка читала журнал «Юность» и обнаружила, что переписанные в блокнотик стихи, которые Элен-Лена выдавала за свои, были оттуда. Лена была некрасивой: полная, хоть и не жиртрестпромсосиска, как тогда дразнили, с отсутствующим подбородком, толстой короткой шеей, тяжелым задом, лицом, словно чуть свернутым набок, – короче, природа не дала ей форы. Но она хотела быть красавицей – и стала ею. Хотела быть поэтессой – и, переписывая чужие стихи от руки, воспринимала их как свои. Уличение в плагиате нисколько ее не смутило: какая разница, кто первым написал, сейчас они – мои. Сегодня это в порядке вещей – по интернету бродят тексты и фотографии, часто теряющие по дороге имя автора. По крайней мере, тот, кто их ставит, ставит потому, что «подписывается» под ними, ощущает как собственные. Но тогда над Элен-Леной издевались дружно все, и она ограничила общение одной Катей Вороной, испытывавшей искреннее любопытство к странной девочке, создававшей из себя «образ», совершенно далекий от ее натуры. Это гораздо позже «имиджи» стали цениться больше естества.

Когда после школы все поступили в институты и еще продолжали перезваниваться и встречаться, обнаружилось, что Элен-Лена говорит тем, кто учится в МГУ, что она в педагогическом, и наоборот. Это тоже быстро выяснилось, и все опять злословили про мифоманку, которая то ли не училась нигде, то ли скрывала – были тогда такие «стыдные» вузы, типа «рыбного» или «керосинки», из которой вышли впоследствии нефтяные магнаты. Но тогда нефтегаз был низким жанром.

Катя встретила Элен-Лену снова, когда им было лет по двадцать пять. Поразилась ее манере держаться: с одной стороны, она плыла горделиво, как королева, даже шея ее будто удлинилась, с другой – Элен-Лена «лезла» ко всем подряд, буквально подряд. Заглядывала в глаза, прижималась, ластилась – так ведут себя только проститутки и кошки. Она переспала со всеми Катиными приятелями и вообще, казалось, со всем взрослым мужским населением. «Бешенство матки», – так про нее говорили. Но однажды она вышла замуж: спешно, за пожилого невидного мужичка. «Зачем?» – спросила Катя. «Мне срочно надо родить», – ответила Элен-Лена и действительно родила девочку. А вскоре, когда девочке было два или три годика, умерла. Оказывается, у Элен-Лены был рак, а было ей всего тридцать лет. Так что ее придуманная жизнь оказалась правильно придумана: ей было все равно, какой ее видят и как судят, – надо было уложиться в короткий срок. Осуществить за этот срок то, чего больше всего хотелось, отметая лишнее, типа учебы в институте, но в среде, к которой она хотела принадлежать, высшее образование считалось обязательным.

– Дочь стала всем ее несбывшимся, – сказал Клуни. – А мужичок оказался хорошим отцом: когда Кристина родилась, ему было пятьдесят, а теперь – семьдесят пять, и он вполне бодр. Ты ведь поняла за эти три недели, что нет ничего невозможного. Не перебивай, – он жестом остановил Катину попытку возразить. – И что придуманное – это тоже настоящее, чужое – твое и что жизнь – подарок. Кристина хотела узнать о своей маме то, что могла знать только ты. Я ей все дословно передам.

– Но…

– Но ты не сказала, что восхищалась ею? Что, стыдясь дружить с той, которую презирали, все же дружила с ней? Это я тоже скажу. Я опекаю этих двух девушек, да и тебя опекаю, чтоб ты знала – всякое испытание, от которого бежишь, все равно настигнет, так что, считай, уже все позади.

Катя невольно бросила взгляд на себя – пустое место, чистый голос:

– Почему Кристина не спросила про Элен у меня?

– Нельзя. Есть вещи, которые нельзя передавать прямо. Как соль. Вспомни, как «невидный мужичок» звонил тебе после смерти Лены, просил присмотреть за дочерью.

– Верно. Я об этом только сейчас вспомнила.

– Но ты отказалась.

– Естественно. Это что ж значило – выйти замуж за мужичка, что ли? Даже не помню, как его зовут. Я его и видела пару раз всего.

– Ну вот. А он помыкался-помыкался, да и нашел няню. Или новую маму. У нее тоже была маленькая девочка, ровесница Кристины. И она воспитала обеих. Так что они, считай, сестры, Кристина и Евдокия, Дуся. Их обеих ты у нас и встретила.

