Текст книги "Королевский гамбит (сборник)"
Автор книги: Уильям Фолкнер
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Итак, все остальные смотрели на Стивенса: присяжные со своих мест за столом, братья, усевшиеся на противоположных концах скамьи, – лица угрюмые, остроскулые, как две капли воды похожие одно на другое, и руки на коленях сложены одинаково.
– Вы утверждаете, что убийца судьи Дьюкинфилда находится в этом помещении? – спросил старшина присяжных.
Окружной прокурор обвел их взглядом, все повернутые к нему лица.
– Я докажу не только это, – сказал он.
– Докажете? – переспросил Ансельм, младший из близнецов. Он сидел в стороне от всех, отделенный всей длиною скамьи от брата, с которым не разговаривал пятнадцать лет, устремив на Стивенса тяжелый, злой, остановившийся взгляд.
– Да, – сказал Стивенс. Он стоял у торца стола. Он заговорил, не глядя ни на кого в особенности, заговорил легко и непринужденно, посвящая нас в то, что мы и так уже знали, время от времени обращаясь за подтверждением к другому близнецу, Вирджиниусу. Он говорил о молодом Ансе и его отце. Голос его звучал ровно, мягко. Казалось, он представляет интересы сыновей, рассказывая о том, как молодой Анс покинул дом рассерженным, естественно, рассерженным тем, как его отец обращается с землей – собственностью его матери, половина которой после ее смерти по праву принадлежит ему. Говорил он совершенно спокойно, убедительно, искренне; разве что к Ансельму-младшему был не вполне беспристрастен. Вот-вот, небеспристрастен. И из-за этой кажущейся небеспристрастности, кажущейся предвзятости, молодой Анс начал представать в виде, его не красящем, хотя в чем тут именно дело, мы тогда еще не осознавали, так, словно в самом порыве к справедливости, в самой любви к покойной матери, изуродованной жестокостью, которую он унаследовал от того самого человека, что и его искалечил, было нечто предосудительное. И разделенные длиною скамьи, до блеска отполированной множеством людей, на нее садившихся, его слушали братья – младший смотрел на Стивенса с привычной, едва сдерживаемой яростью, старший не менее сосредоточенно, но с видом непроницаемым. От рассказа о том, как молодой Анс в раздражении покинул дом, Стивенс перешел к тому, как год спустя оттуда был изгнан и Вирджиниус, тот, что поспокойнее, повыдержаннее, тот, кто много раз старался примирить их. И вновь он набросал убедительную, ясную картину: братья разошлись, но не из-за отца, который еще был жив, а из-за того, что каждый из них от него унаследовал; притом что их объединяла, их взрастила земля, которая не только принадлежала им по праву, но и хранила прах их матери.
Так они и жили, наблюдая издали за тем, как плодородная земля приходит в негодность, а дом, в котором родились они и родилась их мать, разваливается на части из-за полоумного старика, который под конец, когда он уже давно прогнал их и сделать больше ничего не мог, решил лишить их всего и навсегда, выставив землю на торги за неуплату налогов. Но тут кто-то его обыграл, кто-то, наделенный предусмотрительностью и самообладанием, достаточными для того, чтобы расчесть, что, коль скоро налоги уплачены, дело это теперь семейное и никого не касается. Таким образом, им оставалось только одно – ждать, пока старик умрет. Ведь лет ему было много, но, будь он даже моложе, ожидание не составило бы большого труда для человека, наделенного самообладанием, даже если бы ему было неизвестно содержание завещания старика. Но не было бы столь же легким ожидание для человека несдержанного, необузданного, особенно если он каким-то образом узнал или заподозрил главное из того, о чем написано в завещании, и остался написанным удовлетворен, а затем выяснил, что у него все безвозвратно отняли; что он потерял положение, доброе имя из-за того же, кто и так обездолил его, отнял лучшие годы жизни в обществе, заставил прозябать отшельником в какой-то хибаре в горах. У такого человека не будет ни времени, ни желания слишком долго думать о том, стоит ли чего-то ждать или не ждать.
