Текст книги "Южный Крест"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Боевики: Прочее, Боевики
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Глава 33
Вопрос о разрешении на лов и квотах застрял мертво, он уже вообще врос в землю без всякой надежды, что когда-нибудь сдвинется с места… Не сдвинется он, не дано. Эмиль Бурхес, который должен был крутиться и долбить всякое начальство вплоть до Пиночета, вообще залег у себя в поместье, – имелся у него километрах в тридцати от Сан-Антонио дом с ухоженной землей, – и носа со своей фазенды не казал.
Похоже, ждал, когда упрямые русские, наголодавшись и намучавшись на катерах, отвалят, а бесхозное имущество отойдет к нему. Он-то уж знает, как расправиться с дорогими железными коробками.
Надежда была на Серхио Васкеса, тот дал Геннадию точную наводку – Пиночет выделил деньги для застрявших в Чили иностранцев, чтобы те не путались здесь под ногами и не клянчили подачки на жареную картошку, а могли отбыть домой, где небось и детишки рты разевают, пищат, требуя еду, – в зависимости от возраста если не молоко с манной кашей, то колбасу… Жест Пиночета был, в общем-то, милосердным.
Проблемы русских беспокоили и Серхио, размышляя об этом, он делался рассеянным, совал в зубы какую-нибудь прутинку, либо спичку, соображал что-то… Понятно было без всяких слов, что в один совсем не прекрасный момент водолазные катера прикажут из бухты убрать. И тогда неуловимый Бурхес продаст их людям с липкими руками. Если не он, то это сделает кто-то другой. Или произойдет что-то еще. Тогда русским придется перебраться с катеров на берег, жить в картонных коробках, выброшенных из магазинов.
В один из ярких солнечных дней, когда у всех деревьев исчезли тени – съела жара, Серхио «высвистел» Геннадия на берег.
– Давай-ка мы с тобою сходим к коменданту, – сказал он.
Геннадий невольно поежился: комендантом в порту был мрачный военный с литыми плечами гладиатора и железным взглядом, способный одной рукой остановить танк, на полной скорости пластающийся по пространству, а второй сделать жест «але гоп!»
Сходить, конечно, можно, попытка – не пытка, только даст ли это что-нибудь? Да и в каком настроении будет находиться комендант, как он позавтракал и вообще, с какой ноги встал, что сказала ему жена, выпроваживая за дверь… Тут много чего может повлиять на результат похода. Но сходить надо, поскольку комендант – самый главный человек на здешнем участке земли.
Геннадий натянул на плечи форменную капитанскую куртку с золотыми шевронами, ощупал пальцами щеки, проверяя их на предмет растительности – не слишком ли пампасы заросли травой, глянул на жгучее солнце, словно бы хотел найти там изъян или на худой случай что-нибудь съедобное, и решительно махнул рукой:
– Пошли! – С борта ловко, как цирковой гимнаст, перебрался в катерок Васкеса. – Вперед!
Серхио подмигнул ему:
– Как говорите вы, русские, с Богом?
– С Богом, Серхио!
– Кстати, предупреждение поступило, Геннадий, – к нам в гости идет тягун.
Этого еще не хватало! Тягун – одно из самых опасных морских явлений, нечистая сила, живущая в океане… Ни Серхио, ни Москалеву не было понятно, что это – волна, течение, прилив с отливом или что-то еще.
Случалось, что тягун вообще бывал невидим и неслышим – ни глаз его не засекал, ни приборы, – приходила вода из океанских далей, наползала на берег и, помедлив немного, уходила назад – всего-то… Но сила у нее была такая, что канаты, на которых можно было подвешивать грузовики, и даже железнодорожные вагоны, она рвала, как гнилые нитки.
Если тягун вцепится в какой-нибудь пароход, даже в большой или в очень большой, то пока не разломает его, не отпустит. Ни за что не отпустит, вот ведь как.
