Текст книги "Легенда о Пиросмани"
Автор книги: Валериан Маркаров
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Постепенно уже не только русские авангардисты увлекались искусством Пиросмани, в этот процесс включилась и грузинская творческая молодежь. Заметки и статьи о нём появлялись не только в русских, но и в грузинских, и в армянских газетах. Возникло слово «пиросманисты» – так окрестили его приверженцев.
Но картины картинами. А кто же он, их удивительный автор? О нём почти ничего не знали. Он существовал «где-то в Дидубе». Ну не мог же он сквозь землю провалиться? Поговаривали, что он спился и бросил живопись, что он уехал на родину в Кахетию или вообще умер.
Одно утешало молодых людей: многие вещи его они уже спасли и, даст Бог, ещё найдут их немало и ещё спасут, а что касается его самого… Ну, что они в силах сделать, если он сам бежит от людей? Живёт как может, как умеет. Сам выбирает свою дорогу. Или небеса за него решают его судьбу…
Но нельзя опускать руки. Надо его разыскать! Непременно разыскать, чего бы это им ни стоило!
На Авлабаре художника не оказалось. Саркис, известный в округе своей честностью виноторговец сказал им, рассеянно поглаживая тыльной стороной правой руки усы:
– Нет, господа добрые! Нету его здесь. Не ищите его в Авлабаре. Здесь его уже давно не видел никто… Было время, когда он жил здесь. Жил и у меня. Он написал тогда, как я разливаю вино. Замечательно написал! И я настоящий, и вино настоящее. Но это было давно…
– Где же его искать?
– Чего не знаю – того не знаю, молодые люди. В Сололаки точно не ищите, там богатые люди живут. Там его уже и не знают. И в Ортачала его не будет… Когда-то он часто там бывал… И кутил, и знакомство у него там было, говорят. Но вот – как война началась, все «весёлые» дома прикрыли. Это у «них» называется «сухой закон». Не то что в былые времена! Эх, какая же это торговля сейчас? Горе одно, а не торговля… – вздохнул духанщик. – Настоящая торговля умерла. Не до картин нынче никому. Кому Никала теперь нужен? Кто его будет кормить? А когда его рисунки здесь висели – народ ко мне валом валил, всегда шумно было, весело было…
– Что же нам делать, милейший? – повторил свой вопрос Кирилл, но прославленный духанщик не ответил, лишь вздыхал:
– Ах, Никала, Никала! Святой он человек. Слишком людей любит. Всё повторял, «сердиться, мол, каждый дурак может. А любить всех – это от Бога!» А за что, скажите на милость, их так любить? Я вам вот что скажу, молодые люди: не стоят они того, чтобы их так любить…
* * *
Начиная с 1910 года революционное движение в Грузии всё сильнее набирало обороты, захватывая как снежный ком на своём пути безвинные жертвы. В 1913 году по стране прокатились мощные волны народных выступлений. Бастовали горняки Чиатурских рудников, к ним присоединились рабочие Поти, Батуми, Зестафони, занятые вывозкой чиатурского марганца. Их число превысило десять тысяч человек. Мятежники требовали сокращения рабочего дня и увеличения заработной платы, улучшения условий труда и жизни. Их борьба увенчалась успехом. Воодушевлённые результатом волнения начали шахтёры ткибульских угольных копей, итогом чего стало введение 9-часового рабочего дня и увеличение заработной платы на двадцать процентов. Таких же свершений добились и труженики тифлисского городского транспорта.
А революционное брожение не стихало, оно уже вовлекало в свой головокружительный водоворот и крестьянство, чьё положение было усугублено безземельем и многочисленными податями и налогами. 1914 год был отмечен мощными Первомайскими забастовками почти во всех промышленных центрах Грузии.
Но они были прерваны самым масштабным конфликтом в истории человечества.
Германская империя объявила войну России. Союзники последней требовали пушечного мяса и российская армия, будучи неподготовленной к боевым действиям, очень скоро начала терпеть поражение за поражением. Особенно тяжёлое положение наблюдалось на Кавказском фронте, где распространялись эпидемии тифа, холеры и чумы. Война вырвала из обычной жизни двести тысяч человек. Обритые наголо и облачённые в папахи и фуражки, они мрачной солдатской рекой, через узкое горло железнодорожного вокзала, через вопли матерей и свистки паровозов, отправлялись на бойню, прямиком – во чрево мирового конфликта.
Казалось, Тифлис разом опустел. Исчезли празднества, фаэтоны, разодетые гуляющие парочки на Головинском проспекте. Вместо них на безлюдном тротуаре, озарённый фонарными огнями, семенит сейчас угрюмый человечек в пенсне на вытянутом носе. На другой стороне улицы – куда-то устало торопится несколько человек: они молчат, и ни одного раза улыбка не озарит их мрачные и взволнованные лица. Вечерами здесь не было ни души, одни только облака тумана скитались по широкой и прямой авеню.
В сентябре в газетах начали публиковать фотографии раненых и убитых. В городе показались первые калеки и увечные – худые, измождённые и насупленные, они походили на пришельцев с того света. В их глазах недоумение…
Дела шли хуже и хуже, и становилось ясно, что дальше будет ещё хуже. Война была в самом разгаре, и ряду отраслей промышленности пришлось работать на военные нужды. Большевики призывали к антивоенным забастовкам, которые прошли на тифлисских табачных фабриках, мыловаренном заводе, в типографиях. Сильные волнения начались и среди рабочих Тифлисских Главных мастерских Закавказской железной дороги и других предприятиях. В ряде сёл имели место вооружённые столкновения крестьян с воинскими частями. Главнокомандующий Кавказской армией издал приказ, в котором грозил отправкой на фронт рабочим оборонной промышленности, если те посмеют забастовать.
Назревала неотвратимая революция…
Но Тифлис есть Тифлис. Несмотря на тяготы жизни и кровопролитную войну, духаны и погреба здесь всё же не пустовали: лишить трудового тифлисского человека стакана вина всё равно что лишить его воздуха, и никакие строжайшие запреты начальства ничего с этим сделать не могли. Люди твёрдо верили в выверенные временем законы жизни, гласившими, что война – не война, а рано или поздно всё на свете опять возвратится на круги своя.
* * *
– Так вы, значит, молодые люди, Никалу нашего ищете? Трудно его теперь найти. Трудно! Не знаю, что и посоветовать вам, – осторожно вымолвил Арчил, толстый, плутоватого вида духанщик, подозрительно рассматривая молодых студентов, словно они были террористами, или, что хуже – турецкими или германскими агентами. – Конечно, я его знал. Ещё как знал! Он был мне друг. Я его поил, я его кормил, краски ему покупал, клеёнки, а он здесь жил. Там вон, в углу, за большими бочками, – там он жил и там же рисовал… Очень быстро рисовал. Пока люди стаканами чокались, мог льва нарисовать! Ни на что не обращал внимание – ни на звон посуды, ни на пение или пьяные крики. Скажешь ему: «Никала! Нарисуй оленя». Пожалуйста, нарисует оленя. Или скажешь ему: «Нико! Нарисуй светлое Христово Воскресенье», – нарисует, много людей нарисует, и церковь, и праздник, и шарманку, и вино в бочонках. И ещё напишет, чтобы всем понятно было: «Слава Богу, что дожили до Пасхи». Мне хорошо, гостям хорошо. И ему хорошо… Бывало, конечно, что и заупрямится: не хочу рисовать это, не хочу рисовать то… потому что, мол, за спиной стоишь, советами своими дурацкими отвлекаешь. Но хороший, отзывчивый был человек. Объяснишь ему, нальешь стаканчик вина, ещё нальешь… Пообижается немного, но обязательно сделает. А когда выпьет – отломит от хлеба кусочек, пожует и ничего больше не ест… Никогда не отказывал никому, разве что только в похмелье…
– А где у вас его картины? – спросил Мишель.
– Ах, грешный я человек! Продал я его картины. Всё, что было, продал. Деньги были нужны, новое дело хотел открыть, большое дело, а тут война, будь она трижды проклята! Сам теперь жалею, что продал. Был у меня друг Нико. Нет у меня теперь друга Нико. Пусто стало в духане. Но где его теперь найдёшь? Ушел он отсюда. А куда – кто же его знает, куда? Он всегда так: когда хотел, тогда и уходил, когда хотел, тогда и приходил… Вольный был, как птица. Ни дома, ни семьи, ни забот. Ходил как граф. Один ящик с кистями имел да помятый костюм со шляпой… Ничего, ничего, вот кончится война, пойдут дела в гору – обязательно назад все откуплю, что продал, – проговорил духанщик. – Сниму самый большой в Тифлисе подвал, открою такой духан… самый лучший в мире духан! И весь подвал, все стены в нём будут Нико, один Нико. И духан так и назову: «У Нико»… Милости просим тогда, дорогие друзья! Всех приглашаю. Ко мне в гости, к Нико в гости – всех!… Но что же вы стоите, молодые люди? Присаживайтесь, прошу! Хотите к этому столу, хотите к другому. Сейчас вино чёрное из погреба подымем, оно специально припрятано для достойных людей. И шашлык на вертеле поднесём…
– Вы думаете, он… Он уже умер?
– Не знаю, молодые люди. Не знаю. Может быть, и умер. Болел он последние годы. Очень болел. Как закашляется, так с полчаса отойти не может. Худой, бледный, глаза горят. Думаю, что чахотка у него. А может, и не она. Может, ещё что, кто знает?
В углу заныла старенькая шарманка, тяжело хлопала входная дверь, впуская и выпуская посетителей, трещали дрова в очаге, пахло мясом, вином, опилками, плотным слоем насыпанными на полу… На улице сгущались сумерки, шёл снег с дождём, а в духане потемнело, и буфетчик зажёг потускневшие керосиновые лампы.
Когда они выбрались наружу, над городом уже горели газовые фонари. На прощание Арчил дал им адреса нескольких питейных заведений по соседству, где раньше обыкновенно бывал Нико и где могли что-нибудь знать о нём.
Часа два, наверное, не меньше, они кружили по улицам и переулкам, переходя от вывески к вывеске, от двери к двери и повсюду спрашивая про Нико. Везде кто-нибудь что-нибудь знал о Никале, но никто не знал, где он сейчас, что с ним и жив ли он вообще.
Той ночью их фаэтон оказался в Сабуртало. Войдя в первый попавшийся на глаза духан, молодые люди ощутили запахи горячего хлеба и крепко заваренного кофе. Внезапно они заметили картины…
– Это он! Смотри – Нико Пиросмани! – воскликнул Мишель. Со стен на них смотрели человеческие глаза двух ланей и оленя.
– Картины продадите? – спросил Кирилл у духанщика.
– Нет. Не продаю. С чего взяли, что продаю? – взгляд торговца стал пристальным и настороженным. – Зачем вам? Вы кто такие пожаловали? Перекупщики?
– Нет, батоно, мы не перекупщики. Мы художники. Но если бы вы продавали, мы бы купили.
– Ага, купили бы, значит. Дали бы мне по десятке, а продали бы по сотне… Убирайтесь-ка вы отсюда подобру-поздорову, пока целы. Нашли дурака. Не вы первые. Шастают тут всякие.
– Вы нас не так поняли… – постарался успокоить его Кирилл. Не хотите продавать – не надо. Дело ваше… Мы здесь не за этим. Мы самого Пиросмани ищем. Деньги ему передать должны. От общества художников… Мы знаем – плохо ему. Может быть, он с голоду помирает. А где он – мы не знаем. С самого утра по всему Тифлису ищем…
– Да? Это правда? Тогда так бы и сказали. А то – продай и всё тут! Кто вас знает?.. Всё теперь смешалось, ничего не поймешь. Смотришь: по виду вроде приличные господа, а потом вдруг оказывается – мошенники, перекупщики, а то и – скрытые шпионы-диверсанты…
– Так где он сейчас, батоно? Будьте добры, подскажите, где его искать?
– Знаю, что он жив, молодые люди… Угол снимает где-то в Дидубе. Знаю, что болел недавно. И пил много. Хотя он всегда много пил… Жил он у меня раньше. Долго жил, а до меня – у Бего жил, почти пять лет, в чулане при духане. Но ни я, ни Бего так и не смогли его удержать. А предлагали ведь остаться, жить в тепле и сытости, спокойно думать, спокойно работать, добиваться известности, двигаться вперед… Нет, ушёл он… Взял свой чемодан, надел шляпу и ушёл. Сам захотел… Так ему, наверное, судьба его говорила: иди, Нико, иди! Тебе нельзя жить, как все нормальные люди живут. Ты Божий человек… А картины его у меня! И будут у меня, пока я жив. В гроб с собой велю положить! Или в какой-нибудь монастырь отдам, чтобы вечно поминали люди божьего человека Нико… Чтобы всякий, у кого душа болит, кому жить больше сил нет никаких, мог помолиться ему, Нико… Попросить у него заступничества, пожаловаться ему. Продать картины – нет, никогда! Этого греха я на душу не возьму…
Он отошёл к своей стойке, налил себе водки в граненый стаканчик и, вернувшись, тяжело опустился на стул рядом с ними.
– За здоровье Пиросмани, господа хорошие! За моего друга Нико! И за всех, кто его любит…
* * *
Через несколько дней молодым искателям наконец посчастливилось. Кто-то сказал, что Пиросмани сейчас пишет вывеску молочной лавки в конце Молоканской. Они стремглав кинулись туда.
На лестнице, прислонённой к белой стене лавки немца Цуккермана, владельца четырёх молочных, стоял, сгорбившись, высокий худой человек в чёрном поношенном пиджаке и мягкой фетровой шляпе, и выводил на стене большие буквы слова «Молочная».
Это был ОН!
– Вы, батоно, художник Николай Асланович Пиросманашвили? – обратился к нему один из молодых людей. Его охрипший от холода голос насторожил Нико, и он медлил с ответом, раздумывая, назвать ли ему себя. Лишь разглядывал пришедших, вполне приличных на вид людей в шляпах. Один был с виду грубоват, но мысли сверкали в глубоких его глазах, а на лице играла умная усмешка настоящего критика. Второй был щёголем, с серебряными бакенбардами. Такие, верно, носят лишь в образованном Петербурге или изысканном Париже. На носу его уютно сидело пенсне на ленточке, которое он, волнуясь, поправлял своими белыми, барскими ручками.
– Да, это я Пиросманашвили, – наконец, произнёс он, опустив кисть. – А вы кто? Что вам нужно от меня?
– Мы тоже художники, Николай Асланович… Я – Кирилл Зданевич. А это – мой друг Мишель Ле-Дантю. Мы пришли повидаться с вами, поговорить…
– Вы… Вы пришли как друзья? Или как враги?
– Николай Асланович, мы художники.
– Значит, вы тоже кистью зарабатываете свой хлеб?
– Да, Николай Асланович, да, – сказал один из них. – Мы профессиональные художники… Правда, мы толком ещё не выставлялись…
– Мы хотим вам помочь, Николай Асланович, – поддержал друга второй. – Мы пришли как друзья, не как враги…
– Мне никто уже не может помочь, молодые люди. Поздно. Мне уже пора умирать… – он вновь повернул голову к вывеске и стал выводить последние буквы.
Работал он быстро, торопясь, видимо, поскорее сдать заказ. И подложив левую руку под правую, чтобы та не дрожала. И думал, всё время о чём то сосредоточенно думал. С самого начала ему казалось, что «упавшие с неба» молодые люди пришли сюда, чтобы просто посмеяться над ним. Потом он решил, что они просто заблуждаются насчёт его. Но вид их был настолько открытый и искренний, а говорили они так горячо и с неподдельным чувством, что он решил дать волю случаю.
Закончив с вывеской, он не взял расчёт, лишь махнул немцу рукой на прощание.
– Вы сказали, у вас ко мне дело? – переспросил он незнакомцев, вытирая руки тряпкой. – Ну что ж, тогда идите за мной.
Втроём они прошли не более двухсот шагов и вошли за хозяином в крохотную комнатушку, расположенную под лестницей.
– Прошу вас, проходите, господа. – гостеприимно произнёс Нико. – Извините меня, здесь не очень уютно, я живу один. Но зато здесь тихо. И мы сможем с вами спокойно посидеть, поговорить.
Им в нос ввалился тяжкий запах этого затерянного жилища, а то, что они лицезрели, заставило их содрогнуться. Такой ужасной нищеты видеть им не доводилось никогда. Пустота, рваное тряпье, ссохшаяся корка хлеба на подоконнике и кувшин воды в углу. Неужели это всё, что нашлось у Бога и у людей для человека, прожившего и потрудившегося на земле больше, чем полсотни лет?
– И вы… Вы здесь живете?! Ну и ну… – вырвалось у Кирилла.
Более уравновешенный и спокойный, Мишель дёрнул его за рукав, но было поздно. Губы Нико сжались, и в глазах вспыхнул гнев. Он вскинул голову и распрямился, но и эта гордость была уже ему не по силам. Прошло мгновение, и глаза его опять потухли, плечи поникли, седая голова свесилась на грудь, и, вздохнув, он тяжело и безразлично опустился на свою тахту.
– Да, это мой дом. Здесь я живу. И если вам здесь так не нравится, молодые люди, то я вас не звал…
– Нет, батоно, нет! Дело не в этом… – попытался исправить неловкость своего друга Мишель. – Просто трудно понять, как вы здесь работаете. Вы ведь пишете здесь, не в другом месте?
– Да, я пишу здесь… Я всегда писал там, где я жил. И у меня никогда не было мастерской… Но я привык. Была бы клеёнка, был бы картон, краски… Был бы стакан водки. А писать я могу всегда и везде. Хотите, я сейчас здесь что-нибудь напишу для вас? Я с удовольствием напишу. Только тогда кому-нибудь из вас надо будет сходить в духан… Это недалеко, здесь за углом. Принести немного выпить для меня… Но вы, кажется, по делу пришли? Какое у вас дело? Разве там, в городе, кто-нибудь ещё помнит обо мне? – непередаваемая у него была улыбка – что-то по-детски чистое чувствовалось в глазах и облике художника.
– Помнят, Николай Асланович, ещё как помнят! И хотят вам помочь… Ваша живопись замечательна, а вы – великий мастер!
– Я не великий… Вот Шота Руставели – он великий. О нём песни поют, ему поклоняются. А я… – он махнул рукой, – я просто художник. Люди любят смотреть на мои картины. Здороваются со мной, приглашают к столу, угощают. Справляются о здоровье, спрашивают, где я пропадал. Но я не великий… У великих должны быть ученики, а у меня их никогда не было. Потому что учитель прежде всего сам должен знать, как надо и как не надо. А я не знаю, как надо. Я знаю только, что так я могу, а так – не могу, что так хорошо, а так нехорошо… Не знаю, что правильно и что неправильно. Если нравится мне, значит, хорошо. Вот вы пришли ко мне, значит вам нравится, что я делаю. Вы вспомнили обо мне – чего же ещё мне хотеть? И раньше тоже люди приходили, благодарили меня… Говорят, что и в Москве, и даже в Париже теперь обо мне знают… Это очень хорошо, что знают. Как подумаешь об этом – легче умирать. И не такой уж пропащей кажется жизнь…
– А у кого вы учились рисованию? – поинтересовался Зданевич.
– У странствующих художников, молодой человек, расписывавших вывески разных лавок.
– Вы пишете на клеёнке? Почему не на холсте?
– На ней удобнее: клеёнка без труда прикрепляется к подрамнику, легко режется и хорошо скатывается в трубку.
– Говорят, вы снимаете её прямо со столов духанов и расписываете на глазах изумленной публики?
– Чего только эти духанщики не выдумают, – грустно усмехнулся Нико. – Нет, клеёнку я покупаю. И не столовую, а особую техническую, на парусиновой основе – из неё шьют верх для фаэтонов. Эта клеёнка плотная, однородная, краска отлично на неё ложится.
– Может быть, вы знаете, Николай Асланович, что у нас образовалось общество грузинских художников. Будем друг друга поддерживать, друг другу помогать… Общество поручило нам разыскать вас и передать вот этот конверт. Здесь немного денег для вас. На одежду, на краски…
– И на хлеб, – деликатно вставил Мишель.
– Да, и на хлеб тоже… Мы понимаем, вам ведь сейчас нелегко. Но ведь не вечно же так будет продолжаться! Война скоро закончится. Вы поправитесь, опять начнёте много работать…
– Спасибо, молодые люди, спасибо вам за всё… – на его глазах выступили слезы. – Я обязательно куплю на эти деньги краски. И, конечно, клеёнку, если повезет её найти. Спасибо. Господь непременно воздаст вам за вашу доброту… О, так значит, у меня сегодня праздник? В моем доме друзья, которые пришли меня навестить, справиться о моих делах, о моём здоровье… Это большой праздник! Только чем же мне вас угостить? – он засуетился и посмотрел по сторонам своей пустой каморки. – Я совсем не готов к такому торжеству. Я просто не думал, что ко мне может кто-нибудь прийти. И у меня нет ни вина, ни лимонада… Хотите воды? У нас здесь прекрасная вода. Великолепная вода! Чистая, прозрачная. Такой в Тифлисе больше уже нет нигде…
– Спасибо, Николай Асланович. Не тревожьтесь, не стоит.
– Вижу, вам холодно, молодые люди… Я сейчас поднимусь к хозяевам, может быть, они мне отсыпят углей. Я скажу им, что у меня гости, очень уважаемые люди, что у меня здесь холодно… Вы посидите тут немного без меня, я скоро вернусь. И у нас опять будет тепло… Ах, глоток бы водки сейчас… Вы только не уходите, хорошо? Мне очень хочется с вами посидеть, поговорить… Мы ещё долго будем разговаривать. Вы мне расскажете про себя, я вам про себя. И ещё мы поговорим об искусстве. Я давно не говорил ни с кем об искусстве. Да и не с кем мне здесь говорить. Все молчу, молчу…
– Ваша жизнь – святая жизнь…
– Нет-нет, я тоже грешный человек, многих хороших людей в своей жизни обидел ни за что… А вот молиться я не умел. Никогда не умел. И в церкви я тоже уже не помню, когда был… Но иногда мне кажется… что картины мои – это и есть моя молитва. Одна и та же молитва с того самого дня, когда я впервые взял в руки кисть…
Он увлёкся, стал вспоминать то, что его волновало и беспокоило, то, о чём не стал бы рассказывать совершенно чужим людям, потому что почувствовал, что эти молодые люди понимают его заботы, и, наконец, ощутил их близкими, ощутил, что и он, и они – братья по ремеслу, несмотря на всё, что разделяет их.
– Пожалуйста, приходите завтра на наше собрание. Вас там очень ждут. Многие ждут… Мы, художники, должны объединиться, должны помогать друг другу. У нас будет союз, будет кому защищать наши интересы. Мы очень просим вас, Николай Асланович…
– Собрание… Это значит будет много людей… – размышлял он. – Там будет много людей?
– Много. Уверен, что много. Это же первое учредительное заседание нашего общества. Я думаю, все придут.
– Я не знаю, молодые люди. Я боюсь, когда много людей… Не умею я красиво говорить…
– Зачем же бояться, Николай Асланович? Это все художники, скульпторы, критики. Они все знают вас. Положитесь на нас – мы никому не позволим вас обижать… И нам очень нужно, чтобы вы пришли.
