Текст книги "Избранные труды"
Автор книги: Вадим Вацуро
Жанр: Критика, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 71 страниц)
Дата очень важна: она показывает, что вся эта полемика развертывается во второй половине 1822 года. Более точной хронологии мы установить не можем, а стало быть, не совсем ясно, что было выпадом, а что – ответом; может быть, памфлеты и эпиграммы Бориса Федорова, напечатанные в «Благонамеренном» в конце года, были вызваны к жизни «Певцами 15-го класса» и ответными куплетами Измайлова. Впрочем, не исключено, что вся эта полемика шла синхронно: и объекты, и самый предмет споров были известны заранее.
В этой словесной войне, без сомнения, принимали участие и другие лица, кроме названных; до нас дошло не все.
Еще в начале нашего века в руках В. Брюсова была тетрадь с полемическими сочинениями, в которой была записана эпиграмма «Завещание Баратынского» с подписью: «N. N.».
Стихотворенья – доброй Лете,
Мундир мой унтерский – царю,
Заимодавцам я дарю
Долги на память о поэте.
Эти стихи, под названием «Завещание», сохранились и в другом рукописном источнике.
Павел Лукьянович Яковлев, в конце 1824 года уехавший по служебным делам в Вятку, поместил ее в своем рукописном журнале «Хлыновский наблюдатель», который он посылал Измайлову, – в девятнадцатом номере за 1826 год45.
Конечно, четверостишие не было плодом вятских вдохновений Яковлева – оно возникло в разгар полемик, где на все лады варьировалась тема «унтерства» Баратынского. При всем том оно было довольно остроумным и не слишком враждебным поэту. Автор его неизвестен, – может быть, это был и сам Яковлев.
Он не был участником войны, – во всяком случае, мы не знаем ни одного его прямого выпада против прежних своих друзей. Но связи его с Измайловым и его журналом за эти годы стали достаточно прочными. Он помещал у него свои нравоописательные сатирические очерки, и в переписке Измайлов подробно рассказывал ему, как близкому человеку, о своих друзьях и недругах. И Яковлев, быть может, не чувствительно для себя, проникался духом кружка.
В 1825 году он предлагает Измайлову «собрать модные слова или слова модных поэтов» и сделать из них сатирическую статью для альманаха «Календарь муз», который он затеял вместе с Измайловым. Измайлов одобрил замысел – и альманах открылся анонимной статьей, без сомнения, написанной Яковлевым, – «О новейших словах и выражениях, изобретенных российскими поэтами в 1825 году»; здесь были задеты слегка и «романтики»46.
Что же касается Измайлова, то он не жалел усилий, чтобы сблизить племянника со своими литературными соратниками, – и в первую очередь с Панаевым. По-видимому, это было нелегкой задачей. По лаконичным, но очень выразительным, как бы попутно брошенным обинякам в поздних письмах Измайлова мы, кажется, можем почувствовать и глубину личного конфликта, разыгравшегося осенью 1821 года, и то, насколько медленно и трудно прежние противники делали шаги навстречу друг другу, уступая усилиям примирителя. Но Измайлов не оставлял попыток, аккуратно пересказывая Яковлеву даже незначащие благожелательные отзывы о нем Панаева. Он цитировал его письма: «Павел Яковлев весьма забавен и остроумен по обыкновению». Он не упускал случая рассказать о нем с похвалой: «Недавно приехал сюда Панаев и Ястребцов. Видел женку первого – Филлиду. Мила! Но он лучше, даже красивее ее; впрочем, и она очень недурна». Он с готовностью поддерживал ответные движения: «Панаеву поклонюсь. Помнится, я писал уже тебе, что он живет в Фурштадтской, а служит у Шишкова при особых поручениях». Взаимная неприязнь постепенно сглаживалась, но не исчезала окончательно. «Что бы ни случилось с нами в известное время, – цитировал Измайлов слова Панаева в письме племяннику от 21 января 1825 года, – а я, право, люблю его за талант, беспристрастие в суждениях и постоянную к вам приверженность». Итак, лед был как будто сломан, – но мы знаем сейчас то, чего не мог знать Измайлов, – что рефлексы старого недоброжелательства упали на портрет Яковлева уже через сорок лет в воспоминаниях Панаева.