Позже Москалев оказался свидетелем, как тягун вцепился в кубинское судно водоизмещением в восемнадцать тысяч тонн и начал трепать его, как собака старую куклу. Кубинцы вначале пытались сопротивляться, пробовали отбить свой пароход, но потом поняли – бесполезно, только сами погибнут: стихия была сильнее их.
Тягун переломил их большое судно пополам, потом изуродовал и половинки, отдирая от них огромные куски и разбивая о камни. Команду, конечно, удалось спасти, – портовые спасатели находились рядом и ушами не хлопали, а вот пароход превратился в обычную груду ни на что не годного железа.
От тягуна надо было беречь и водолазные боты – хотя они и были судами военными и имели повышенный запас прочности, но нечистая сила могла поднять руку и на военную технику. Препятствий в этом плане не существовало: подберется втихую к какому-нибудь катеру, залезет под днище, найдет там пару вмятин, быстро превратит их в дырки и все – дальше до путешествия на дно останется совсем немного.
Предупреждение о тягуне было таким же грозным и вышибало у моряков на спине нехорошую холодную сыпь, как во Владивостоке сводка, сообщающая о цунами, – там после недоброй вести иной капитан дальнего плавания начинал заранее выбирать на мысе Чуркина, либо на макушке Морского кладбища дерево потолще, к которому можно было привязать свой пароход. Но если цунами все-таки грохнет, то никакое дерево, даже если оно будет обхватом с главную площадь Сан-Антонио, не спасет – бесполезно…
Комендант сидел у себя в зашторенном легкой тканью кабинете и, мрачно сопя, обрабатывал длинной китайской пилкой ногти. Пилку он явно стащил у жены. Операция эта была настолько увлекательная, что комендант даже не поднял головы, когда посетители вошли в его душный кабинет. Но приход их отметил где-то у себя в мозжечке или в затылке, либо в четвертом позвонке хребта, поскольку с губ его слетели шелестящие, будто подсолнуховая шелуха, слова:
– Чего надо? – примерно так перевел Геннадий его фразу на русский язык.
Серхио выпрямился, словно опытный оратор, знающий, как выступать на митингах, и на одном дыхании, четким певучим голосом выдал все, что знал о русских моряках, застрявших в Сан-Антонио, и их бедах. Комендант и сам об этом знал не меньше Васкеса, водолазные боты русских здорово намозолили ему глаза, и он уже подумывал о том, не вывести ли их за пределы гавани в океан – пусть болтаются там. Да-а, речь Серхио была песней, а не речью в обычном понимании этого слова, но комендант на нее даже головы не поднял – полировка ногтей была делом куда более важным.
Но, несмотря на это, польза от коменданта все же была: он сказал, что деньги на отправку русских моряков домой правительство суверенного государства Чили выделит. Прошение об этом надо оставить в его прихожей на столе.
Когда вышли из кабинета, Серхио остановился на скрипучих досках коридора и громко хлопнул ладонью о ладонь:
– Хэ!
Сделал он это, как сделал бы всякий русский мужик, – так же азартно и с таким же удовлетворением. Увлеченный был человек.
Геннадий тоже хлопнул ладонью о ладонь, но «Хэ!» не произнес, совсем с другой интонацией, внутри у него возник сиротливый холодок от горы плавающего железа, висящего на нем, – ведь он же за это дорогое имущество расписался в бумагах, а раз расписался, то и хранить катера должен, пока они не сопреют в здешней соленой жаре. Был возможен и другой, как разумел Геннадий, ход: доставить катера назад, во Владивосток.
Только вот как их вернуть на родину, каким макаром? Волочь на себе через все моря-океаны? На плечах? Или шлепать веслами по воде?
А домой хотелось очень, хотелось подержать на руках сына Валерку, посидеть с женой Ольгой у окна на кухне, – в Находке они жили в высоком доме на Нахимовской улице, из которого было видно далеко-далеко, едва ли не до Владивостока. Москалев ощутил, как у него сама по себе дернулась щека, прижал к ней ладонь.
– Ну что, Геннадий, давай оформлять билеты на твоих бравых мареманов, – сказал Серхио, лицо его было довольным, он снова с пистолетным звуком хлопнул ладонью о ладонь. – Хэ! И на себя оформляй. Ты ведь тоже полетишь?
– Полечу. – Геннадий хмыкнул. – В кастрюлю с супом. Вместо лаврового листа.
Серхио перестал улыбаться, сожалеюще покачал головой.
– Хэ! – только и сказал он.
Глава 34
Тягун в Сан-Антонио не наведался, что-то изменилось в его расписании, – хотя бухта изрядно очистилась, несколько больших судов ушли дрейфовать в океан. Было душно, подушка под головой Геннадия промокла от пота.
Ночью снился родительский дом, мыс Чуркина, чайки, по-собачьи рыскающие над заливом Золотой Рог в поисках еды, угрюмые пароходы, сопки, украшенные белыми частными домиками, мать с заплаканными глазами.
Геннадий все силился спросить у нее во сне: «Мама, ты чего плачешь?», но что-то перекрывало ему дыхание, и он не слышал собственного голоса. И мать не слышала его. От того, что слова не доходили до матери, повисали в пространстве, словно некая невесомая материя, Геннадию становилось не по себе. Он понимал: дома что-то происходит, может быть, к порогу уже подобралась беда, но он этого не знает, только чувствует, а знать и чувствовать – это разные вещи.
– Мама, ты чего плачешь? – наконец задал он вопрос и, в очередной раз поняв, что слова не дошли до нее, протянул к ней руки и сделал несколько шагов вперед.
Мать посмотрела на него укоризненно, печально, чуть отступила назад, самую малость, но, видать, по этой малости была прочерчена пограничная черта, край, и мать, так и не стерев слезы с глаз, исчезла. Растворилась в пространстве.
Геннадий крикнул ей вслед: «Мама!», но крик до матери не дошел, сломался по пути, угас, и Москалев остался один в легком, заполненном невесомыми кудрявыми взболтками рассвете, совсем один.
В следующее мгновение он проснулся. Под днищем катера негромко плескалась вода, с океана приползло несколько шапок липкого тумана, – редкая штука в этих краях, – через несколько минут туман сбился кудрявыми шапками в сплошное облако, которое солнце никак не могло пробить, и диспетчер порта предупредил, чтобы на воде все, что плавало, бегало, бултыхалось, шевелило лапами, ластами, хвостом, лопастями, вело себя поосторожнее. Не то ведь и шишку на лоб себе можно посадить – этакий фонарь, который может очень даже неплохо светить в ночи. Солнце по-прежнему никак не могло протиснуться к земле и разогнать спекшееся облако, и диспетчер на всякий случай включил тревожную сирену. Тяжелый горький звук ее поплыл над водой бухты.
Интересно, что там сейчас, во Владивостоке? Мать приходила к нему во сне – наверное, хотела что-то сообщить… А может, просто проведать. Знает это только мама, спрашивать надо у нее. А как спрашивать, по какой связи соединяться с домом? Можно, конечно, по обычной международной, но где деньги на это? А по внутрисудовой туда не доберешься.
Новое время, порядки ельцинские подняли над людьми волну мути, в которой даже дышать было тяжело – выворачивало наизнанку, нувориши споили страну дешевым спиртом, рабочих лишили возможности честно зарабатывать деньги – ну какой работяга подойдет к токарному станку с трясущимися после спирта руками? Станок мигом поменяет его местами с обтачиваемой деталью и выточит что-нибудь не то.
У заводов в подмену государству появились владельцы, хозяева, как начали их величать, а сами заводы стали называться… неудобно даже произносить: ОАО! АО! АОЗТ! Крик ишака какой-то… Хозяева перестали платить рабочим зарплату, при этом требовали, чтобы их звали господами. Дал бы этим господам кто-нибудь хорошего пинка…
Ан нет, не было такого человека, – Ленины и Сталины в девяностые годы двадцатого века перевелись. Единственное, что оставалось народу, – держаться. И посмеиваться над самим собою.
Однажды некий хозяин, грозно сведя брови в единую линию, сказал кассиру:
– Мне донесли, что ты воруешь деньги у меня из кассы. Это так?
В ответ кассир удивленно приподнялся на своем стуле:
– А вы как хотели? Чтобы я работал у вас, а деньги воровал у другого?
Появилось великое множество разных газет и газеток, бульварных листков, прокламаций по три рубля десяток, бумажных распашонок и раскладушек, листовок с корявыми изображениями, наклеек, где были пропечатаны разные скабрезные штуки, которые раньше не имели шансов на жизнь – их просто-напросто стеснялись. Все эти скабрезности бросали тень на русского человека… Ну что за тексты!
«Только наши женщины любят ушами, а ненавидят сковородками». Тупо! И нет, к сожалению, человека, который врезал бы новым хозяевам жизни по окорокам и малость остудил их мозги, вскипяченные фейковым величием. А заодно и мозги владельцев разных газеток и листовок, печатаемых на некачественной бумаге.
«Это только у нас единица измерения пива – ящик».
«Только у нас лифты одновременно являются туалетами».
«Это мы приходим на дни рождения голодными, но уже выпившими».
«Это мы придумали пить водку до девяти утра, но в восемь уже быть на работе».
«Это у нас даже лежачие полицейские берут взятки».
«Это мы едим грязные билеты в автобусе на счастье и хотим, чтобы нам везло».
Это все мы – Россия ельцинской и горбачевской поры. Это сегодня наши дети узнают Деда Мороза по стойкому запаху перегара, который нельзя ничем перешибить, даже ацетоном, а взрослые мужики закусывают самогонку детским кремом и хвалят: «Вкусно!» Ну где еще можно найти такое, в какой стране?..
Лезут же в голову всякие несуразные мысли и глупости… Видимо, есть в этой дребедени что-то отвлекающее, защитное, не дающее организму сноситься до конца.
Как бы там ни было, а билеты на Рябова и Охапкина надо оформлять, пока не передумал угрюмый комендант…
И на самого себя надо оформлять, нечего здесь делать, – не погибать же вместе с катерами в бухте Сан-Антонио.
На завтрак Геннадий доел рыбу, пойманную вчера перед походом к коменданту, – мерлусу, которая насаживалась на крючок так жадно, что ее можно было ловить без всякой наживки, – попадались экземпляры крупные, по полтора килограмма весом. Свежая, только что со сковородки мерлуса была очень недурна, напоминала любимого русскими хозяйками хека, а вот остывшая, да еще успевшая и завянуть, была не очень, но другой еды не было. Пришлось довольствоваться тем, что имелось.
Выглянув из рубки, Москалев притиснул на индейский лад ладони ко рту и выкрикнул:
– Ива-ан!
Из соседнего катера выглянул Охапкин:
– Й-йесть, шеф!
– Поплыли к коменданту порта, приоденься! Не то он, как старый вояка, не любит, когда боец вместо сапог со шпорами носит матерчатые дамские тапочки, а кивер поменял на носовой платок, завязанный узлами на башке.
– Й-йесть, шеф! – Охапкин четким движением приложил ладонь к виску.
На берегу их встретил Серхио, глянув на Москалева, вздохнул:
– Беда, Геннадий.
– Что за беда?
Серхио отвел взгляд в сторону, снова вздохнул. Второй вздох был затяжной, с хрипом, возникшим в груди.
– У тебя умерла мать.
Геннадий почувствовал, что ноги почему-то не держат его, перестали держать, надо бы присесть на причальную тумбу, если не присядет, – упадет. Хорошо, тумб этих на пирсе было много: суда причаливали к берегу Сан-Антонио часто.
Он почувствовал, как в глотке возникло что-то твердое – ни проглотить, ни выплюнуть, – и речь пропала. Следом пропадет дыхание и тогда – все.
Но дыхание не пропало, Геннадий втянул в себя воздух, отдышался немного.
– Как же так, Серхио? – пробормотал он тихо. – Ведь она провожала меня во Владивостоке… Живая!
– Это жизнь, Геннадий, а жизнь и смерть всегда ходят рядом, в одной упряжке. Что я тебе могу сказать? Только одно – держись!
Серхио знал, что слова ничего не значат, это обычный набор звуков, сотрясание воздуха и не более того, а потеря матери – горе. Большое горе, которое никакими словами не объяснишь…
Наконец Геннадий понял, что он обрел способность говорить, голос к нему пока не вернулся, но кое-какие всхлипы, шипение, шепот он уже может извлекать из себя.
– Когда это произошло? – Он не поверил ни вопросу своему, ни смятому влажному звуку, соскользнувшему с губ: не может быть, чтобы матери не стало, она жива, жива, жива!
Заговорил он, и комок, возникший в горле, сделался жгуче-жестким, способным разодрать глотку, он помотал головой, не веря тому, что услышал от Серхио, – не может этого быть! Ему показалось, что он впал в некую одурь, потерял сознание и теперь никак не может прийти в себя, он даже не слышит, что тот говорит.
Сидя на тумбе, повесив голову, Геннадий слепо глядел себе под ноги: понимал и одновременно не понимал, где он и что он, что с ним происходит. Горло ему сковал острекающий обжим.
– Эх, мама!
Пришел он в себя не сразу, поднял голову, сморгнул с ресниц слезы. Охапкин, увидев, что Геннадий наконец очнулся, стал вменяемым, крепко сжал ему пальцами плечо.
– Прими мои соболезнования, Алексаныч. Я себя вел точно также, когда умерла моя мать. Это больно. – Охапкин часто поморгал глазами, словно бы сдерживал слезы, готовые пролиться и у него, повиснуть тяжело на ресницах, оборвать их.
– Почему же мне не сообщили об этом раньше? – спросил Геннадий тихо, сипло, словно бы глотку ему обметала простуда.
– Об этом надо поинтересоваться у Эмиля Бурхеса. – Голос Серхио сделался высоким, кипящим. – Он должен был сообщить и оправить тебя в Россию за счет конторы. Самолетом. Можешь подать на него в суд, и ты этот суд выиграешь.
– Сукин сын… – Геннадий тоже попытался повысить голос, чтобы его было лучше слышно, но не получилось, голос сделался еще более сиплым, более дырявым, словно бы его, как ненужный старый башмак, кто-то истыкал гвоздем.
– Бурхес – великий жмот. Прежде чем он одарит кого-нибудь одним песо, кстати, честно заработанным, он вылезет из шкуры и проклянет человека, которому должен эти деньги.
Теперь стало понятно, почему Москалеву не сообщили о смерти матери: Бурхесу сделалось жаль денег, которые его контора должна была выделить на полет во Владивосток и обратно. Геннадию вновь что-то сильно сжало горло, он засипел сдавленно, помотал головой. Тьфу!
– Прими еще раз мои соболезнования, – сказал Серхио.
– Я набью этому Бурхесу морду, – едва одолевая колючее сипение, пробормотал Геннадий. – Как только увижу, так и набью.
– А толку-то? – Серхио сочувственно хмыкнул. – Тебя посадят, а Бурхес с синяком под глазом окажется прав.
Москалев вскинулся, но ничего не сказал – лучше что-нибудь придумать, толковое и безотказное, чем сотрясать впустую воздух. Лучше, не говоря ничего, а оказавшись где-нибудь один на один, начистить гаду физиономию, чем пообещать громогласно, что свернет этой мокрице голову набок, и не свернуть…
– Жизнь есть жизнь, Геннадий, – знающе произнес Серхио, вздохнул, – надо жить дальше.
– Ты прав. – Москалев пошевелился на тумбе, потом, закряхтев по-стариковски, с трудом поднялся с нее. – Прав, как всегда. Пошли к коменданту.
Ему показалось, что он не только разучился ходить, но и узнавать место, где находился, и ощущать жар солнца, висевшего над головой, и слышать голоса других людей, как не слышал голосов птиц, гудков электрокаров, развозящих скоропортящиеся грузы по холодильникам. Все изменилось. И вместе с тем он не верил, что мать умерла…
Комендант принял их по обыкновению мрачно, губы на его кирпичном, грубо обтесанном лице сползли вниз, выгнулись брезгливым серпом. Тем не менее кочевряжиться не стал, дал команду оформить оплату двух авиабилетов для попавших в беду русских моряков за счет правительства Чили.
– А мне билет? – вежливо осведомился Геннадий.
– А ты… ты оставайся здесь со своими консервными банками! – рявкнул комендант голосом фельдфебеля, занимающегося с новобранцами муштрой. – Мне разное железо, находящееся без присмотра на вверенной мне территории, не нужно совершенно. Понятно-о?
Рычание коменданта сработало, словно могучая реактивная тяга, человек даже приподнялся над своим креслом.
– Значит, вы мне отказываете в оказании денежной помощи, как моряку, находящемуся в беде?
– Не я отказываю, правительство Чили тебе отказывает. – Комендант недобро пошевелил большим ртом. Вид у него сделался такой, что надо было немедленно покидать кабинет, где из широкого окна на этот раз были видны все пароходы, стоявшие в бухте, все до единого, и чем раньше это сделает Геннадий, тем будет лучше, иначе комендант откусит кому-нибудь из визитеров ногу или руку.
Глава 35
Вечером Геннадий разбавил поллитровку спирта «фантой», которую купил в одной из портовых лавок, получился напиток, который призывно пахнул югом – чем-то средним между козьим сыром, икрой морского ежа и сладким духом огромных здешних гладиолусов. На запах хозяин не обратил никакого внимания, пожарил большую сковороду картошки – получилась она на славу: румяная, с маслянистой корочкой, настоящее произведение поварского искусства, такая сама в рот прыгает.
Хлеб на этом столе тоже был, но не такой, как в России, – сладковатый, с перебором солода, либо с фруктовыми добавками, которых в Чили не сосчитать. Хотел Геннадий купить и колбасы, но чего не умеют делать чилийцы, так это варить колбасу, она получается у них никакой, в сравнение с докторской или молочной, продаваемой во Владивостоке, никак не идет. Это были два разных продовольственных продукта, которые даже сравнивать нельзя, как, допустим, селедку и сыр, вяленую рыбу и моченые яблоки…
Хотя и оболочка у чилийской колбасы была нормальная, и сама колбасенция выглядела аппетитно, ее продуктовая ценность на этом, собственно, и заканчивалась. Вкус ее можно было сравнить лишь с вкусом старой разбухшей газеты, которую залила старая отопительная батарея, либо с сопревшими на дожде опилками… Это был вкус плесени, Геннадию он, естественно, не нравился совершенно.
Поэтому он, зная, что мужики будут рады всему, что пахнет мясом, даже таблеткам от головной боли или пилюлям алкозельцера, купил две банки консервированной американской ветчины, порезал начинку на доли и положил на ломти хлеба – пусть народ повеселит свои желудки примитивными бутербродами. Еду он аккуратно разложил на трех пластиковых тарелках – у каждого будет своя посудина.
Когда стол был накрыт, Геннадий высунулся из катера, выкрикнул посильнее, так, что было слышно не только на соседней палубе:
– Давайте-ка, люди, сюда!