– Наверное, это будет большое торжество. Все будут хорошо одеты, будут сидеть в креслах, в большом светлом зале… А у меня нет приличного костюма, рубашки… Выгляжу как оборванец. Мне будет неловко за себя…
– Кому какое дело, как вы одеты? Вы великий художник, и при чем тут старый костюм? Это им должно быть стыдно, что гордость Тифлиса живет у них на глазах в такой нужде. Важно, чтобы вы пришли, чтобы люди видели вас. Ну, так как? Придёте?
Он колебался в нерешительности. С одной стороны, ему хотелось познакомиться с художниками, и, если повезёт, когда-нибудь побывать в их студиях. Его всегда тянуло к образованным людям, точно как голодного тянуло к богатой пище, сердцем манило к мудрым и знающим, к умеющим толково говорить и остро спорить. Но перевесила его стеснительность и он тихо ответил:
– Не знаю… Может быть, приду. Хотя не хочется мне приходить. Я боюсь людей. Слишком я от них отвык…
…Наступил долгожданный вечер – холодный, с декабрьской слякотью. У одного из зданий на Головинском наблюдалось оживление. Гости, нарядно одетые, кто в богатых шубах и пальто, кто – в чохе, а дамы – в шляпках и с зонтами, минуя швейцара, входили в помещение и поднимались по мраморной лестнице, покрытой ворсистым ковром, мимо бронзовых канделябров, в зал, где горели люстры, повторяясь в высоких зеркалах. На пороге гостей встречал седой господин, галантно кивая им головой. Зал поражал воображение своей лепниной и позолоченными статуями в углах. А в его центре были расставлены мягкие кресла, перед которыми, на некотором пьедестале, прямо под портретом императора-самодержца Николая II, стоял стол, покрытый сукном и украшенный цветами. Перед ним была установлена трибуна с лампой под зелёным абажуром.
Несмотря на условия военного времени, а также неверие некоторых представителей тифлисской художественной богемы, работа по организации учредительного собрания оказалась на удивление успешной. Ну вот, наконец-то, теперь разобщенные, привыкшие жить и действовать на свой страх и риск грузинские художники получат столь остро необходимую им общественную защиту в лице собственной организации, способной заставить всех считаться с собой и со своими интересами.
Тот самый представительный господин, который встречал гостей у входа, уже почти заканчивал свой доклад на трибуне, когда в дверях зала появился Нико Пиросмани. Он опоздал, греясь в первых попавшихся по пути духанах своим любимым снадобьем, помогавшим и в беде, и в радости… Ах, как же не хотелось ему идти сюда! Но он обещал, обещал хорошим людям. И сдержал слово, пришёл – сутулый и бледный, но красивый, с седой бородкой и усами, в поношенном, но чистом пальто и чёрной шляпе, с шарфом на шее, и с тростью в руках. Его появление вызвало некоторое оживление, люди поворачивали головы – ведь о нём много слышали, о его творчестве спорили. Кое-кто, по профессиональному своему обыкновению, стал карандашом зарисовывать его портрет в свой блокнот.
Он сел и стал потихоньку осматриваться по сторонам. «Неужели в Тифлисе столько художников? Наверное, меня знают, раз не отводят глаз», – думал он. – «А я то никого из них не знаю!». Радостная теплота разлилась по его телу, когда он увидел лица своих друзей, братьев Зданевичей – Кирилла и Ильи. Те смотрели на него и очень приветливо кивали головой.
Весь вечер он просидел, скрестив руки на груди и слушал. Слушал с огромным вниманием. А в глазах его блестел свет необъяснимой радости.
После доклада начались прения. Выступающие говорили о необходимости объединиться, о связи искусства с народной жизнью, о материальных и других нуждах творческих работников. Так продолжалось достаточно долго, пока на трибуну не вышел чванливый юнец, и попытался пронести свои анархистские лозунги об «очистительной роли искусства», о великой радости разрушения и о необходимости вышвырнуть на свалку истории весь этот старый хлам отживших свой век идей и предрассудков. «Кому сейчас, сегодня нужен Леонардо да Винчи? Скажите, кому?» – кричал он, размахивая кулаками и брызгая слюной. – «Только людям ограниченным, лишённым воображения!»
Народ неодобрительно затопал ногами и «оратора» без труда спихнули с трибуны. Но художники шумели, и председателю пришлось терпеливо звонить в свой колокольчик, чтобы, наконец, вновь установилась тишина.
В завершение всего, вдруг громогласно, на весь зал, раздалось совершенно неожиданное:
– Пиросмани, слово!
– Кому? – захваченный врасплох, переспросил председатель. Заявленного докладчика явно не было у него в программе.
– Пиросмани! Пусть скажет Пиросмани! Мы хотим, чтобы он тоже что-нибудь сказал… – раздавалось множество других, требовательных голосов.
Переглянувшись с членами президиума, председатель развел руками, как бы давая понять, что он вынужден подчиниться давлению общественности, и объявил:
– По просьбе присутствующих, а также по настоятельной рекомендации художников Зданевичей, слово предоставляется господину Пиросманашвили, живописцу, живущему в нашем городе. К сожалению, многим из нас он до сих пор не известен, хотя о нём писали в петербургской и парижской прессе. Его творчество весьма разнообразно. Им разрисовано множество тифлисских духанов, подвалов и трактиров. На их стенах мы можем увидеть Кахетию, охоту, праздники, сам Тифлис и историю Грузии, царицу Тамар, Гиоргия Саакадзе, Шота Руставели. Особенно художнику удаются животные, звери и птицы, из которых хочется отметить «Оленя», «Льва» и «Жирафа». Господа Зданевичи считают, что его творчество заслуживает внимания… Итак, просим Николая Аслановича пожаловать сюда, к трибуне для выступающих…
Опираясь на трость, он медленно поднялся со своего кресла и выпрямившись, оглядел аплодирующий ему зал своими печальными глазами.
– Глупая привычка – хлопать в ладоши. – думал он, удивлённо оглядывая присутствующих. – Зачем? Зачем одна рука бьёт другую? За что? Что одна сделала другой? – недоумевал он. – Чтобы кому-то одному, то есть мне, раз я стою, а все они сидят, было приятно от этого шума? Нет! Благодарностью должна быть тишина. Только молчание может быть настоящим благодарением. А когда рука бьёт руку в твою честь, она может потом и тебя ударить. Сначала люди тебе хлопают, а потом они хлопнут и тебя самого, как комара…
Наконец наступила могильная тишина. Преодолев охватившее его сильнейшее волнение, он вытер рукой капельки холодного пота и произнёс слабым голосом:
– Братья… Мне кажется… Мне кажется, что все мы сегодня говорим не о том… Вы спрашиваете, братья, что нам нужно – каждому из нас. Я вам скажу – что, потому что я много думал над этим… И раньше думал, и сегодня, когда сидел вот тут в углу… Братья! Посреди города, чтобы всем было близко, нам нужно построить большой деревянный дом, где бы мы могли собираться. Купим большой стол, большой самовар…
– Что это? О чём он толкует? О каком таком самоваре? – тихим шёпотом пронеслось по залу.
– Большой стол, большой самовар, – продолжал он задумчиво. – Будем пить чай, говорить о живописи, об искусстве… А то, как оно бывает сейчас? Написал художник картину, торговец продал, кто-то купил и повесил у себя. И конец. И никто не знает о ней. Обязательно нужно художникам собираться. Но только этого надо очень захотеть, братья… А вам… А вам всем, похоже, этого ещё не хочется пока… Пока вы все говорите о другом… И боюсь, что вы ещё долго будете говорить о другом…
Это выступление вызвало недоумение у собравшихся. Они ожидали услышать из уст хвалёного живописца что-то выдающееся и истинно мудрое, а взамен получили идею про какой-то самовар… Чушь какая-то! Но когда кое-кто из участников потребовал слова, чтобы дать отпор столь неуместному выступлению, обнаружилось, что «возмутителя спокойствия» в зале уже нет. Он исчез, и никто не заметил, как это произошло…