Яковлев покинул Петербург в 1822 году: он был отправлен по службе в Нижний Новгород. Итак, он не застал апогея борьбы «измайловцев» с «баловнями-поэтами», – но ко времени его отъезда уже, видимо, были написаны и «Певцы 15-го класса», и куплеты Измайлова, – и, конечно, «Завещание Баратынского», которое он увез с собой в Вятку.
И, может быть, он знал еще одну эпиграмму об «унтерстве» – грубую, оскорбительную и раздраженную, которая была записана Измайловым вслед за «Куплетами, прибавленными посторонними»:
Надпись к портрету Баратынского
Он щедро награжден судьбой,
Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен!
Он унтер-офицер, но от побой
Дворянской грамотой избавлен.
Под этим четверостишием Измайлов сделал удостоверяющую запись: «Сочинил писатель 15 кл. Ост.» – Остолопов, которого, видимо, не на шутку задел посвященный ему куплет51.
А. Н. Креницын, некогда товарищ Баратынского по Пажескому корпусу, вспоминал, что Баратынский однажды парировал такие уколы экспромтом:
Я унтер, други! – Точно так,
Но не люблю я бить баклуши,
Всегда исправен мой тесак,
Так берегите – уши!52
Все эти баталии, делившие на партии оба петербургских литературных общества, прямо затрагивали домашний салон Пономаревой, где соединялись обе враждующие стороны.
Софья Дмитриевна не могла быть здесь бесстрастным наблюдателем. Десятки нитей – бытовых, дружеских, семейных, эстетических – привязывали ее к измайловскому кружку, – но и новыми своими знакомыми она дорожила. Сейчас внимание ее занимал Дельвиг.
Дельвиг не знал одного обстоятельства, которое известно нам сейчас по воспоминаниям Панаева и которое должно было весьма осложнить его взаимоотношения с Софьей Дмитриевной.
Панаев пережил свой звездный час и не примирился с поражением. Вероятно, сам того не подозревая, он сделал тот единственный шаг, который должен был сломить в конце концов волю его своенравной возлюбленной.
Он ушел.
Он вспоминал потом, что, вернувшись из загородной поездки – это было, как мы знаем, в сентябре 1821 года, – он обнаружил, что, вопреки его настоятельным остережениям, «приятели Яковлева» посещают дом, а «насчет водворения его пошли невыгодные для бедной Софьи Дмитриевны толки; отец, сестра перестали к ней ездить». «Глубоко всем этим огорченный, – продолжал он, – я выразил ей мое негодование, указал на справедливость моих предсказаний и прекратил мои посещения. Чего не употребляла она, чтобы возвратить меня? и ее увлекательные записки, и убеждения Измайлова – все было напрасно: я был непоколебим. Но чего мне стоило оторваться от этой милой женщины? На другой же день я насчитал у себя несколько первых седых волос».53
Исследователь «Сословия друзей просвещения», уже упомянутый нами неоднократно А. А. Веселовский обращал внимание на то, что в конце протоколов порывистым почерком Пономаревой сделана запись: «12 кончилось незабвенное общество». Он предполагал, что «что-то произошло интимное» и что само Общество «было лишь главою ее романа»54. Но Веселовский неверно прочел запись.
Она гласит: «С кончиной незабвенной общество рушилось. И. П.», – и сделана, конечно, не Софьей Дмитриевной, но Акимом (Иоакимом) Ивановичем Пономаревым.
Что же касается роли общества в личной биографии Софьи Дмитриевны, то в суждении Веселовского заключалась большая доля истины, хотя и далеко не вся истина, как мы имели случай убедиться. Общество «кончилось», когда произошел разрыв. Из мемуаров Панаева следует как будто, что это случилось вскоре после его возвращения в Петербург, но его воспоминания, как это часто бывает, сжимают, спрессовывают реальное время. Протокол последнего, шестого заседания датирован 21 декабря, – и в этом собрании Аркадин-Панаев читал свой «Сон Филлиды» и «Нечто о железной маске»55. Итак, прошло не менее трех месяцев, прежде чем Панаев решился порвать с домом Пономаревых. Затем начались «увлекательные записки» и «убеждения Измайлова»; под знаком мучительной разлуки проходит для Пономаревой начало, а быть может, и первая половина 1822 года.