Они не сводили с него взгляда, оба брата. Если не считать глаз Ансельма, можно было подумать, что и тот, и другой высечены из камня. Стивенс говорил спокойно, ни на кого по отдельности не глядя. Окружным прокурором он был почти столько же времени, сколько Дьюкинфилд был судьей. Выпускник Гарварда, этот нескладный, с копной непричесанных серо-стальных волос человек мог рассуждать с университетскими профессорами об Эйнштейне и вместе с тем целые дни проводить с жителями поселка, усевшимися на корточках подле местной лавки, и говорить с ними на их языке. Так он, по собственным словам, проводит каникулы.
– В свой срок отец умер, как, должно быть, и рассчитал человек, наделенный самообладанием и предусмотрительностью. Завещание было передано на утверждение; и даже те, кто жил у черта на куличках, в горах, наслышаны были о том, что в нем содержится, слышали, что эта многострадальная земля достанется наконец своему законному владельцу. Или владельцам, поскольку Анс Холланд не хуже нас с вами знает, что завещание завещанием, а на большее, чем на свою законную половину, Вирдж претендовать не будет, как не претендовал бы ни на что другое, предоставь ему отец такую возможность. Анс это знает, потому что знает, что, будь он Вирджем, поступил бы точно так же – отдал бы Вирджу его половину. Потому что оба они были детьми Ансельма Холланда, но также и детьми Корнелии Мардис. Но даже если бы он этого не знал, не рассчитывал на это, то знал другое – что за землей, принадлежавшей некогда его матери, землей, в которой сейчас покоится ее прах, будут отныне ухаживать как положено. И может быть, в ту ночь, когда Анс узнал, что отец его мертв, может быть, впервые с тех пор, когда Анс был ребенком и мать его была еще жива и поднималась вечерами в его комнату, а потом возвращалась к себе, может быть, впервые с тех пор Анс спокойно заснул. Потому что теперь, видите ли, все нашло свое оправдание: вспышки ярости, несправедливость, утраченное доброе имя, тюремный позор – все рассеялось как дурной сон. Все это теперь можно было забыть, потому что все устроилось как следует. Понимаете, к тому времени он уже привык к затворничеству, привык жить один; слишком много времени прошло, чтобы что-то менять. Лучше так. Быть одному, там, в захолустье. И вот теперь он видит, что все осталось позади, как дурной сон, и что эта земля, земля его матери, наследие, ею оставленное, и ее саркофаг находятся в руках того единственного человека, которому он может и будет доверять, пусть даже они не разговаривают друг с другом. Понимаете, каково это?
Мы смотрели на него из-за стола, на котором ничто не было тронуто со дня смерти судьи Дьюкинфилда, на котором по-прежнему располагалось все то, что, помимо дула пистолета, было последним, что он видел в этой жизни и что было знакомо ему все эти долгие годы, – бумаги, грязная чернильница, затупившееся перо, к которому судья питал особое пристрастие, маленькая бронзовая шкатулка, служившая ненужным ему пресс-папье. С обоих концов деревянной скамьи близнецы смотрели на Стивенса, пристально, не двигаясь с места.
– Нет, не понимаем, – сказал старшина присяжных. – К чему вы клоните? Какая связь между всем этим и убийством судьи Дьюкинфилда?
– Ну как же, – сказал Стивенс. – Судью Дьюкинфилда убили как раз в то время, когда он собирался утвердить завещание. Завещание чуднóе, но ведь все мы ожидали от мистера Холланда чего-то в этом роде. Однако же все составлено по правилам, наследники удовлетворены; все мы знаем, что половина земли отойдет Ансу, стоит ему только выразить такое желание. Итак, завещание составлено как дóлжно, казалось бы, утверждение его должно стать простой формальностью. И тем не менее к моменту убийства судья не ставил своей печати более двух недель. И тогда человек, считавший, что все, что требуется, – ждать, пока…
– О ком это вы? – спросил старшина присяжных.