– Надо же. А почему они все время хохотали?

– Суок дала им веселящий напиток. Грустные девушки, в некотором смысле тоже невидимые, живут как неразлучные близнецы, остальной мир они для себя похоронили вместе со своими родителями. У Кристины умерла мать, а Евдокия никогда не видела отца. Он грек. Уехал от ее матери, когда Дуся еще не родилась. Мать ее звали Инной, недавно она скончалась. И Дуся решила найти отца. И когда ты его увидишь, передай ему вот эту фотографию Инны и Дусину визитку.

– Как? – оторопел грек. – Инна?

Я достала из сумки конверт с визитной карточкой и фотографией и передала его греку. Он долго рассматривал фото, молчал, кряхтел, а потом сказал, что я его благодетельница и гостья навеки.

– Завтра улечу, – сказала я.

– Погоди, – пытался сосредоточиться грек, – так Катя Ворона – это ты?

– Конечно, только я уже никакая не Ворона. Эта история благополучно завершилась.

– Да погоди ты! Я в результате ничего не понял. Кроме того, что Евдокия – моя копия. Моя дочь, так вот вдруг, Дуся.

Пока грек переваривал свалившуюся на него новость, я съела всю долму, потому что голова уже начала кружиться от вина. Грузинистая, вспомнила я, как тогда определила для себя незнакомую и совершенно постороннюю мне Дусю. А она эллинская. И совсем не посторонняя: именно я сыграла в ее жизни ключевую роль, о том не догадываясь. Когда «невидный мужичок» попросил меня присмотреть за Кристиной, я не просто отказалась, но через знакомых нашла телефон женщины, искавшей приюта и заработка, ее-то, Инну, он и взял няней. Так Кристина обрела названную сестру, Дусю, а Дуся спустя четверть века – отца. Все, что от нас требуется в жизни, – сочинить свою историю. Элен-Лена сочинила ее отчасти и для меня.

– Вот, – вздохнула я, – благодаря доктору Женгу у вас теперь есть дочь.

– А этот доктор Женг – он что, существует?

– Конечно, и продолжает заниматься невидимостью. Возможно, он предвестник того, что в конце концов все исчезнет. Но пока не исчезло, надо этим пользоваться. Я как-то подумала, что никогда не хотела казаться, выглядеть. Мечтала быть невидимой, а для этого, как выяснилось, надо уйти в пещеру. Но тогда исчезает небо, вы больше не смотрите друг на друга.

Мы с греком вышли на улицу, и он, прижав к груди фотографию, поднял голову на быстро темнеющее небо.

Живущих незаметно, невидимо, большинство, подумала я. Мы ухитряемся проворонить все бесконечное разнообразие, которое нам подарено. И возразила себе вслух:

– Зато пещера спасает от хищников – невидимость, в сущности, удобна, когда видимый мир рушится. Одни рушат, другие отступают. И те и другие – орудия рока, вашего, древнегреческого. Он нам ставит на вид.

Два вида пустыни

Из своего окна, а тем более с обзорной площадки балкона, я вижу все, то есть Москву в бесконечной смене ее декораций – от церкви, где венчался Пушкин и у которой недавно выросла колокольня, до «книжек» Нового Арбата, проложенного в моем раннем детстве. Москва ведь – это театр архитектуры, где каждый год старые декорации убираются, новые ставятся.

Я вижу наконечники Кремля. Красная звезда одной башни и золотая луковка колокольни Ивана Великого. И откуда-то оттуда частенько, неизвестно по каким поводам, выстреливает салют. Раньше я видела две башни Кремля, представляла себе, как они враждуют – это же вечная советская тема: что все объясняется конфликтом двух башен, голубей и ястребов. Голубей я тоже вижу, в дождь они, в виде барельефа, плотно усаживаются на карнизе дома британского посольства, он близко, и моему взгляду свысока открыт его закрытый дворик, где летом пьют чай и делают барбекю.

Несколько лет назад одну из башен поглотил «Лукойл», построив высокий дом для своих людей – так, по крайней мере, говорили, что это их дом. Все эти годы дом кажется пустующим, но забором огородил себя так, что между двумя заборами (тоже новый дом) пройти может только не сильно упитанный человек, а вот раскрытый зонт уже не помещается. Заборы высокие, руки коротки поднять купол зонта выше. Будем считать, что задвинутая башня – голубиная, а осталась одна ястребиная. Или наоборот. Вид из окна много значит. На что смотришь – о том думаешь.