«Спустя год, – рассказывал Панаев, – встретившись со мною на улице, она со слезами просила у меня прощения, умоляла возобновить знакомство. Я оставался тверд в моей решимости…»56
Панаев вспоминает осень и зиму 1822 года.
В это время, по нашим расчетам, зарождается увлечение Дельвига, отразившееся в стихах еще не оформившегося «пономаревского цикла». И в это же время тяжелая болезнь укладывает его в постель.
–
Идет кампания против молодых поэтов на страницах «Благонамеренного».
Измайлов, всласть отругавшись в журнале, садится за галантные письма Софье Дмитриевне Пономаревой.
Эти письма не дошли до нас. От них остались только небольшие стихи, вероятно, стихотворные вставки, которые сам автор сохранил в рукописном сборнике своих произведений.
А. Е. ИЗМАЙЛОВ – С. Д. ПОНОМАРЕВОЙ
6 декабря 1822 г.
ИЗ ПИСЬМА К С. Д. П.
Представьте вы себе досаду всю мою:
В Фурштадской улице теперь я на краю;
Но не к Таврическому саду! —
К Литейной! – Сели все играть в вист и бостон.
Я не умею и не сяду,
Сижу один в углу и, несмотря на сон,
Который у меня смыкает ясны очи
(Я не спал три или четыре ночи),
Пишу стихами к вам. О если бы я мог
Писать иль говорить теперь у ваших ног!
6 Дек. 1822.
Он все же был рыцарь – старомодного образца, любезник в духе XVIII столетия. Но он в самом деле был привязан к своей жестокой красавице, «belle dame sans merci» – и притом совершенно бескорыстно.
8 февраля 1823 г.
ИЗ ПИСЕМ К НЕЗАБВЕННОЙ
Мученье Тантала терплю,
Хоть я и не в стране подземной, мрачной, адской
Теперь я в улице Фурштадтской;
Но не у той, кого люблю.
Чтоб уменьшить свою досаду,
Смотрю, смотрю в окно к Таврическому саду.
Но тщетно мой блуждает взор
В туманну даль глаза напрасно устремляю,
Очки напрасно протираю.
Не вижу ничего – вдали один обзор.
Не слышу даже я, как лает ваш Гектор.
Какой вздор! – скажете вы, – но я не увижу этой улыбки.
8 февр. 182357.
В промежутке между письмами, 12 февраля, он пишет басню против «баловней-пиитов» – «Макарьевнина уха»:
Иной остряк иль баловень-пиит
Уж так стихи свои пересолит,
Или, как говорят поэты-обезьяны,
Положит густо так румяны,
Что смысла не видать.
Охота же кому бессмыслицу читать!58
«Баловни» – как нам уже известно, принадлежат к «союзу поэтов»; «обезьяна» – конечно, А. Бестужев, обзором которого в «Полярной звезде на 1823 год» Измайлов был раздражен до крайности. В этом обзоре говорилось о музе князя П. И. Шаликова – «игрива, но нарумянена», о Дельвиге – «в его безделках видна ненарумяненная природа».
Дельвиг тем временем понемногу оправляется от болезни. 16 февраля Измайлов сообщает Яковлеву:
«Барон Дельвиг был при смерти болен и во время болезни своей написал стихи, в которых, между прочим, есть " пляшущий покой"»59.
В «Благонамеренном» он упоминал о «Пляшущем покое», элегии г. Вралева пятистопными ямбическими стихами, состоящей только из восьми строк60.
Какие стихи он имел в виду, – мы не знаем. Напечатаны они не были, – и ни в одной из известных нам редакций дельвиговских стихов «пляшущего покоя» нет.
Но Дельвиг действительно писал стихи, когда уже начал поправляться, – и адресовал их Софье Дмитриевне.
