Текст книги "Щит и меч. Книга вторая"
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанр: Шпионские детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
– Ну-ну, вам не следует больше пугать меня, – сказал Дитрих. – Теперь это только слова. У вас нет никаких доказательств.
– А если поляки все-таки нападут на Генриха Шварцкопфа?
– Теперь вы уж сами думайте, что может произойти, а меня вы в это дело больше не вмешаете. – И, потрясая папкой, Дитрих заявил торжествующе: – Душкевича я все-таки заставил признаться кое в чем. Здесь лежит его маленькая записочка… Я теперь полностью гарантирован от ваших попыток навязать мне какие-либо незаконные намерения. Вот так, дорогой Вайс. Мы с вами сыграли ноль-ноль. Кажется, так это называется?
Вернувшись в гостиницу, Иоганн не стал подниматься к себе в номер, а сразу направился в ресторан с твердым намерением основательно пообедать. И хотя есть ему не хотелось, особенно после всего, что произошло с паном Душкевичем, он, преодолевая подступавшую к горлу от запаха пищи тошноту, вынудил себя войти в зал ресторана. И сразу же натолкнулся на столик, за которым в обществе офицеров СД и гестапо сидел Генрих Шварцкопф, уже основательно накачавшийся, в расстегнутом кителе. Увидев Вайса, он с трудом поднялся и, пытаясь неверными пальцами застегнуть пуговицы на кителе, объявил:
– Господа, я вынужден покинуть вас. Он, – Генрих кивнул на Вайса, – пришел за мной, чтобы… – Пошевелил согнутым указательным пальцем, будто нажимая на спусковой крючок. – Чтобы он или я… – С трудом вылез из-за стола, подошел к Вайсу, оперся на его плечо, приказал: – Веди меня ко мне, сейчас я сделаю из тебя труп. Ты хочешь стать трупом? Нет? А я не возражаю. Пожалуйста, сколько угодно!
Поднялись по лестнице. Иоганну пришлось взять у Генриха ключ и самому открыть дверь в его комнату.
Генрих тяжело плюхнулся на кушетку, закрыл глаза. Пожаловался:
– Я тону, понимаешь, тону! – Руки и лицо его были бледными и мокрыми от пота.
Вайс снял с него китель, смочил салфетку водой из графина, положил ему на сердце.
Генрих бормотал, глядя тусклыми глазами на Иоганна:
– Ты понимаешь, прежде чем казнить, их пытались заставить кричать: «Хайль Гитлер!» Простреливали мягкие части тела, чтобы кричали. А они молчали. Молчат, как животные.
– Ты что, уже вернулся из тюрьмы после казни?
– Нет, меня возили в концлагерь. – Усмехнулся. – На экскурсию. Я надрался с утра, вот они и повезли проветриться.
– Ну и как, понравилось?
– Да, – сказал Генрих. – Но почему только их? Надо и нас всех. Чтобы никого не осталось. Одна пустая вонючая земля, и на ней никого, ни одного человека. Ни одного! Человек хуже, чем вошь, хуже…
Иоганн выжал лимон в стакан с содовой водой, заставил Генриха выпить. Генрих, мотая головой, судорожно глотал воду. Потом, откинувшись на кушетке, долго лежал неподвижно. Иоганну показалось, что он заснул. Но Генрих открыл глаза, сел и сказал трезвым голосом:
– Ты пришел, отлично! – Подошел к столу, не задумываясь, поспешно написал записку, вложил в конверт, заклеил и, протягивая его Вайсу, заявил небрежно: – Я готов.
– Еренда! – сказал Вайс. – Все это глупо, как сновидение идиота.
– Значит, струсил?
– Именно! – рассердился Вайс. – Струсил.
– Ну зачем ты лжешь? – спросил Генрих. – Зачем?
– А на черта я буду говорить тебе правду?
– Но ведь когда-то ты говорил…
– Кому?
– Ну хотя бы мне.
– А ты сам способен говорить правду?
– Тебе?
– Да!
– Что ты от меня хочешь?
– Кто ты теперь, Генрих Шварцкопф? Кто?
– А ты не знаешь? Прочти письмо, кажется, мне удалось найти себе титул.
– Не стану, – сказал Вайс. – И вообще вот что я сделаю. – Разорвал конверт, бросил обрывки в пепельницу. Положил на клочки бумаги зажженную спичку и, наблюдая, как горит этот крохотный костер, сказал с облегчением: – Вот! Глупость – прах!
– Напрасно, – возразил Генрих. – Мне все равно придется оставить письмо, но, боюсь, не удастся снова написать столь пылко и убедительно.
– Да ты что?
– Ничего. Просто я, как все мы, провонялся дохлятиной, но в отличие от других не хочу больше дышать этой вонью. – Съязвил зло: – А ты, конечно, принюхался и мечтаешь только о том, как бы выбиться из подручных на бойне в мясники.
– Ну да! – сказал Вайс. – Я так завидую твоему положению в этой должности.
– Вот я и освобожу ее для тебя!
– Каким образом?
– А вот каким, – Генрих кивнул на тлевшую в пепельнице бумагу.
– Брось, этим не кокетничают, – упрекнул его Вайс. – В конце концов, если тебе и приходилось принимать участие в акциях…
– Я никого не убивал! – истерически крикнул Генрих. – Никого!
– Значит, ты решил начать с меня? – спросил Вайс.
– Ты же меня оскорбил, и потом… – Генрих задумался, слабая улыбка появилась у него на губах. – Все равно я бы проиграл тебе в любом случае: я уже давно решился.
– Не понимаю, – спросил Вайс, – зачем тебе нужно, чтобы я был как бы соучастником твоего самоубийства?
– Но с твоей стороны было бы очень любезно помочь мне осуществить мое решение: вопрос чести, такой прекрасный предлог…
– Ты болен, Генрих. Только больной или сумасшедший может так говорить.
– Знаешь, – презрительно сказал Генрих, – ты всегда был на диво логичен. Таким и останешься на всю жизнь. Так вот слушай. В Берлине я читал сводки, составленные статистической группой генштаба. Там работают выдающиеся германские математики. В их распоряжении имеются даже вычислительные машины. Они подсчитывают, сколько людей убивают, калечат каждый день, каждый час, минуту, секунду. И они не находят свои занятия ужасными. Но для меня все это невыносимо. Что может быть сейчас позорнее, чем называться человеком!
– Тебя что, смутили наши потери на фронтах? Не веришь, что мы победим?
– Я боюсь другого, – сказал Генрих. – Боюсь остаться в живых, если мы победим в этой войне. Ведь мы, немцы, заслуживаем, чтобы всех нас уничтожили в лагерях смерти, как мы сейчас уничтожаем других людей. Или же вообще ни один человек не должен остаться в живых. Если только он человек.
– Насколько мне известно из допросов военнопленных, – заметил Вайс, – советские люди, например, несмотря на все, убеждены, что гитлеровцы – это одно, а немецкий народ – совсем другое.
– Вздор! – горячо воскликнул Генрих. – Немцы – это немцы, и все они одинаковы.
– Тебе сегодня представится возможность усомниться в этом.
Генрих побледнел, сказал яростно:
– Да, я дал согласие поехать в тюрьму. Но знаешь, почему? Я должен знать, почему эти немцы решились поступить так: из трусости, боясь, что не сумеют стать палачами, или из храбрости, потому что хотели быть такими немцами, каких я не видел, но желал бы увидеть…
– Зачем? Чтобы участвовать в их казни?
– Если такие немцы есть, то я считал бы для себя честью…
– Чтобы тебя казнили пятым?
– Пусть.
– Неплохой подарок Гитлеру! Племянник Вилли Шварцкопфа добровольно кладет голову на плаху. – Иоганн коснулся рукой плеча Генриха. – Знаешь, ты просто запутался. Если бы ты отказался присутствовать при свершении казни, это было бы расценено как измена фюреру. – Иоганн помолчал и сказал серьезно: – Я очень тревожусь за тебя, Генрих. Но раз ты решил поехать в тюрьму, значит, все в порядке. – Взглянул на часы, встал. – Мне пора.