Раз в год я оказываюсь в Иудейской пустыне, в поселении, огороженном колючей (а может, и не колючей) проволокой, живу в гостевом домике. Оттуда, как и из окна любого тамошнего дома, и просто когда гуляешь по территории, вид один и тот же – бескрайняя каменная пустыня. Где-то деревце растет, где-то пустыня уходит вниз или слегка горбится холмами, но это незначительные помарки, метки в однообразной бесконечности. Море тоже бесконечно и однородно, но оно движется, переливается, шумит, здесь – мертвенная тишина и неподвижность. Чтоб выявить признаки жизни – приглядываешься: к сухим травинкам, к пальмам и акациям, загадочным образом растущим из камней, к переходящему дорожку клану муравьев, карабкающимся по стене дома большим черным жукам. Безобидным. Говорят, водятся тут змеи, скорпионы и сколопендры, но мне не встретились – Бог миловал. Тут всем распоряжается Бог, поселение религиозное.

Хожу в длинной юбке и закрытой кофте, как положено. И думаю о том, что жизнь здесь – это контрастное вещество, вживленное в пустоту пустыни, сок, цвет, мякоть, которые только чудом могли появиться в этой сухости и замкнутости Земли. Жизнь не как само собой разумеющаяся реальность, а как невероятное событие. И люди здешние рожают и рожают детей, будто не только чтоб исполнить заповедь «плодитесь и размножайтесь», но чтоб еще и еще утверждать жизнь в этой безжизненной пустоши. Еще и еще удивляться самой возможности быть, дару, а не естественному ходу вещей, как это представляется в контексте цивилизации.

Цивилизация, наоборот, сдерживает «естество». Жизнь в ней на каждом шагу, самими людьми и созданная, а первоначальная, биологическая, человек сам по себе – сродни той однообразной пустыне. Просто есть. Достоинство его – в том, что он творит. Данность, «земля изначальная» – давно пройденный этап. Москва когда-то была болотом – тоже пустыня, только мокрая и вязкая, с тучами комаров. Еще были леса с волками и медведями – и вот то, на что я смотрю теперь. Стройные улицы, изысканные здания, хитроумные мосты, стада автомобилей, гул жизни, не затихающий никогда. В городе творец – человек, в пустыне – Бог.

Домики в поселении разные, но одного цвета, того, что по-французски называется «ломаный белый», а по-русски выражается добавлением «ваты»: желтоватый, бежеватый. В Греции, где я тоже бываю каждый год, синее с белой оторочкой барашков море, облаков – небо, белые с синей оторочкой ставен дома. А тут оттенки пустынного цвета – так бы он мог и называться, и поставленные рядком кубики жилищ, на два тона светлее. Из них постоянно выбегают маленькие мальчики в клетчатых рубашках, девочки в разноцветных платьицах, степенно выходят мужчины и мальчики старше тринадцати лет в черных костюмах и белых сорочках, женщины в темных одеждах и шапочках либо париках. Никто не должен видеть, какие у замужней женщины волосы. В них соблазн (заодно экономия на парикмахере).

У всех было или есть такое: мусульманки в черном с прорезями для глаз, европеянкам до ХХ века нельзя было показать щиколотку, а глубокое декольте – можно, у индианок нельзя декольте, зато можно живот. У многих племен тело обнажено полностью, но должно быть украшено. Объект соблазна – условность, у каждого своя. А мужчины, выходит, не соблазнительны никогда и нигде.

В пустыне вообще никаких соблазнов, только сила воли и страх – Божий и перед ядовитыми врагами рода человеческого. По ночам еще и шакалы воют потусторонними женскими голосами. Они не страшные, к домам не подходят, но сам звук напоминает о конечности, особости и миссии человеческой жизни. Об опасности превратиться в таких вот шакалов. Тут верят в реинкарнацию. Еще, бывает, воют сирены – это опасность реальная, обстрел. Надо сразу бежать в бомбоубежище, и все знают, сколько секунд требуется, чтоб добежать из дома до ближайшего. Секунд в запасе пятнадцать – время от включения сирены до падения ракеты. Пока не падали, Бог миловал.