Вчера я был в дверях могилы;
Я таял в медленном огне;
Я видел: жизнь, поднявши крылы,
Прощальный взор бросала мне…
В этих же стихах – «К Софии» – он упоминает о ее «нежном участье» к «больному певцу»:
И весть об вас, как весть спасенья,
Надежду в сердце пролила;
В душе проснулися волненья…
Он уже может забавно шутить – и над самим собой, и над минувшей опасностью, и над врачами, как это принято с мольеровских времен. В его черновой книге появляется набросок, тоже обращенный к Пономаревой:
Анахорет по принужденью
И злой болезни, и врачей,
Привык бы я к уединенью,
Привык бы к супу из костей,
Не дав испортить сожаленью
Физиономии своей,
Когда бы непонятной силой
Очаровательниц иль фей
На миг из комнаты моей,
И молчаливой, и унылой,
Я уносим был каждый день,
В ваш кабинет, каменам милый…
Сразу после этих стихов записаны обрывающиеся строки:
Нет, я не ваш, веселые друзья,
Мне беззаботность изменила —
Любовь, любовь к молчанию меня
И к тяжким думам приучила.
От ранних лет мы веруем в нее…
Последняя строчка зачеркнута.
Мечтатели, мы верим с юных лет…
Дельвиг не стал продолжать стихотворение. На обороте листа он начал новое: «В судьбу я верю с ранних лет…»61
Но нам важен сейчас не этот новый замысел, а тот набросок, который был записан в феврале 1823 года. Его элегические формулы уже можно было в это время почерпнуть из литературы, – но за ними стояло пробуждающееся подлинное чувство. Что-то произошло за время болезни Дельвига: обеспокоенная не на шутку Софья Дмитриевна сделала движение ему навстречу, – движение, быть может, импульсивное и непроизвольное, – и на какое-то время реальная угроза вечной утраты хотя и не близкого человека, но доброго знакомого, вероятно, отодвинула на задний план непрекращающуюся горечь разлуки, раскаяние, уязвленное самолюбие. Теперь Дельвиг, благодаря своей болезни, оказался в фокусе ее внимания, и помехи были досадны. По этим или иным, случайным и неизвестным нам поводам, но в конце февраля и Измайлов подвергся временной опале; во всяком случае, след ее остался в его «письме» от 23 февраля.
ИЗ ПИСЕМ К НЕЗАБВЕННОЙ.
Не говорите мне: не нужно,
Не говорите никогда:
Не нужно для меня беда.
Ах! лучше жить нам с вами дружно.
Я к вам почтителен всегда
И осторожен и послушен;
Но не могу быть равнодушен,
Когда вы, отвратя свои взор,
С досадой скажете в укор:
Не нужно! – Лучше б ваш Гектор
Мне руку укусил иль ногу —
Иль гром убил меня – ей-богу!
28 февр. 1823.
В рабочей же тетради Дельвига один за другим следуют стихи, которые мы безошибочно можем отнести к «пономаревскому циклу»: «К Софии», под № 29, «К ошейнику собачки Доминго» (№ 30) – незначащий альбомный мадригал, совершенно в духе Сомова и Панаева, тщательно зачеркнутый; «К птичке, выпущенной на волю».
У последних стихов есть своя история; о ней ниже.
И Измайлов пишет свой «цикл», включая его в письма, – как и ранее, это эпистолярная «болтовня», полумадригальная, полубытовая.
ИЗ ПИСЕМ К НЕЗАБВЕННОЙ.
Взглянув на вас
В последний раз,
Как мимо дома вы проехали в карете,
Вздохнул, взял свой картуз,
И от прелестнейшей из Граций и из Муз
Пошел с досадой я… сказать куда?… к Анете.
(Сказав, что встретил накануне С. И. Ок., которая была разрумянена и разбелена.)
И поклонилась мне она. Взглянул я на нее, ей Богу не нарошно – Взглянул – и сделалось мне тошно.
6 марта 1823.
С. Д. П.
Не знаю, отчего при вас я глуп бываю!
Хочу заговорить и слов не нахожу —
О чем хотел сказать и то я забываю!
И можно ль помнить что, когда на вас гляжу.
(Я читал гостям старинные свои стихотворения. Один из них сказал):
Тут нету толка никакова!
Возможно ли, чтоб это тот писал,
Кто после сделался соперником Крылова
И сочинил такой прелестный мадригал.
10 марта 1823.
Стихотворение «Несравненной» датировано 28 марта:
Красавицей нельзя тебе назваться:
Не все черты лица отменно хороши:
Но прелести ума и качества души
В физиономии твоей с чем, с чем сравнятся?