– Одну минутку, – твердо попросил Генрих и, мгновенно отрезвев, пристально посмотрел в глаза Иоганну. – Если эти ребята отказались не из трусости быть палачами, а из храбрости, клянусь тебе: или я выручу их из тюрьмы, или составлю им компанию!
– Посмотрим, – усмехнулся Вайс. Потом заметил сдержанно: – Ты племянник Вилли Шварцкопфа и можешь многих отправить на казнь. Но спасти от казни даже одного кого-нибудь ты не в состоянии. – Пообещал: – Я зайду к тебе, как только ты успеешь после всего этого вымыть руки. Надеюсь, ты поделишься со мной своими впечатлениями?
– Какое ты все-таки циничное животное! – негодующе воскликнул Генрих.
– Да! – весело подтвердил Вайс. – Именно! А из тебя животное как будто бы не получилось. Может, тебя это не устраивает? В таком случае извини…
Собственно, весь этот разговор дал Иоганну лишь зыбкую почву для суждения об истинном душевном состоянии Генриха. И если в его смятении Вайс обнаружил пусть крохотные, но все же обнадеживающие островки совести, то твердо полагаться на них оснований пока не было. Ведь под ними могла оказаться только хлябь слабодушия, растерянности – и ничего более.
Сведения о берлинской жизни Генриха, которые удалось собрать Вайсу, ничего привлекательного не содержали: заносчив, пьет, участвовал вместе с Герингом в ночном авиационном налете на Лондон, принят в высших нацистских кругах.
Побывал у Роммеля в Африке. И будто бы посоветовал ему в целях саморекламы отпускать иногда на волю пленных англичан.
Вернувшись на родину, эти англичане осыпали Роммеля безмерными похвалами, вызывавшими зависть многих генералов вермахта.
Затем Гденрих некоторое время работал под руководством конструктора «Фау» Вернера фон Брауна в Пенемюнде. Подсказал Брауну несколько плодотворных технический идей, но не поладил с ним. Его раздражали нелепые притязания Брауна: тот полагал, что созданные им летающие снаряды способны уничтожить целые народы, в том числе и немецкий народ, если он не захочет признать Брауну своим новым фюрером. Его исступления, изуверская фантазия вызвала у Генриха только насмешку. Технический замысел летающих снарядов Брауна зиждился на работах советского ученого Константина Циолковского. Установить первоисточник конструкции не составляло особого труда. Генрих не преминул язвительно сказать об этом вслух. И Браун тут же помог ему без особых неприятностей покинуть засекреченный объект, где, как в комфортабельном концлагере, на положении заключенных, но не испытывая тех лишений, которые выпадают на долю узников, безвестно жили и работали немецкие ученые и инженеры.
Вернувшись в Берлин, Генрих предался разгульной жизни, что вполне устраивало его дядю.
Хищнический захват Герингом множества предприятий в оккупированных странах Европы вызывал у Вилли Шварцкопфа не только зависть, но и послужил ему примером. Это пример вдохновил его на бесстрашное мародерство. И грубый, жестокий грабеж, которому предавался дядя, как бы скрашивался легкомысленным бескорыстием племянника.
Впрочем, Вилли Шварцкопф был не одинок. Таким же грабежом и с не меньшим размахом занимался весь генералитет вермахта. Специальный сотрудник, секретно наблюдавший за гитлеровскими полководцами, доносил Канарису: «В диком опьянении эти облагодетельствованные судьбой люди кинулись на новые богатства. Они делились поместьями и землями Европы; заправилы получали субсидии, командующие армиями – блестящие дотации».
«Лучшие дома» Берлина, которые посещал Генрих Шварцкопф, по своему обличью походили на притоны, куда бандиты сносят награбленное. И чем значительнее были особы, которым принадлежали эти загородные особняки, тем больше их дома напоминали «хазу» скупщиков краденого.
Неутолима, бешеная, алчная жажда наживы настолько овладела представителями высших кругов империи, что они уже бесцеремонно, в открытую, устраивали у себя специальные вечера, на которых обменивались трофейными ценностями и ликовали, когда при этом удавалось еще и надуть кого-либо из присутствующих.
Когда однажды Вилли Шварцкопф ознакомил племянника с одной из «памяток» СС по оккупации России, где, среди всего прочего, было сказано и о том, что «русские должны будут уметь только считать и писать свое имя», Генрих заметил иронически:
– Подобную реформу в первую очередь следовало бы провести в Германии: ведь только вернувшись к одичанию и варварству, мы сможем превратить весь наш народ в идеальных завоевателей.
Вилли Шварцкопф не стал спорить с племянником, но через несколько дней Генрих был направлен в эсэсовскую часть, дислоцирующуюся в Прибалтике.
Там Генрих разыскал в одном из концентрационных лагерей профессора Гольдблата и тут же подал рапорт рейхскомиссару Лозе с просьбой освободить этого талантливого ученого.
Рейхскомиссар пригласил Генриха к себе в резиденцию и сказал наставительно:
– Еврейский народ будет искоренен – так говорит каждый член нашей партии, так записано в нашей программе. Мы и занимаемся искоренением евреев, их истреблением. Но иногда приходят ко мне немцы, такие, как вы, и у каждого из них есть свой порядочный еврей. Конечно, все другие евреи – свиньи, но этот – первосортный еврей! Я верю им так же, как и вам. И стараюсь в пределах своих возможностей помочь каждому такому немцу.
– Значит, я могу быть уверен?
– Вполне. – Рейхскомиссар Лозе протянул руку Генриху и уважительно проводил его до двери.
Но когда Генрих на другой день приехал в концлагерь, ему сообщили, что Гольдблат по приказанию Лозе был казнен ночью.
Лозе отказался снова принять Генриха, а когда тот связался с ним по телефону, сказал насмешливо:
– Да, я обещал вам помочь. И выполнил свое обещание: помог арийцу освободиться от позорящей его заботы об еврее.
Генрих разразился такими отчаянными угрозами, что Лозе не оставалось ничего другого, как принять соответствующие меры. В тот же вечер, едва Генрих вышел на балкон гостиницы, с крыши соседнего здания кто-то выстрелил в него из снайперской винтовки. Пуля попала в плечо. Будучи человеком разумным, Лозе представил Генриха к награде якобы за участие в ликвидации группы латышских партизан, а как только здоровье раненого позволило, отправил его на санитарном самолете в Берлин.
В санатории для эсэсовцев Генрих спивался в одиночестве. Командировку в «штаб Вали» с целью ревизии ему выхлопотал Вилли Шварцкопф, надеясь, что она вернет его несколько скомпрометированному племяннику былое положение в обществе.
Конечно, ради своего спокойствия Вилли Шварцкопф давно мог найти способ отделаться от племянника, но было одно обстоятельство, с которым он не мог не считаться.
Гитлер был маниакально подозрителен и ни одному своему сподвижнику не верил до конца. Гестапо даже сконструировало специально для него кастрюли с воздухонепроницаемыми крышками и замками, ключи от которых хранились у самого Гиммлера.
На одном из торжественных обедов у Гитлера присутствовал и Генрих. И, как бывало и на других приемах, он напился и вел себя чрезвычайно развязно.
Гитлер, обратив внимание на шум, поднятый Генрихом, вперил в него разъяренный взгляд. Наступила зловещая тишина. Генрих, растерянно и жалко моргая, посмотрел на фюрера, неожиданно лениво улыбнулся, потер глаза, положил голову на плечо соседа, поерзал на стуле, пробормотал что-то и… задремал.
Гитлер осторожно выбрался из-за стола и в сопровождении двух верзил-телохранителей на цыпочках приблизился к Генриху. Заглянув ему в лицо, он вдруг радостно ухмыльнулся и движением руки приказал всем тихонько перейти из столовой в зал.
Здесь фюрера, как он и предполагал, ожидали почтительные и восхищенные поздравления. Еще бы, он так великолепно продемонстрировал свой необыкновенный талант гипнотизера! И фюрер был счастлив: после разгрома армии вермахта под Москвой ему необходимы были эти подобострастные похвалы.
О том, что Генрих явился на прием уже мертвецки пьяным и несколько рюмок коньяку было вполне достаточно, чтобы погрузить его в сон, знал только Вилли Шварцкопф. Но Гитлера случай с Генрихом окрылил: он еще более уверовал в то, что обладает сатанинской способностью подчинять себе волю людей. И впоследствии он не однажды благосклонно осведомлялся о племяннике Вилли Шварцкопфа, утверждая, что именно такие тонко чувствующие своего фюрера арийцы могут быть подсознательно преданы ему.
Поэтому Генриха как бы охраняло некое священное табу. И он мог позволять себе выходки, за любую из которых наци, занимающие гораздо более значительные посты, давно бы поплатились своей шкурой. Даже его высокопоставленный дядя вынужден был считаться с ним, как с человеком особым, оказавшимся блистательно восприимчивым к волевым флюидам своего фюрера.
Впрочем, из всего этого Иоганну Вайсу было известно только одно: Генрих Шварцкопф, несмотря на разгульный образ жизни и безнаказанные выходки, за которые другой наци давно бы жестоко поплатился, благоденствовал в Берлине, был принят в «лучших дломах». И все же, как выяснилось из разговора с ним, считал себя чем-то глубоко оскорбленным, обманутым настолько, что не раз уже бесцельно рисковал своей жизнью, как человек, исполненный отвращения к жизни, доведенный до последней степени отчаяния.
Убедившись в этом, Вайс мог, конечно, легко подтолкнуть Генриха к окончательному решению, надо было только ознакомить его с показаниями Папке. Но можно ли считать мгновенно вспыхнувшую мстительную ненависть к убийце своего отца достаточно прочным основанием для того, чтобы вызвать такие же гневные чувства ко всем гитлеровцам, ко всему тому, что породило их?
Иоганну казалось, что он обнаружил в душе Генриха болезненную рану, которую тот пытается скрыть под наигранной развязностью и цинизмом. Но насколько она глубока, эта рана, определить пока трудно. История с Гольдблатом еще ни о чем не говорит. Лансдорф, например, помог своему домашнему врачу-еврею эмигрировать в Англию, ни разу не ударил на допросах пленного, но при всем том Лансдорф был самым отъявленным злодеем, только более изощренным и утонченным, чем его соратники. Уже кто-кто, а Иоганн Вайс хорошо знал это.
Вот уже годы Александр Белов жил в постоянном нервном сверхнапряжении, и ему приходилось величайшим, сосредоточенным усилием воли преодолевать это состояние, чтобы обрести хоть краткий, но совершенно необходимый душевный отдых. Этот душевный отдых давался ему нелегко. Он часто отравлен был чувством неудовлетворенности собой, горьким сознанием не до конца исполненного долга. У Белого не было уверенности в том, что он, советский разведчик, безукоризненно выполняет все, чего от него ждут, чего требует дело.
Он понимал, что уже не однажды отступил от тех правил, в каких воспитывали его старшие товарищи. Они внушали ему, что самоотверженность чекиста, работающего в тылу врага, заключается не только в его готовности отдать свою жизнь во имя дела, но и в высшей духовной дисциплине, в умении, когда это нужно, подавить жажду действия, в умении не отвлекаться на достижение побочных целей.
Самым мучительным испытанием первое время было для него медлительное бездействие, продиктованое все той же задачей: вживаться в Иоганна Вайса, абверовца, фашиста.
И это испытание он не сумел выдержать до конца. Душа его была обожжена, когда он увидел упоенного победой, торжествующего врага. И он, забыв о главной цели дела, которому служил, очертя голову пополз к советскому танку, чтобы помочь обреченному гарнизону.
Этого поступка Александр Белов не мог простить себе, и дело даже вовсе не в том, что он не дал желаных результатов, – разве что на душе стало легче. Этот поступок раскрыл Белову, что ему еще не хватает необходимой для советского разведчика выдержки.
И лишь по собственной вине он почти выбыл из строя, оказавшись в госпитале. Только волей обсоятельств удалось счастливо вернуться к своим обязанностям, снова стать борцом, как ему и было назначено.
Атмосфера немецких секретных служб, в которую он окунулся, обнажала с предельной беспощадностью чудовищную сущность фашизма: он своими глазами видел, как осуществляются гнусные цели гитлеровцев, и знал запланированные гитлеровцами на ближайшие годы процентные нормы умерщвления народов. Вместе со своими сослуживцами по абверу он присутствовал на совещаниях, где обсуждались методы, какими наиболее целесообразно наносить коварные удары в спину советскому народу. И во имя долга обязан был проявлять на этих совеаниях деловитость и опытность немецкого разведчика. Только таким образом мог он укрепить, расширить плацдарм действия для себя и для своих тайных соратников, чтобы наносить с этого плацдарма парализующие удары по планам гитлеровской разведки.
И у него хватало выдержки неуязвимо вести себя среди врагов, быть необличимым для них. Но порой его охватывало такое чувство, будто прикрывающая его спасительная «броня» Иоганна Вайса невыносимо раскаляется от огня жгучей ненависти. Накаленные гневом сердца, защитные доспехи Вайса сжигали Белова, но он не имел права сбросить их: это значило бы не только погибнуть, но и провалить дело. А без отдыха носить на себе эти раскаленные доспехи, все время оставаться в них становилось выше его сил.
55
В Центре высоко ценили информацию, поступавшую от Александра Белова. Но его откровенные, подробные отчеты не всегда вызывали одобрение.
На оперативных совещаниях некоторые товарищи отмечали, что Белов бывает невыдержан, склонен к импровизации, допускает в работе опасные отклонения и, увлекаясь побочными операциями, несвязанными непосредственно с его заданием, нередко нарушает дисциплину разведчика. И, пожалуй, те, кто говорил так, были правы.
Барышев, отвечая им, соглашался с тем, что Белов не всегда поступает в работе столь осмотрительно и целеустремленно, как поступал бы на его месте более зрелый и опытный разведчик. И даже сам отмечал оперативную легковесность, недостаточно всестороннюю продуманность некоторых действий своего ученика.
Соглашался Барышев и с тем, что Белов, привлекая для выполнения тех или иных задач Зубова и его группу, не умеет понастоящему руководить ею. Работа группы заслуживает серьезной критики. Действия Зубова не всегда достаточно обоснованы и грамотны, а это ставит под удар не только Белова, но и самцу группу. Говоря об этом, Барышев неожиданно для всех улыбнулся и заявил решительно:
– Но какие бы ошибки не совершал Саша Белов, его работа меня пока что не столько огорчает, сколько радует. Обратите внимание: в своих отчетах он никогда не хвастает, хотя было чем похвастать, и каждый раз сам же первый упрекает себя. Пишет: «Не хватило выдержки, ввязался в порученную Зубову операцию освобождения заключенных». Ну как бы сбегал парень на фронт.
Барышев подумал секунду, сказал проникновенно:
– Вот мы отобрали для работы у нас самую чистую, стойкую, убежденную молодежь. Воспитывали, учили: советский разведчик при любых обстоятельствах должен быть носителем вычсшей, коммунистической морали и нравственности, тогда он неуязвим.
Но когда молодой разведчик попадает в тыл врага и оказывается там в атмосфере человеконенавистничества, подлости, зверства, – что же, вы полагаете, его душу не обжигает нетерпеливая ненависть, ярость? И чем больше боли причинят ему ожоги, тем, значит, правильнее был наш выбор: хорошо, что мы остановились именно на этом товарище. А закалка этой болью – процесс сложный, продолжительный. И чем острее чувствует человек, тем сильнее должен быть его разум, чтобы управлять чувствами. У людей, тонко чувствующих, обычно и ум живее и сердце горячее. Самообладание – это умение не только владеть собой, но и сохранить огонь в сердце при любых, даже самых чрезвычайных обстоятельствах. А хладнокровие – это уже совсем другое: порой это всего лишь способность, не используя всех своих возможностей, оставаться в рамках задания.
Не все согласились с Барышевым. Но, поскольку Барышев лучше других знал характер своего ученика, ему поручили при первой же возможности связаться с ним. Следовало обстоятельно проанализировать действия Белова в тылу врага. После этого предполагалось разработать для него новое задание, исходя из условий, в каких Иоганн Вайс успешно продвигался по служебной лестнице абвера. Барышев, как никто зная Сашу Белова, давно был убежден, что в тылу врага первой и основной опасностью для его ученика окажутся душевные муки. Его будет терзать мысль, что он мало сделал для Родины, не использовал до конца все представившиеся тут возможности, и эта неотвязная мысль толкнет его на опрометчивые, поспешные шаги навстречу опасности, которую следовало и должно было хладнокровно избегать. Но в битве между разумом и чувством победоносная мудрость одерживает верх далеко не в начале жизненного пути. Не из готовых истин добывается она, а ценой собственных ошибок, мук, душевных терзаний, и, сработанная из этого самого сокровенного материала, мудрость эта не приклеивается легковесно к истине, но навечно спаивается с ней, становится сущностью человека-борца, а не просто существователя на земле.
Иоганну очень хотелось участвовать в спасении приговоренных к казни немецких военнослужащих. И не только потому, что эта, как выразился Зубов, «красивая», благородная операция, что этот подвиг боевиков должен был во всеуслышание заявить здесь, во вражеском логове, о бессмертии пролетарской интернациональной солидарности. Просто Иоганна постоянно жгла, томила неутоленная потребность к непосредственным действиям против врага.
Он отлично понимал, что эта жгучая потребность свидетельствует не о стойкости, а, скорее, о слабости, знал, что его участие в боевых действиях, быть может, помешает решению тех главных задач, которые перед ним поставлены.
Он понимал также, что если погибнет в бою, тем, кто будет заново проходить по его пути, придется в тысячу раз труднее: ведь время, необходимое для длительного, постоянного «вживания» во вражеский стан, уже необратимо утрачено. И вовсе не потому его жизнь бесценна сейчас, что он, Александр Белов, – личность неповторимая, одаренная качествами, которыми другие не обладают. Напротив, он хорошо знал, что в тылу врага действуют, и порой даже более успешно, чем он, талантливые советские разведчики, на счету у которых не одна блистательная операция.
Все дело в том, что он, Александр Белов, такой, какой он есть, со всеми своими достоинствами и недостатками, достиг высотки, на которую его нацелили по карте битвы с тайными службами врага. И если он уйдет с нее, враг снова сможет наносить отсюда свои удары. Значит, волей обстоятельств его жизнь – это не просто одна жизнь, а много человеческих жизней, и поэтому он не имеет права распоряжаться ею, как своей личной собственностью.
Все это так. И сознание этого придавало душевную стойкость Иоганну Вайсу. Но и она была не беспредельна.
Ему приходилось терпеливо выслушивать бесконечные рассуждения своих сослуживцев о том, что немцам самой биологической природой предназначено быть «новой аристократией крови», что немец – это «человекгосподин, наделенный волей к власти и сверхвласти». Они упоенно превозносили смерть на войне. Всемерно заботясь о сохранении собственной жизни, чужие жизни они и в грош не ставили.
Умерщвление людей других национальностей они называли «оправданной целью сокращения народной субстанции». И газовые камеры, где душили людей, были оборудованы смотровыми глазками, для того чтобы нацисты, приникая к ним, могли сдать публичный экзамен на бесчеловечность.
Когда Гитлер провозгласил, что Германия либо сделается владычицей мира, либо перестанет существовать вообще, его слова вызвали только чванливый восторг. А ведь они означали, что гитлеровцы не остановятся ни перед чем, даже перед истреблением самого немецкого народа, и будут воевать до последнего своего солдата.
Слушая своих сослуживцев, Иоганн каждый раз с отчаянной ненавистью, с яростью убеждался, что рассуждения эти объясняются вовсе не трусливым раболепием перед чудовищными фашистскими догмами, уклонение от которых беспощадно каралось: в основе их лежало нечто еще более отвратное – уверенность, что они составляют сущность германского духа.
И как ни привык Белов маскироваться под делового, но ограниченного одной только служебной сферой абверовца, с какой бы ловкостью ни уклонялся от кощунственных «философствований» на подобные темы с другими сотрудниками, – все это давалось ему путем огромного насилия над собой – ему все время приходилось мучительно сдерживать себя. Это строгое подчинение Белова Иоганну Вайсу походило иногда на добровольное заточение в тесной одиночной камере. Это было невыносимое духовное, замкнутое одиночество. Белов никому, даже Зубову, не говорил о своих муках. Но самому себе признавался, что сможет продолжать свой длительный подвиг уподобления наци только в том случае, если ему удастся хотя бы изредка вырываться из духовного заточения и, пусть хоть на краткое время, становиться самим собой.
Понятно, что ему очень хотелось участвовать в спасении приговоренных к смерти немецких военнослужащих. Это дало бы ему возможность как бы душевно очиститься. А он тем сильнее нуждался в таком очищении, чем удачнее шли в последнее время его дела в абвере, чем больше упрочалась за ним среди сослуживцев репутация истинного наци.
Но как бы там ни было, он отказал себе в праве участвовать в предстоящей операции.
Возможно, Барышев сказал бы по этому поводу, что к Белову после некоторых его незрелых решений и поступков пришла, наконец, зрелость разведчика…
Не сразу примирился Иоганн с этим нелегким для него решением. Главную роль здесь сыграли размышления о Генрихе Шварцкопфе, о том, что может сулить и какую пользу может принести делу возобновление дружбы с ним.
После долгих сомнений и колебаний Иоганн пришел в конце концов к определенному выводу. Он увидел в Генрихе смятенного немца, с душой раненой, но возможно, не до конца искалеченной фашизмом. Ему было не просто жаль Генриха, хотя тот и вызывал жалость. Он задумал испытать себя, испробовать свои силы в самом трудном и, пожалуй, главном. Он решил не только вернуть дружбу Генриха, но и вызвать к жизни то лучшее, что в нем было когда-то. Если это удастся, Генрих, несомненно, превратится в его соратника.
Подосадовав на себя за то, что с первой же встречи с Генрихом он невероятно осложнил их отношения и едва сам не запутался, Иоганн пришел к такому выводу: единственный и самый надежный путь проникнуть в душу Генриха – правда. Правда – это самое победоносное, самое неотвратимое на земле.
Вот он хотел рискнуть своей жизнью в боевой операции не потому, что его участие в ней необходимо, а для того только, чтобы в открытой схватке с врагом восстановить душевные силы. На такой риск он, пожалуй, не имеет права. Но если он раскнет жизнью ради того, чтобы обратить Генриха в своего соратника по борьбе, его риск будет оправдан.
Приняв такое решение, Иоганн вынужден был поставить себя в дловольно-таки жалкое положение перед Зубовым.
Пришлось покорно принять снисходительное одобрение Зубова, когда тот, услышав, что Иоганн отказывается от участия в операции, заметил:
– Ну и правильно! Чего тебе с нами суетиться? Ты – редкостный экземпляр, обязан свое здоровье сохранять. И нам беречь тебя надо как зеницу ока.
Но от Иоганна не укрылось и то, что Зубов, в глубине души жаждавший быть главарем в предстоящем деле, обрадован его отказом. А обидные, унижающие его слова, – что ж, Зубов, пожалуй, имел на них право: ведь сам же Иоганн рассказал ему, что участие в освобождении из тюрьмы Эльзы и других заключенных Центр счел прямым нарушением дисциплины, недопустимым отклонением от тактики, предписанной ему по роду его деятельности в тылу врага.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.