И вот смотрю я на этот пейзаж – и чувствую себя звеном длинной цепочки рода, которая висит разноцветной гирляндой над этой унылой пустыней и благодарит Создателя за то, что светится, не прерывается и поднята так высоко. Здесь нет восторгов, отчаянья, компромиссов – здесь царство идеала, к которому нужно стремиться: чтоб все как должно, как написано в изначальной Книге, здесь человек скромен и в некотором смысле представляет собой симбиоз маленького ребенка и старика. Ребенок не отделен от родителей, они его божественные покровители, наставники, кормильцы. Старик знает законы жизни, все страсти, страхи и грезы, обращенные к будущему, у него позади. Житель большого города – дерзкий демиург, которого всю жизнь будут стараться выбить из седла, если сдастся, то он беспомощный страдалец. И это у двух образов жизни, светского и религиозного, общее – не сдаваться.

Со своего балкона я вижу главную советскую высотку – МИД. В отличие от архитектурно изменчивой Москвы, его отношения с миром неизменны с той тьмы веков, когда эта территория звалась Тартаром, Тартарией, Гогом и Магогом и наводила ужас на все народы древних цивилизаций и наследовавших им. Когда я смотрю на здание МИДа, мне кажется, что я все в той же пустыне Тартар, которой все враги и она всем – враг.

Я видела МИД без башни, когда ее уносили на реставрацию после громкого налета на Украину – башня не выдержала. Видела со старой башней, серой, в цвет пропылившегося здания, вижу с новой, отбеленной, но голова теперь кажется отдельной от туловища, которое осталось серым. Старое серое туловище, громадное, как тираннозавр, говорит: «Не забывайте, почему мы – самая большая страна в мире. Потому что наши предки постепенно завоевывали мир». А новая белая голова отвечает: «Теперь все по-другому, действовать надо тайно, а то голову оторвут. Поскольку я голова, то меня перспектива быть оторванной не устраивает». «Прежнюю голову оторвали – и ничего, живем», – возражает туловище. Всю ночь в окнах каменного тираннозавра горит свет. Я смотрю в эти окна и слышу, как сменяют друг друга команды: «полный вперед», «полный назад». Между двух команд исполнившие ту или другую успевают умереть в дальних странах.

Нет, больше я туда не смотрю. Смотрю в противоположную сторону: где Пушкин и Пушкинская, театры, некогда Дом актера, в ресторане которого ночами гудела веселая театральная жизнь. Теперь там какие-то магазины. А сам Дом актера переехал на Арбат, и веселая театральная жизнь в нем не ночевала. Ее вообще больше нет, театр – это аресты. Письменная солидарность театральной общественности с арестованными остается ложащимися под сукно бумажками, возможно, под комментарии тех, кто их под это сукно и кладет: «Когда театр был крепостным – вот это было правильно». Так что театр теперь – грустная тема. Театров-то, конечно, много, и публика ходит и радуется, но все знают, что что-то не так, как и с самим начальником культуры – совсем не так. Но начальство изменилось: оно не боится ни разоблачений, ни позора – только ареста. Его ж, начальство, тоже теперь регулярно арестовывают.

Все эти знания мешают идиллически созерцать видимую мне панораму центра города – все больше зданий помечено несчастьем или позором, а есть и места, отмеченные ужасом. Психологически все это превращается в пустыню, где воют шакалы, где в каждый момент на пороге могут объявиться ядовитые хозяева пустыни. Жаловаться некому – только быть начеку. Странный парадокс сегодняшней Москвы – в ней все есть для эпикурейской радости, она начищена и набриолинена, молодежь весела и раскованна, не зона с овчарками, как было, но ястреб уже методично разделывает голубиную тушку.

Я смотрю в окно и не вижу ни скорпионов, ни сколопендр, а вижу красивый город, но знаю, что они тут водятся и что их популяция нарастает. Я вижу новоарбатскую «книжку», в которой расположена редакция «Эха Москвы». И туда пришел из израильских пустынь псих с ножом и пырнул девушку. Психи, не сговариваясь, решили, что хватит им предаваться мечтам о своем наполеоновском величии, пора стать хирургами с хоругвями или без – мир же стал сумасшедшим домом, значит, они здесь власть, а не те, которые воображают себя нормальными. Нормальные повторяют: не сдаваться. Но как не сдаваться ястребу, кружащему в небе, ядовитой твари, притаившейся под кустом, психу, который вышел из тумана, вынул ножик из кармана? Просто внимательно смотреть в окно, выходящее на близлежащие улицы или на весь большой мир, – окно глобальной сети, сидеть в засаде и быть каждый в своем всеоружии. Чувство, что жизнь прекрасна, сопровождает меня как никогда прежде, потому что в любой момент она может стать гораздо менее прекрасной и вовсе исчезнуть.