– Погодите, – сказал Стивенс. – Все, что требуется этому человеку, – ждать. Но не ожидание его смущало, ведь он и без того уже пятнадцать лет ждал. Не в том дело. Тут было нечто иное, то, о чем он узнал (или вспомнил), когда уже было слишком поздно, то, что забывать ему не следовало; ибо человек это проницательный, человек, наделенный самообладанием и прозорливостью; самообладанием, достаточным для того, чтобы ждать своего часа пятнадцать лет, и прозорливостью, достаточной для того, чтобы учесть всевозможные случайности – кроме одной: собственной памяти. А когда стало слишком поздно, он вспомнил, что есть и еще некто, кому должно быть известно то, о чем он забыл. И этот некто – судья Дьюкинфилд. А то, что должно быть ему известно, так это что лошадь, на которой ехал мистер Холланд, не могла стать причиной его гибели.
Когда он умолк, в помещении повисла глубокая тишина. Присяжные неподвижно сидели за столом, не сводя глаз со Стивенса. Ансельм, как всегда, со сдержанной яростью, повернулся сначала к брату, потом вновь к Стивенсу, на сей раз немного подавшись вперед. Вирджиниус не пошевелился; выражение его лица оставалось серьезным и сосредоточенным. Между ним и стеной сидел родственник. Руки его были сложены на коленях, голова слегка наклонена, словно он находился в церкви. О нем мы знали только то, что это вроде как бродячий проповедник и что время от времени он сбивает в табун отбракованных лошадей и мулов, куда-то отводит их и выменивает либо продает. Потому что человек это был неразговорчивый, а в общении с людьми выказывал настолько поразительную робость и неуверенность в себе, что нам становилось его жалко, жалко жалостью, смешанной с отвращением, как при виде рассеченного пополам червяка, и мы опасались смущать его даже самыми простыми вопросами, требующими ответа «да» или «нет». Но мы знали, что по воскресеньям, поднимаясь на кафедру в какой-нибудь из местных церквушек, он превращается в другого человека, не похожего на себя самого; голос его становится звучным, и взволнованным, и уверенным, совершенно не соответствующим ни характеру его, ни сложению.
– И вот представьте себе, – говорил Стивенс, – как этот человек, который так долго ждет и знает, чем все должно закончиться, когда до конца еще далеко, в решающий момент понимает, что причина, по которой ничего так и не закончилось, причина, по которой завещание сначала, как и положено, оказалось на столе у судьи Дьюкинфилда, но потом сгинуло без следа и никто о нем ничего не знает, эта причина заключается в том, что он забыл нечто такое, о чем забывать не следовало. А забыл он, что судья Дьюкинфилд тоже знал, что лошадь исхлестал вовсе не мистер Холланд. Он понял, что судья Дьюкинфилд понял, что тот, кто наносил кобыле удары палкой с такой силой, что у нее на крупе остались следы, сначала убил мистера Холланда, потом просунул его ногу в стремя и принялся избивать кобылу, чтобы та понесла. Но кобыла не понесла. И человек этот заведомо знал, что она не понесет; знал это уже много лет, но забыл. Дело в том, что однажды, когда эта кобыла была еще жеребенком, ее избили так жестоко, что с тех пор она, даже увидев хлыст в руках ездока, просто ложилась на землю, и мистер Холланд это знал, и все, кто был близок семье мистера Холланда, тоже знали. Вот и сейчас она просто лежала на теле мистера Холланда. Но в этом ничего страшного не было, по крайней мере поначалу, и с этим жить можно. Так думал этот человек всю следующую неделю или около того, отходя вечерами ко сну и выжидая, как выжидал он последние пятнадцать лет. Потому что даже тогда, когда уже было слишком поздно и он понял, что ошибся, даже тогда он не вспомнил всего того, чего ни в коем случае не следовало забывать. А потом он вспомнил и это, но тоже слишком поздно, когда тело уже было обнаружено и следы от ударов на крупе лошади замечены и отмечены, и было слишком поздно как-то избавляться от них. К тому же, скорее всего, к этому времени они и так уже сошли. И у него оставался только один способ удалить их из сознания людей. Вот и представьте себе теперь его ужас, его смятение, ощущение того, что его обхитрили и ничего с этим не поделаешь, безумное желание повернуть время вспять хоть на минуту, переиграть все и довести до конца, когда уже слишком поздно. Потому что самое последнее, о чем он вспомнил, когда было уже слишком поздно, – это что мистер Холланд купил лошадь у судьи Дьюкинфилда, того самого человека, что сидел за этим столом, готовясь утвердить завещание, по которому две тысячи акров едва ли не лучшей земли в округе переходят в другие руки. И он все ждал, поскольку у него оставался лишь один способ удалить следы от ударов палкой, но ничего не происходило. Ничего не происходило, и он знал почему. И он все ждал, ждал, сколько хватало выдержки ждал, пока не решил, что на кону нечто большее, чем несколько сотен акров земли. Так что же ему оставалось делать, кроме того, что он сделал?
Не успел он умолкнуть, как заговорил Ансельм. Тон его был резок, отрывист.
– Вы не правы, – сказал он.
Все мы как один повернулись в его сторону, туда, где он, подавшись вперед, сидел на скамье в заляпанных грязью башмаках, поношенном комбинезоне и пристально смотрел на Стивенса; даже Вирджиниус повернулся вместе со всеми и на мгновенье задержал взгляд на брате. Лишь родственник да старый негр не пошевелились. Казалось, они даже не слушают.
– В чем я не прав? – спросил Стивенс.
Но Ансельм не ответил. Он не сводил взгляда со Стивенса.
– А Вирджиниус получит землю даже в том случае… если…
– Если что? – спросил Стивенс.
– Если он был… или…
– Вы про своего отца? Был убит или умер своей смертью?
– Да, – сказал Ансельм.
– Получит. Вы с Вирджем получите землю независимо от того, будет утверждено завещание или нет, разумеется, в том случае, что, если будет, он поделится с вами. Но тот, кто убил вашего отца, не был в этом уверен, а спросить не решался. Потому что на самом-то деле он этого не хотел. Он хотел, чтобы вся земля досталась Вирджу. Поэтому ему нужно, чтобы завещание было утверждено.
– Вы не правы, – все так же отрывисто, резко бросил Ансельм. – Это я его убил. Но не из-за этой проклятой фермы. А теперь вызывайте шерифа.
Но, глядя на его перекошенное от злобы лицо, Стивенс спокойно возразил:
– А я говорю, что это вы не правы, Анс.
На какое-то время мы, слушавшие и наблюдавшие эту сцену, погрузились в оцепенение, в полудрему, заранее, казалось, представляя себе, что за всем этим последует, и в то же время понимая, что значения это не имеет, потому что скоро мы очнемся. Мы словно выпали из времени, глядя на происходящее извне; мы пребывали вовне и по ту сторону времени с того самого момента, когда вновь посмотрели на Анса, но так, как если бы увидели его впервые. Раздался звук, протяжный, негромкий вздох; может, вздох облегчения – что-то в этом роде. Возможно, всем нам пришло в голову, что кошмарам Анса, не дававшим ему спать по ночам, пришел конец; казалось, нас тоже внезапно отбросило назад, туда, где он ребенком лежал в своей кровати и мать, по слухам, всегда его баловавшая, мать, чье наследство ему так и не досталось, и, более того, могила, в которой она упокоилась после многострадальной жизни, была осквернена, на мгновенье зашла к нему, чтобы тут же исчезнуть вновь. Давно это было, хотя начало пути находится там… И хоть путь этот прям, мальчик, лежавший, ни о чем не подозревая, в той кровати, заблудился, как и все мы, как нам должно, суждено заблуждаться; этот мальчик был так же мертв, как и любой его единокровник по той оскверненной роще, а на мужчину, сидящего напротив, мы глядели, словно он был отделен от нас непроходимой пропастью, быть может, с жалостью, но без сострадания. Должно было пройти какое-то время, чтобы смысл сказанного Стивенсом дошел до нас, да и до Анса тоже. Ему пришлось повторить:
– Говорю вам, Анс, вы не правы.
– Что? – сказал Анс и пошевелился. Не поднялся со скамьи, но вроде как внезапно подался вперед, стремительно.
– Вы лжец. Вы…
– Вы не правы, Анс. Не убивали вы своего отца. Его убил тот, кто сумел задумать и спланировать убийство старика, каждодневно, на протяжении многих лет садившегося за этот самый стол и не встававшего из-за него, пока в кабинет не войдет старый негр и не скажет, что пора идти домой, – старика, от которого никто – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок – ничего в жизни не видели, кроме добра, как понимали его он сам и Бог. Нет, это не вы убили вашего отца. Вы потребовали от него отдать то, что, по вашему разумению, принадлежит вам по праву, а когда он отказался, ушли из дома и не вернулись и больше не разговаривали с ним. До вас доносились слухи, что землю он разоряет, но вы сохраняли спокойствие, потому что земля была для вас «этой проклятой фермой». Вы сохраняли спокойствие до тех самых пор, пока не узнали, что какой-то помешанный раскапывает могилы, где покоится бренное тело вашей матери и где похоронены ваши родичи. Тогда, и только тогда вы отправились к нему, чтобы унять его. Но вы не из тех, кто умеет унимать, а он не из тех, кто умеет выслушивать упреки. В общем, вы настигли его там, в роще. В руках у него был дробовик, но, полагаю, на это вы и внимания особого не обратили. Думаю, вы просто вырвали оружие из его рук, расправились с ним, действуя голыми руками, и бросили там же вместе с лошадью; допускаю, вы решили, что он мертв. Но потом, после того как вы ушли, появился некто и обнаружил тело; возможно, этот некто был там все время, наблюдая за происходящим. Некто, также желавший ему смерти; не из злобы или мести, просто по расчету. Может, надеялся извлечь выгоду из завещания. Так или иначе, он там появился, увидел, что после вас осталось, и доделал дело: просунул ногу вашего отца в стремя и принялся избивать лошадь, рассчитывая, что она понесет и все будет выглядеть естественно, но забыл в спешке то, чего забывать бы ему не следовало. Нет, вы здесь ни при чем. Потому что, когда вы вернулись домой и узнали, что произошло, вы и слова не вымолвили. Потому что подумали тогда о чем-то таком, в чем и самому себе не хотели признаться. А узнав о том, что написано в завещании, вы решили, что теперь все понятно. И обрадовались. Потому вы дожили в одиночестве до тех пор, когда ушла молодость и ушли желания, единственное, чего вам хотелось, – так это чтобы никто не нарушал вашего покоя, точно так же, как никто бы не нарушал покоя вашей усопшей матери. И то сказать, какое значение может иметь земля и репутация для человека с запятнанным именем, изгоя?
Мы молча дослушали Стивенса, дождались, пока голос его сойдет на нет в этой комнатке, где воздух был совершенно неподвижен, где ни малейшего дуновения ветерка не чувствовалась из-за ее расположения в самом низу здания суда.
– И судью Дьюкинфилда не вы убили, Анс. Потому что, если бы тот, кто убил вашего отца, вовремя вспомнил, что лошадь принадлежала некогда судье Дьюкинфилду, тот был бы жив доныне.
Мы неслышно дышали, рассевшись вокруг стола, за которым сидел судья Дьюкинфилд, когда перед ним возникло дуло пистолета. Стол оставался нетронут. На нем по-прежнему были разбросаны бумаги, ручки, торчали чернильница и маленькая, причудливо ограненная бронзовая шкатулка, которую дочь привезла ему из Европы двенадцать лет назад – зачем, неведомо было ни ей самой, ни судье, поскольку годилась она только для ванной соли или табака, а и то и другое было судье без надобности, – и которую он использовал вместо пресс-папье, в чем тоже не было нужды, потому что здесь никогда не дуло. Тем не менее он держал ее на столе, и все мы про это знали и видели, как он теребит ее при разговоре, откидывая держащуюся на пружине крышку и глядя, как она с грохотом захлопывается при малейшем прикосновении.
Сейчас, оборачиваясь назад, я вижу, что все остальное могло бы произойти гораздо быстрее, чем произошло на самом деле. Сейчас мне кажется, что мы знали все с самого начала; я словно бы по-прежнему испытываю то же чувство брезгливости без сострадания, из которого и складывается жалость, – так бывает, когда смотришь на мягкое тельце червяка, насаженного на булавку, когда физически ощущаешь рвотное отвращение и готов даже, за неимением ничего другого, раздавить его в собственной ладони, подгоняя себя: ну же, размажь его, раздави его, кончай с ним. Но это не входило в план Стивенса. А план у него был: впоследствии мы поняли, что, поскольку доказать вину этого человека он не мог, тот должен был сделать это сам. И это было нечестно – то, каким образом он этого добился; потом мы так ему и сказали. («Ну да, – сказал он. – Но ведь правосудие всегда нечестно, разве не так? Разве оно не всегда состоит из несправедливости, удачи и общих мест – в неравных частях?»)
Так или иначе, когда он заговорил вновь – все так же легко и непринужденно, положив руку на бронзовую шкатулку, – мы все еще не представляли себе, к чему он клонит. Но люди слишком легко поддаются предрассудкам; удивляют нас не действительность и не реальные обстоятельства, нас поражает то, что нам следовало бы понять с самого начала, и так оно и было, если бы только мы не решили, что за правду мы приняли нечто по одной-единственной причине, а именно потому, что так нам показалось с самого начала. Он снова заговорил – про курение, про то, что курильщик начинает по-настоящему наслаждаться табаком только тогда, когда решит, что он для него вреден, и про то, как некурящие лишают себя одного из величайших удовольствий в жизни, какое только может испытывать человек, не лишенный известной тонкости, – осознания того, что он предается пороку, ущерб от которого может потерпеть только он один.
– Вы курите, Анс? – спросил он.
– Нет, – сказал Анс.
– И вы тоже, Вирдж?
– Нет, – сказал Вирджиниус. – Никто из нас никогда не курил – ни отец, ни Анс, ни я. Наверное, это у нас наследственное.
– Семейная традиция, – кивнул Стивенс. – А как насчет материнской линии? У вас в семье курили, Грэнби?
Родственник метнул на Стивенса мгновенный взгляд. Не пошевелившись, он, казалось, слегка поежился в своем опрятном, хотя и поношенном костюме.
– Я лично никогда не курил, сэр.
– Может, это потому, что вы проповедник? – сказал Стивенс. Родственник промолчал. Он снова бросил на Стивенса несмелый, застывший, бесконечно растерянный взгляд. – А вот я всегда курил, – сказал Стивенс. – С тех самых пор, как встал на ноги после болезни, когда мне было четырнадцать. Много времени с тех пор прошло, достаточно для того, чтобы оценить вкус табака. Впрочем, большинство курильщиков – народ разборчивый, что бы там ни говорили психологи и что табак, как считается, он и есть табак. Может, дело просто в том, что все сигареты выглядят одинаково. Или табак кажется одинаковым несведущим, некурящим. Я давно заметил, как некурящие оживляются, когда речь заходит о табаке, точно так же как все мы оживляемся при разговоре о том, с чем не сталкиваемся, о чем понятия не имеем, ведь людям свойственны предрассудки (или заблуждения). Возьмите человека, торгующего табаком, который сам не курит, просто смотрит, как один покупатель за другим открывают прямо у киоска пачку и закуривают сигарету. Спросите его, способен ли он отличить один сорт табака от другого по запаху. А может, дело в форме или цвете пачки; потому что даже психологи до сих пор не разъяснили нам, где заканчивается зрение и начинается обоняние или где заканчивается слух и начинается зрение. А адвокат может это растолковать.
И вновь старшина присяжных остановил его. Мы выслушали Стивенса довольно спокойно, но, думается, все находили, что запутать убийцу – это одно дело, а запутать нас, присяжных, – совсем другое.
– Вы должны были провести все эти расследования еще до того, как созвали нас, – сказал старшина. – Даже если все сказанное вами можно счесть уликами, какой в них смысл, если не установлена личность подозреваемого в убийстве? Догадки догадками…
– Ну что ж, – сказал Стивенс, – в таком случае позвольте мне еще немного погадать, и если мне ничего не удастся добиться, так и скажите, и я остановлюсь и буду действовать по-вашему. При этом я допускаю, что поначалу вам покажется, что я чрезмерно злоупотребляю своими догадками. Но ведь нашли же мы судью Дьюкинфилда мертвым, с пулей во лбу, на этом стуле, за этим столом. Это не догадка. И дядюшка Джоб весь день просидел на своем месте в коридоре, где всякий, кто направляется в кабинет (если только он не спустился по боковой лесенке, ведущей из зала суда, а после не пролез через окно), должен был пройти в трех футах от него. А никто из известных нам людей мимо дядюшки Джоба, просидевшего на своем стуле семнадцать лет, не проходил. И это тоже не догадка.
– В таком случае в чем она состоит, ваша догадка?
Но Стивенс снова заговорил о табаке, о курении:
– На прошлой неделе я зашел в лавку Уэста купить табака, и он рассказал мне про мужчину, который тоже разборчив по части табака. Отыскивая на полке нужный мне сорт, он снял с полки блок сигарет и показал его мне. Он был весь в пыли, краска на названии выцвела, словно сигареты лежат здесь уже давно.
– Курили когда-нибудь такие? – спросил он.
– Нет, – говорю, – наверное, сигареты из города.
Тут он сказал, что только сегодня продал точно такие же. Он сказал, что сидел за прилавком с раскрытой газетой, наполовину читая ее, наполовину приглядывая за покупателями, потому что продавец ушел обедать. Еще он сказал, что никогда об этом человеке ничего не слышал и не видел его до тех пор, пока не поднял голову, – и нá тебе, стоит прямо перед прилавком, так близко, что Уэст даже подпрыгнул от неожиданности. Невысокий такой мужик, по его словам, одет по-городскому и спрашивает сигареты, о которых Уэст никогда не слышал.
– У меня таких нет, – сказал Уэст, – не держу.
– Отчего же не держите? – спросил посетитель.
– Спроса нет, – сказал Уэст. И описал этого человека, одетого по-городскому: лицо у него было как если бы восковую куклу выбрили до глянца, застывший взгляд, замедленная речь. Еще Уэст сказал, что посмотрел в глаза этому человеку, увидел, как у него дрожат ноздри, и тогда понял, чтó с ним не так. Он накачался наркотиками.
– Мне таких никто не заказывает, – повторил Уэст.
– А я что у вас спрашиваю, – огрызнулся приезжий, – липучку для мух?
После чего купил какие-то другие сигареты и ушел. А Уэст страшно разозлился – так, что даже вспотел, и, говорит, его едва не вырвало.
– Знал бы я про какую-нибудь отраву, – говорит, – которую сам изготовить бы побоялся, сказать, что бы я сделал? Дал бы этому малому десятку и объяснил, где ее можно раздобыть, и велел бы больше никогда со мной не заговаривать. Вот чего мне хотелось, когда он ушел. Еще чуть-чуть – и стошнило бы.
Стивенс оглядел нас, помолчал секунду. Мы не сводили с него глаз.
– Он приехал сюда откуда-то на машине, на кабриолете, это я про того городского. Ну, про городского, у которого кончились его сигареты. – Он снова помолчал, а потом повернулся к Вирджиниусу Холланду. Кажется, они целую минуту не сводили глаз друг с друга, а мы – с них обоих. – А еще какой-то негр сказал мне, что за день до убийства судьи Дьюкинфилда эта большая машина стояла в сарае у Вирджиниуса Холланда. – И мы вновь обратили внимание на то, что они не сводят глаз друг с друга, и выражение лиц у них не меняется. Стивенс говорил спокойно, раздумчиво, едва ли не певуче: – Кто-то пытался удержать его от поездки сюда в этой машине, в этой большой машине, которую, стоит увидеть, так сразу же запомнишь и после узнаешь. Возможно, этот кто-то даже запрещал ему ехать, угрожал. Только того человека, которому Уэст продал сигареты, так просто не запугаешь.
– И этот «кто-то», по-вашему, я? – сказал Вирджиниус. Он не пошевелился и не отвел от Стивенса своего немигающего взгляда. Но Ансельм задвигался. Он повернул голову, посмотрел на брата и тут же отвел взгляд. В помещении стояла полная тишина, но когда заговорил родственник, мы поначалу его не услышали, тем более не поняли, что он говорит; с того момента, как мы вошли в эту комнату и Стивенс запер за нами дверь, он лишь однажды открыл рот. Голос у него был слабый, и нам снова показалось, что ему вроде как тесно в своей одежде. Говорил он со знакомой нам всем робостью, мучительным желанием остаться в тени.
– Тот малый, о котором вы говорите, – сказал Додж, – он ко мне заехал. По делу. Когда он появился, уже темнело, он сказал, что ему нужно купить лошадок для… ну, как там эта игра называется?…
– Поло? – подсказал Стивенс.
Заговорив, родственник ни на кого не смотрел, ощущение было такое, будто он обращается исключительно к собственным ладоням, беспокойно блуждающим по коленям.
– Вот-вот, сэр. Вирджиниус тоже там был. Мы поговорили про лошадок. Наутро этот малый сел в машину и поехал дальше. У меня не нашлось ничего, что бы ему подошло. А про то, откуда он приехал и куда путь держит, я ничего не знаю.
– И с кем еще он мог увидеться – тоже, – сказал Стивенс. – И какие другие у него могли быть дела – тоже. Про это вы ничего сказать не можете?
Додж ничего не ответил. В этом не было нужды, и он снова замкнулся в скорлупе своей безликости, как какой-нибудь зверек залезает к себе в нору.
– Вот в этом и состоит моя догадка, – сказал Стивенс.
Как раз тут нам и следовало бы все понять. Все было ясно как божий день. Следовало бы почувствовать – присутствие в этой комнате кого-то, кто чувствовал, что Стивенс заставил его вновь пережить весь этот ужас, все это смятение, владевшее им безумное желание хоть на миг повернуть время вспять, все пересказать, все переиграть. Но может быть, этот кто-то все еще ничего не почувствовал, все еще не ощутил удара, боли, как убитый первую секунду-другую не осознает, что он убит. Ибо на сей раз заговорил Вирдж, отрывисто, резко:
– И как же вы собираетесь все это доказать?
– Доказать – что, Вирдж? – спросил Стивенс. Они вновь посмотрели друг на друга, спокойно, тяжело, словно два боксера. Не фехтовальщики, но именно боксеры или, скажем, дуэлянты с пистолетами в руках. – Что эту гориллу, этого бандита из Мемфиса нанял именно этот человек, здешний, не кто-то другой? Так это и не надо доказывать. Он сам признался. На обратном пути в Мемфис, недалеко от Баттенберга, он наехал на ребенка (тогда он все еще был под кайфом, может, еще одну дозу принял после того, как сделал здесь свое дело), а когда его поймали и посадили в камеру и действие наркотика начало проходить, он выложил все – и где был, и с кем должен был увидеться; там же, в камере, у него отняли пистолет с глушителем, так он весь затрясся и принялся рычать.
– Ага, – сказал Вирджиниус. – Чудесно. Выходит, вам остается всего лишь доказать, что в тот день он был в этой комнате. Ну и как вы это сделаете? Дадите этому старику-негру еще доллар, чтобы он все вспомнил заново?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?