Ничто перед тобой богиня красоты,
Лишь поведешь глазком и улыбнешься ты.
Снова – «Из писем к Незабвенной»:
Вы любите собак, и вот собачка вам
Предобрая – ни на кого не лает,
Всех, всех она в покое оставляет
И воли не дает зубам.
Собой красива, невеличка.
На место красного яичка
Прошу принять ее. Писатель не для дам.
Он, конечно, принес не живую собачку, а какой-то сувенир, а в самый день пасхи, приходившийся в 1823 году на 22 апреля, пришел христосоваться:
ВЧЕРА ОТ НЕСРАВНЕННОЙ
Я получил чего совсем не ожидал:
Сладчайший поцелуй. О дар неоцененный!
Ах! так бы я ее теперь расцеловал!
Он зачеркнул эту стихотворную дневниковую запись без даты и записал ниже:
СРАВНЕНИЕ С АМУРОМ
С Амуром красотой и нравом схожи вы:
Такое же и в вас прелестное лукавство
И, может быть, увы!
Такое же непостоянство.62
В то время, когда пишутся все эти стихи, в доме Пономаревой происходит, по-видимому, маленькое событие, о котором никаких сведений у нас нет, и мы можем лишь предполагать его по аналогиям и разным косвенным признакам. Впрочем, оно было очень обычным, и мы задерживаемся на нем лишь потому, что с ним связан один гипотетически восстанавливаемый литературный эпизод.
В день Благовещения, 25 марта, по старинному обычаю, из клетки выпускали на волю птичку.
Пушкин в Кишиневе отметил этот день стихами:
Я стал доступен утешенью;
За что на бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!63
И о том же написал Дельвиг. Но его миниатюра была не общественным выступлением, а любовным мадригалом.
Во имя Делии прекрасной,
Во имя пламенной любви,
Тебе, летунье сладкогласной,
Дарю свободу я. – Лети!
И я равно счастливой долей
От милой наделен моей:
Как ей обязана ты волей,
Так я неволею своей.
В. В. Майков, перепечатывая эти стихи в своем издании сочинений Дельвига, отметил в примечаниях: «Стихотворение <…> относится к С. Д. Пономаревой»64. Он не привел никаких дальнейших пояснений, и указание это прошло без внимания.
Существует еще одно стихотворение на эту тему, написанное Федором Антоновичем Туманским, приятелем Дельвига и Льва Пушкина. «Птичка» Федора Туманского пользовалась в свое время популярностью не меньшей, чем пушкинская, если не большей. По сие время в памяти любителей поэзии сохраняются строчки:
Она мелькнула, утопая
В сиянье голубого дня.
Все эти три стихотворения были в 1849 году вписаны Львом Пушкиным в альбом гр. Е. П. Ростопчиной с примечанием владелицы альбома: «Стихи в роде конкурса или пари или стипль-чеза, написанные на заданную тему, в собрании молодых поэтов наших, в Петербурге».
Эту запись обнаружил известный исследователь Дельвига Ю. Н. Верховский и полностью положился на «авторитетное свидетельство» Л. Пушкина, датировав все три стихотворения 1822 годом65.
Это была ошибка, и ее сразу же отметил Б. В. Томашевский в своем издании Дельвига. Стихи Пушкина не могли быть написаны в Петербурге, до ссылки на юг, а в 1822 году Пушкин отсутствовал уже почти два года. Туманского, как считал Томашевский, в это время также не было в Петербурге.
Скажем сразу же, что это тоже неверно: Туманский с 21 июня 1821 года служил в департаменте духовных дел вместе с Панаевым, Б. Федоровым, а позднее и со Львом Пушкиным66 и по времени мог бы принять участие в «конкурсе». Но дело даже не в этом.
Конечно, по прошествии двадцати семи лет Л. Пушкин мог не только запамятовать детали, но и непроизвольно придумать всю эту историю с «конкурсом». И Ростопчина могла основывать свою запись на собственных соображениях, а не на воспоминаниях Пушкина. Все это так.
И все же некоторые косвенные данные указывают на то, что запись Ростопчиной не может быть признана «ни на чем не основанной».67
Вряд ли случайно, скажем, что стихи Пушкина, озаглавленные в журнальной публикации «На выпуск птички», появились во втором (июльском) номере «Литературных листков», вышедшем в начале августа 1823 года, а в четвертом (августовском) номере тех же «Листков» было напечатано стихотворение Дельвига – и под тем же названием. Две публикации были явно связаны, – заметим, что ни до, ни после нее Дельвиг ничего в «Литературных листках» не печатал.
Стихотворение написано «в собрании молодых поэтов в Петербурге». Эта деталь не могла идти от Ростопчиной. Ей, московской жительнице, в пору, описываемую нами, двенадцатилетней девочке, не могло быть известно ничего о «собраниях молодых поэтов в Петербурге» за два с половиной десятилетия до ее альбомной записи. Что же касается Льва Пушкина, то он, без сомнения, о них знал.
Если же мы вспомним, что Софья Дмитриевна до крайности любила поэтические конкурсы и стихи на случаи, обращенные к ее питомцам, четвероногим и пернатым, мы легко представим себе, как могло возникнуть стихотворение Дельвига.
Вероятно, в доме Пономаревых также блюли старинный трогательный обычай, и двадцать пятого марта птенчик Делии получил свободу. К этому времени пушкинские стихи еще не существовали и ни о каком конкурсе речи не могло быть. Когда же они стали известны в Петербурге – а это произошло в начале июня или еще позже, когда их напечатал у себя Булгарин, – тогда, по-видимому, у Пономаревой возникла мысль о петербургском варианте этого лирического сюжета, и Дельвиг – ближайший друг Пушкина – был вызван на ристалище. Он воспользовался случаем и обратил свои стихи к виновнице торжества, включив в них любовное признание.
Лирический роман развивался крещендо, сопутствуя реальному.
Перелом в этом последнем наступил с выздоровлением Дельвига. Его весенние стихи – своего рода «песнь торжествующей любви». Такие лирические дневники чаще всего удерживают подлинные бытовые детали.
В «Романсе», приведшем в восхищение Пушкина в южной ссылке, – ранняя весна:
Прекрасный день, счастливый день:
И солнце, и любовь!
С нагих полей сбежала тень —
Светлеет сердце вновь!
Проснитесь, рощи и поля;
Пусть жизнью все кипит:
Она моя, она моя!
Мне сердце говорит.
Три «Романса», созданных, по-видимому, почти одновременно, – апофеоз счастливой любви:
Не говори: любовь пройдет,
О том забыть твой друг желает;
В ее он вечность уповает,
Ей в жертву счастье отдает.
Зачем гасить душе моей
Едва блеснувшие желанья?
Хоть миг позволь мне без роптанья
Предаться нежности твоей.
И следующий:
Только узнал я тебя —
И трепетом сладким впервые
Сердце забилось во мне.
Сжала ты руку мою —
И жизнь, и все радости жизни
В жертву тебе я принес.
Ты мне сказала «люблю» —
И чистая радость слетела В мрачную душу мою.
Молча гляжу на тебя, —
Нет слова все муки, все счастье
Выразить страсти моей.
Каждую светлую мысль,
Высокое каждое чувство
Ты зарождаешь в душе.68
В этом апофеозе меньше всего говорит чувственная страсть, – и недаром в сознании поэта словно всплывает мелодия почти молитвенного гимна Жуковского:
Имя где для тебя?
Не сильно смертных искусство
Выразить прелесть твою!
Эти стихи не были еще напечатаны, но, может быть, Дельвиг знал их от Жуковского, – а может быть, читал их немецкий оригинал. Кажется, стихи эти Жуковский посвятил Машеньке Протасовой-Мойер: когда она умерла в марте 1823 года, рукопись нашли в ее портфеле69.
–
Весной 1823 года в светских гостиных, кофейнях, ученых обществах Петербурга читают самую популярную книгу после «Истории» Карамзина – «Полярную звезду» Бестужева и Рылеева, объединившую лучшее в словесности обеих столиц.
Дельвиг и Баратынский – в числе «вкладчиков». Баратынский помещает здесь послание «К Дельвигу». Участвуют и прежние члены «Сословия друзей просвещения»: сам Измайлов, Панаев, Остолопов, Сомов. Но этого мало: на страницах альманаха появляется стихотворение, адресованное самой Софье Дмитриевне.
Оно принадлежало приятелю Дельвига и Баратынского – Петру Александровичу Плетневу и называлось «В альбом (С. Д. П-ой)»:
По слуху мне знакома стала ты,
Но я не чужд в красавиц милой веры —
И набожно кладу свои цветы
На жертвенник соперницы Венеры.
Так юноша спешит в Пафосский храм
И на огне усердною рукою
Сжигает он душистый фимиам,
Хотя не зрит богини пред собою.70
Стихи и в самом деле были написаны заочно. Во всяком случае, автограф их в альбоме Пономаревой имеет дату: «20-го ноября 1823».71 Это время записи, ибо книжка «Полярной звезды» с печатным текстом мадригала вышла в декабре двадцать второго года. Стало быть, он существовал уже осенью.
Но если так, то от него тянутся незримые нити к другому стихотворению, приблизительно того же времени, – стихотворению Рылеева, не законченному или даже не написанному, известному лишь в черновом наброске:
Меня с тобою познакомил
Неоценимый твой альбом.
Стихи давались трудно; Рылеев писал и зачеркивал:
[Дивлюся вкусу твоему]
Люблю любовь твою к искусствам
[Давно] завидую уму
И [благородным сердца] чувствам
И пылкости прекрасных дум.
Так пишут о человеке по рассказам, по-видимому, неоднократным и восторженным, стирающим черты живого облика. Рылеев был вообще не мастер на мадригалы, тем более людям едва знакомым или вовсе незнаемым. Он отбрасывает начатое и оставляет две строки:
Дивлюсь души прекрасным чувствам.
Хвалю твой просвещенный ум.
Более от этого замысла до нас не дошло ничего.
Ю. Г. Оксман, впервые опубликовавший эти наброски, полагал, что они относятся к Пономаревой. Он основывался на том, что в пономаревском альбоме остался другой – очень важный – автограф Рылеева, о котором позже. Это предположение подкрепляется первыми строками наброска, явно перекликающимися с известным уже нам мадригалом Плетнева. «По слуху мне знакома стала ты.» Два человека, связанные тесными литературными отношениями по Обществу любителей российской словесности, пишут почти одновременно два альбомных стихотворения по дружескому заказу незнакомому лицу. Случайное совпадение здесь почти невероятно. Как и мадригал Плетнева, черновик Рылеева датируется 1822 годом: рядом с ним на листке находится набросок стихотворения о Державине и песня «С самопалом и булатом» для какого-то более обширного замысла о Мазепе. Стихи о Державине, надо полагать, предшествовали думе «Державин», законченной в ноябре 1822 года; что же касается стихов о Мазепе, то они были переложением «Думы гетмана Мазепы», помещенной в третьей части «Истории Малой России» Д Н. Бантыша-Каменского, вышедшей в свет в начале того же 1822 года.72 Итак, в этом году расширяется круг очных и заочных связей Пономаревой. Он охватывает теперь и поэтов «ученой республики», распространяясь и на самые «либералистские», радикальные кружки внутри общества, первым из которых был кружок издателей «Полярной звезды». Правда, до выхода альманаха эта группа еще не выделилась явно, – и весь измайловский круг принял участие в готовящейся книжке. Неудовольствия начались, когда она вышла в свет со статьей Бестужева «Взгляд на старую и новую словесность в России», где в числе других авторов был упомянут и Александр Измайлов, рисующий природу, как русский Теньер. «Он избрал для предмета сказок низший класс общества и со временем будет иметь в своем роде большую цену, как верный историк сего класса народа». Александра Ефимовича такая похвала не удовлетворяла: он ворчал на «неосновательность» мыслей и «шутовской» язык обозрения, а через год придумал для Бестужева прозвище в своем духе – «Завирашка», назвал так дворняжку в басне «Слон и собаки» и очень этим развлекался.73
Тем временем в обществе «соревнователей» шли приготовления к особенному публичному собранию, для которого вдова Державина, Дарья Алексеевна, предоставляла великолепную залу в державинском доме, – ту самую, где некогда собиралась Беседа любителей русского слова. Задолго до собрания, назначенного на 22 мая, начали составлять программу. Литературные партии столкнулись друг с другом; «новая школа» словесности воздвиглась против «старой». Измайлов уверял, что он не принадлежит ни той, ни другой, – и все же симпатии его были скорее на стороне последней. Сразу же после чтения он описывал его в письмах литературным друзьям. То, что читали «романтики», кажется, его не очень занимало: на беду свою, он поел накануне ботвиньи с ледком, выпил водки, тоже с ледком, – охрип: потому приведение себя в нужное для чтения состояние поглотило его душевные силы. Он был очень доволен своим выступлением и реакцией публики; Бестужев же был убежден, что смеялись не стихам, а «туше» сочинителя, а общее внимание привлекли вовсе другие «пьесы».
«Рылеева „Ссыльный“ полон благородных чувств и резких возвышенных мыслей – принят с душевным одобрением».74
«Ссыльный» – так называлась новая поэма Рылеева, получившая потом название «Войнаровский». К концу мая было готово только начало, – его-то и читал Рылеев.
В первом июньском номере булгаринского «Северного архива» молодому поэту предрекали блестящее будущее. «Если вся сия поэма будет написана с таким чувством и силою, как читанные отрывки, то имя г. Рылеева станет наряду с именами отличных российских писателей». Журнал сообщал, что «Войнаровский» доставил «необыкновенное удовольствие публике, и все знатоки полагают сию пьесу первою из стихотворных статей, читанных в сем заседании, исключая отрывок из Расина и Шиллера».75
Из «Федры» Расина переводил М. Е. Лобанов, – перевод считался очень хорошим. «Шиллер» – «Орлеанская дева» в переводе Жуковского.
В альбоме Пономаревой мы находим отрывок «Беседа Войнаровского с Мазепой» – шестьдесят восемь стихов, вписанных рукою Рылеева76. Это единственное прямое свидетельство связей Рылеева с домом Пономаревых.
Ничего более определенного об этих связях мы не знаем. Кажется, нет сомнения, что Рылеев побывал в доме – хотя бы однажды, скорее всего, тогда, когда стала восходить звезда его поэтической славы. Лето 1823 года – время наибольшей близости Рылеева с Дельвигом и Баратынским, и, может быть, кто-то из них привел его в литературный кружок, в котором сами они чувствовали себя столь свободно и непринужденно, – а может быть, это сделал Орест Сомов или сам Измайлов, двумя месяцами ранее подписавший диплом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, выданный подпоручику Кондратию Федоровичу Рылееву на звание действительного члена по части наук и словесности77. Наконец, это мог быть и Гнедич. Но здесь мы можем только строить предположения.
Что же касается стихов из «Войнаровского», записанных в альбом, то о них мы, кажется, можем сказать несколько больше.
Это не был автограф входящего в моду автора в альбоме светской любительницы изящной словесности.
Поэт, в чьем творчестве уже определилось устойчивое тяготение к сюжетам украинской истории, связанный с Украиной биографическими нитями, посетивший ее в 1822 году, – выбирает из не оконченной еще поэмы целостный фрагмент об исторических судьбах Украины, чтобы вписать в альбом дочери бывшего киевского студента и жене чиновника «из малороссийских дворян», «тетушке» почитаемого им Гнедича и предмету страстных воздыханий приятеля его, Ореста Сомова.
Это был, конечно, не случайный выбор.
Все, что мы знаем о Рылееве, заставляет думать, что он не мог стать своим человеком в кружке литературной богемы. С женщинами он был неловок и застенчив; его разговор, пылкий и иногда несвязный, менее всего был похож на светскую беседу и в большом обществе мог показаться неуместным: ему нужен был узкий дружеский кружок единомышленников, – здесь он не знал себе равных.
Но, не став завсегдатаем салона, он оставил на память о себе стихи неосторожные и едва ли не опасные, если читать их вне связи со всей поэмой.
Я зрю в тебе Украйны сына;
Давно прямого гражданина
Я в Войнаровском угадал.
Я не люблю сердец холодных:
Они враги родной стране,
Враги священной старине, —
Ничто им бремя бед народных…
Мазепа, изменник, преданный анафеме, обнаружит в поэме свою двойственную природу. Но в отрывке альбома Пономаревой он – революционер, патриот, говорящий словами самого Рылеева.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.