Урода для народа

В Тунисе, когда там еще был благословенный для туристов полицейский режим, я жила в том самом отеле, который в 2015 году выбрали исламисты, чтоб перестрелять отдыхающих прямо на пляже. Выйдя на этот пляж почти двадцать лет назад, в восемь утра, я обнаружила там девушку в полупрозрачном вечернем платье и широкополой розовой атласной шляпке, задрапированной дымкой тюля. Нагуталиненные ресницы, зеленые веки, тон, румяна, бриллианты – люди в купальниках и плавках отходили подальше и шушукались, косясь в ее сторону. Дива сидела на покрывале и длинными лакированными ногтями перелистывала журнал мод. Женщина, которая только что просила меня в отеле помочь ей поменять на местную валюту пятьсот долларов, ибо знала только одно нерусское слово – «доллар», познакомила меня с девушкой. Это была ее девятнадцатилетняя дочь. «Решила вот в свет ее вывезти, замуж пора». Каждое утро женщина обращалась ко мне с одной и той же просьбой: помочь поменять пятьсот долларов. Потом появилась новая просьба: посоветовать, куда эти пятьсот долларов сегодня потратить. Купила все экскурсии, поводила дочь по всем барам, кафе и ресторанам, заказала катание на верблюде. Дочь и на него взгромоздилась в вечернем наряде со шляпкой, а верблюд так удивился, что сбросил ее в заросли кактусов.

Заинтригованная этой парой, я поинтересовалась у женщины, откуда она и не жена ли олигарха.

– Что вы, муж нас давно бросил, я сама зарабатываю. Из Тюмени мы.

– И за что же так хорошо платят?

– Долото подаю.

И я легко представила себе, как хотелось этим одиноким женщинам в их городе, пропахшем нефтью, упорхнуть в райский сад. Они представляли себе море и пляж как бал, на котором вальсируют женихи из всех стран мира, а тут полуголые люди, парами, семьями и даже поодиночке только и знают, что с брызгами выбегать из воды и падать под тент. Без тента – сразу ожог, сорок градусов все-таки. На девушку посматривают сквозь темные очки и смеются в кулачок. «А как же курортный роман?» Дочь одета по последнему слову моды, что не так? «Заграница разочаровывает», – констатировала женщина.

«А если б в парижскую оперу ее?» – стала прикидывать я. На ужин где-нибудь в Мейфэре? И так никуда мысленно и не пристроила. Красота пропала, хотя и была скопирована из респектабельного журнала тюменской портнихой за большие деньги.

Бесплодные усилия красоты разочаровывают все же не так кардинально, как ее плоды. Недавно меня пригласила посмотреть ее квартиру после многолетнего ремонта богатая московская дама. Вернее, богат был муж, а она при нем, что ее неизменно нервировало: дама амбициозная, а приложить амбиции не к чему. Как окажутся они с мужем в гостях, так она всем принимается объяснять, что не лыком шита, в отличие от мужа, который тюфяк и фуфло. Он иностранец, потому терпел. Наш бы не терпел, даже страшно представить, что сделал бы наш богатый муж. И вот у дамы появилась возможность проявить себя: она отказалась звать дизайнера, решив, что оборудует квартиру сама, поскольку у нее прекрасный вкус. Прихожу и вижу: зеркальный камин со стразами. Главная ее гордость. А муж-иностранец увидел и развелся. Много лет сносил капризы и унижения, а красота сгубила семью.

Фальшивые звуки различит каждый, а как сам заголосит мимо нот – не слышит. Со вкусом дело обстоит вроде бы похожим образом: всем ясно, что Шартрский собор или особняк ХIХ века красивы, а хрущобы и серые бетонные монстры 1970-х уродливы. Но у вкуса, в отличие от слуха, основание зыбкое. Нотная грамота уже четвертый век незыблема, как американская конституция, а вносимые временем поправки – вроде додекафонии – не посягают на священную гамму от до (Dominus, Господь) до си (Святой Иоанн – с намеком на Апокалипсис).