Через несколько минут в бок катера стукнулся ободранный деревянный нос лодки. Охапкин первым перепрыгнул на москалевский катер и, увидев бутылку из-под «фанты», по самую пробку наполненную зельем, по цвету определил, что это все-таки не «фанта», а нечто другое, имеющее совсем иные градусы, хлопнул ладонью о ладонь, хотел произнести что-нибудь бодрое, но смолчал: новости горькие, что обрушились на Москалева вчера, так просто не проходят, сидят в теле раскаленными гвоздями и сидят долго, могут вообще сидеть всю жизнь и уйти вместе с человеком в гроб. Москалеву было тяжело, Охапкин ему сочувствовал.
За стол сели молча. Тихо было, только чайки кричали в бухте, клянчили объедки у судовых коков, да с дробным звуком билась вода о высвеченный, сделавшийся от солнца бумажно-белым борт катера.
Краска, которая была сияющей и покрывала катера еще совсем недавно, уже потускнела, постарела, кое-где на ней вообще появились пятна, проглянул металл. Время тут не было виновато, виноваты были солнце, океан и сильный соленый ветер, прилетающий из синей прожаренной равнины огромных вод, он буквально впрессовывал ядовитую соль в любую неровность, вмятину, даже если неровности были размером не больше укола шила или с ушко иголки, и крохотная колючая крупинка незамедлительно бралась за дело…
– Помянем маму мою, Клавдию Федоровну Москалеву, – негромко, с трудом протискивая сквозь губы слова, проговорил Геннадий, поднял кружку с ярким желтым напитком. – Царствие ей небесное… Уже и девять дней прошло после ее смерти, и сорок дней. А всего, как я посчитал, матери нет уже шестьдесят девять дней, но с этим я не смирюсь никогда, сколько бы ни жил на свете…
Выпили молча, сосредоточенно, с горькими лицами, – у каждого из них была мать, живая или же ушедшая, чей образ они носили в себе, в памяти, даже у старика Рябова… Механик Рябов казался тогда Геннадию очень старым человеком, лишь много позже он понял, что шестьдесят два года, – столько лет было «деду» их несостоявшейся флотилии, – это совсем не старость…
Выпили, закусили ветчиной, которую Охапкин похвалил за то, что она «состоит из настоящего мяса», – похвалил и тут же умолк, всякое «ветчинное» высказывание было лишним. И вообще атмосфера застолья была горькая, даже воздух горчил, а яркий солнечный день совсем не был светлым и ярким, скорее пасмурным, как в ноябре во Владивостоке, когда дождь хлещет за дождем, а с моря, глядишь, вот-вот приволокется цунами – явление, которым здесь пугали не только детишек, но и взрослых.
Геннадий вновь разлил «ликер» по кружкам, покачал головой.
– И второе, – глухо, почти без выражения, проговорил он, приподнял кружку, чтобы не видеть яркой жидкости редкостного химического цвета, плескающейся в ней, – сегодня начнем оформлять билеты вам домой…
– А ты, Алексаныч? – не удержался от вопроса Охапкин.
– Я остаюсь здесь, – Геннадий стукнул ногой по гулкому железному полу катера. – Пока не решится вопрос имущества, мне отсюда уезжать нельзя. Более того, ежели что, мне отвечать за него придется, я же за все это железо расписался в разных строгих бумагах… Тем более что катера эти военного назначения.
– Так ведь и за спасательные плоты придется держать ответ, – у Рябова, всегда молчащего, неожиданно прорезался густой, очень сочный и молодой голос. Геннадий невольно подумал: а не ошибся ли Рябов, избрав профессию судового механика? С таким голосом надо было определяться в оперные певцы.
– За плоты отвечу чеками и копиями самолетных билетов, я же не себе в карман положил деньги. – Геннадий неожиданно почувствовал, как у него задергалась левая щека. – Так что пусть спрашивают, отчитаюсь за каждую чилийскую копейку.
Он помолчал немного, подвигал из стороны в сторону жестким ртом, потом опрокинул кружку с желтым «ликером» в себя – одолел таинственно светящийся желтый напиток одним залпом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.