Весь окружающий музыкальный фон создается профессионалами, так что ухо натренировано на соответствие нотной грамоте. Но по вечерам над ресторанами, особенно в провинции, идет раздача такого шансона, что я, проходя мимо, перехожу на бег, а для местных обитателей оголтелый музон – норма, естественная среда. И как поспоришь про вкус, у которого ни нот, ни законов? Одному – безвкусица, она же «бездна вкуса», а другому – красота, лепота. Неуместность, как в случае с дивой на пляже или с зеркальным камином, и та очевидна лишь с «технической» стороны. Зеркало от высокой температуры лопнет, стразы повылетают. Со свистом, как пули, могут и в глаз попасть. На пляже вечерний наряд – как купальник на балу. Но могло бы быть так, что именитый архитектор сделал бы камин с особой, новоизобретенной зеркальной поверхностью и стразы были бы увековечены на ней клеем «Момент». Или пришла бы на пляж не тюменская девчонка, а Анджелина Джоли, и ее бы все узнали и гадали бы, то ли у нее аллергия на солнце, то ли такая мода теперь: прийти при параде, чтоб постепенно все с себя снимать, включая приклеенные ресницы – ну такой стриптиз, он же перформанс.

Язык дизайна между тем читается ясно, как текст теми, кто умеет читать. В августе в старинном русском городке N я рассматривала прохожих. Все как один были одеты ужасающе. «Бедность», – говорили мне заезжие, как и я, гости. Нет, и богатые, и бедные – часть определенной культуры. А мимо культуры как мимо нот – профанация, имитация чего-то возвышенного, дорогостоящего, сложноустроенного. Пластмассовая копия мраморной античной скульптуры. Сумки из дешевого кожзама с логотипами дорогих марок, которые нелегалы раскладывают по площадям всего мира на простынях, чтоб быстро собрать контрафакт в узел и делать ноги при виде полиции. Но в них сила: «опущенные» на этих простынях бренды вынуждены менять свой традиционный дизайн, иначе покупатель от них отвернется.

Так вот в городке N женщины были одеты не в простые ситцевые платья, джинсы и свитер, скромную юбочку и маечку, как выглядела бы «культурная», без пафоса, бедность – нет, на них было, как из песни Высоцкого: «У тети Зины кофточка с драконами да змеями». Они шли расфуфыренные и гордые, что облачение их не случайно, подобрано цвет в цвет: сумочка, туфли, бусики, кофта, юбка. С люрексом, стразами, воланами, заклепками, бантиками – чтоб красиво и богато, хоть и качества вещевого рынка, из дешевого полиэстера. Они идут с работы слушать в кафе шансон. Кафе тоже не простые: украшены пластиковыми традесканциями и пальмой в пластмассовой кадке с пластмассовой землей, а большие гипсовые зайцы типа садовых гномов стоят у входа рядом с ионическими колоннами из папье-маше.

Этим людям страшно хочется красоты, но ее неоткуда взять. Можно было бы наладить поставки из большого города, пока не произошло «импортозамещение», всего на свете. Того, над чем потрудились дизайнеры, не обязательно дорогого, есть и дешевое, но для этого нужно видеть что-то кроме телевизора и друг друга. Нужно усилие – небольшое, но избыточное: «А у нас и так красота». Если б они меня спросили, что не так? чисто конкретно: что? – я не знала бы, как ответить.

Вспоминаю кабинеты советских чиновников: панели из ДСП до середины стены, на полу – акриловая красная дорожка. Казалось это ужасно уродливым. А скоммуниздили этот дизайн из британской палаты лордов. Стены, обитые дорогим деревом, красный ковер, лорды в париках заседают – самый что ни на есть образец для подражания. Но подражание вышло по анекдоту «Слышали ли вы Карузо?» – «Да, Изя напел».

По-польски «красота» – «урода»: уродилась, значит. По-русски, когда про ягоду говорят: «В этом году уродилась», – это значит, лучше обычного, а про человека: «В кого ты такая уродилась только!» Человек, отличающийся от окружения, рода, – «урод», «выродок» (выпавший из рода), «отродье» (отпавший от рода). «Народ» – это как на роду написано, природа – существующая при роде, при рождающихся нас. И вот этот мичуринским образом выращенный советский род тянет за собой в «бездну вкуса» следующие поколения. Никто же не хочет быть уродом.

Мужчины городка N одеваются как раз без претензий на красоту, но с претензией на идеологию. Футболки с надписями «СССР», «КГБ», наклейки на машинах «На Берлин», «Сотрудник советских спецслужб» (такую тоже видела) мелькают там и сям.

Культуре в СССР противостояли «комиссары в пыльных шлемах» и «Как мать вам говорю и как женщина». Они были в законе, а у культуры «чубы трещали», но вот что удивительно: они выжили и распространились, как борщевик, а культура потеряла уверенность в себе, совсем как те бренды, которые вынуждены были стать неопознаваемыми, чтоб отличаться от подделок.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации