Электронная библиотека » Василий Путённый » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Соната"


  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 20:40


Автор книги: Василий Путённый


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ему хотелось сейчас забраться на чердак, чтобы никто не помешал его мыслям. На первом этаже было почти темно, и его, севшего на корточки в уголке под лестницей, никто не мог увидеть.

«Почему люди мало живут? Крокодилы и черепахи живут до ста семнадцати лет, щуки – до двухсот шестидесяти, кит – до четырехсот.

Мудрый народ хунза, который живет в гималайской долине, не курит и не пьет. Зубы у них не болят, зрение до старости хорошее; матери пятидесяти лет красивы и грациозны. И живут хунзы до ста двадцати лет… Стрессы – а может, жадность? – пожирают года жизни цивилизованных людей?»

Когда он вышел на улицу, мир показался ему иным, совсем не тем, прекрасным, веселым, счастливым, каким он видел его до встречи с Денисом Артемовичем. Какая-то внутренняя сила гнала его домой, неудержимо рвалась наружу. Он знал: это музыка, вторая его мать, любящая и понимающая его, хотела выслушать его горечь и боль.

Кто-то небольно ударил Сережку по плечу. Но он, опустив голову, торопился к звавшей его музыке.

– Ты куда? Своих не видишь? – догнал его Володя Силушкин. Потертые до белизны боксерские перчатки перекинуты через плечо. Ажурная белая тенниска апаш с красным воротничком очень шла ему.

Володя не мог не заметить унылость в карих глазах друга..

– Мне домой!.. Я домой!.. – как чужому, ответил Сережка, страшно глядя на Силушкина. Голубые глаза приятеля, жесткие чернокудрые волосы, по-девичьи тонкие брови – все показалось Сережке слишком красивым, немужским.

У меня был? – досадливо сказал Володя, понимая, что друг видел его отца. – Мой опять нагрузился! – Отвернул голову в сторону.

Силушкин нежно положил руку на плече товарища, и Сережке захотелось извиниться за свою резкость.

Они стали спускаться по Круглоуниверситетской.

Солнце щедро дарило лучи земле, и та, благодарно принимая их, была радостной, веселой, улыбчивой.

«Солнце, – подумал Сережка, – согревает всех одинаково: добрых и злых, счастливых и неудачников…»

Крещатик всегда прекрасен, и кажется, что это не главная улица, а сцена с постоянной декорацией, по которой талантливо ходят люди.

Володя, обнимая рукой плечо друга, говорил громко, не стесняясь, и Сергей, напрягаясь, чувствуя каждой клеткой тела свое стеснение, хотел одного: чтобы он говорил тихо.

– Вольный бой сегодня был! – сказал Силушкин и самоуверенно посмотрел на высокую светловолосую девушку. Сергей заметил: тембр голоса у Силушкина становился приятно-мелодичным, когда проходили девчонки. – На ринге показывали все, что усвоили на тренировках: боковые, прямые, так называемые апперкоты, хуки, свинги и, конечно же, кроссы. Ванька Глинобитный, конечно же, опять побил меня мастерски – понимаешь, опережал все время в атаке. Но ничего: один в синяках лучше десяти без синяков!

Фонтан, казалось Сережке, страстно хотел коснуться голубизны неба и не мог, завидуя большой серебристой звезде на высоком дому, и он обиженно и стеснительно глядел на пешеходов, которые ничем не могли ему помочь. Сергею хотелось сесть под похожий на соцветие колокольчиков

навес и послушать фонтан, рассказывающий о том, что он когда-то был рекой, впадающей в море.

Вход в подземный переход, казалось Сережке, был словно входом в сказку Андерсена.

Универмаг ненасытно глотал порцию за порцией покупателей и, пропустив их через пищевод всех этажей и отделов, выбрасывал на улицу.

– А ты знаешь, зачем мне эти хуки и кроссы нужны?

Каштаны не шелестели листвой, словно прислушивались.

– Что, вырастешь – будешь перевоспитывать отца?! – остановился Сергей и сбросил руку товарища с плеча.

– Я отца люблю. И не говори так, друг, – снова положил руку на Сережкино плечо, показывая этим, что вовсе не обижается, и они опять медленно пошли. – Бокс пригодится мне в армии. Вот, предположим, пришла пора служить мне – так? Направили бы меня, скажем, в Афганистан – да я бы и сам напросился туда, – ведь все мы интернационалисты – верно? Представь, по рации сообщают: « Кишлак Бельведи в опасности! Рота майора Стручкова в ружье!» Быстро садимся в бронемашины и полным ходом к попавшим в беду дехканам. В долине Махрай нас обложила душмарня. Местность гористая, есть за какой камень спрятаться. Завязался бой. И вот – патроны кончились, гранат нет, как говорится, надейся на две руки. Пошла рукопашная. Это и есть экстремальная ситуация, в которой проверяется каждый на мужество – кто есть кто. И вот тут-то, дружище, оттренированными ударами начну нокаутировать душманяр – не одну челюсть сломаю, к врагу буду беспощаден!

«Ты извини меня, Вовчик!» – подумал Сергей и сказал:

– Покажешь мне эти свинги?

– Все покажу! Это дело нужное. Вдруг на тебя или на кого другого напал бандюга с ножом, а ты его – раз! – приемчиком дзюдо или самбо – и порядочек!

– Ты самбо и дзюдо тоже знаешь?

– Конечно! В спорткомплексе секции наши рядом. А ты приходи, приходи к нам – тренер у нас хороший!

Сергей не мог сказать другу, что у него нет времени, а объяснять причины не хотел.

– А насчет отца, Серега… Жалею я его, а понять, отчего он пьет, не могу. Я уже выработал свою тактику и стратегию, чтобы помочь ему. Нашел тайник, где он прячет свои поллитровки. Стал в початые бутылки подливать воду, а он пьет, закусывает и говорит: «Водка нынче хоть и вздорожала – два корня едри их налево! – но горькости в ней а ни грамма, что твоя дистиллировка. Для трезвяков гонят – не для меня!» Потом заподозрил и передислоцировался. Теперь никак не могу найти новое место.

Сергей вспомнил, как отец разбил банку в бытовке, но промолчал об этом.

– А это на днях приходит кактус… маммиллярия четырехиглая, – сердится на кого-то Володя. – Одним словом, этот… председатель домового комитета. Кричит эта маммиллярия четырехиглая, размахивает руками – фон, словом, делает. «Элтэпе, – говорит, – то есть лечебно-трудовой профилак-торий его сформирует как человека и личность, так сказать, преобразует. Так как, – говорит ученым тоном, сняв очки, – дело идет здесь о достаточно выра-енном и характерном в смысле развития, течения и клинической картины запойном синдроме, то испытуемый… извиняюсь, больной подлежит немед-ленным медицинским мероприятиям. Так-то вот!» И воззрилась на мать, как профессор на профана. Наверняка ведь вызубрила все это из энциклопе-дии медицинской.

Матушка слушала-слушала, потом открыла дверь и говорит: «Лучше б за своим синерылым баклажаном посматривала! Даром что на своих «Жигулях» шикует, а к нему не подойти – вокруг такой сорокаградусный космос, что хоть спутника запускай. А сейчас, диссертантка, – показала мать на выход, – проваливай, выметайся отселева подобру-поздорову! Ишь, единственного, – кричит,– кормильца хочет упечь в это элтэпу! Твой бугай будь здоров сколько получает, и ты, нахлебница и тунеядка, сидишь у него на холке, погоняешь его и поешь: «Миллионы, миллионы алых роз»! А мне надо латать дыры бюджета каждый день! Так что выметывайся отсюдова вместе со своим элтэпо!» Мать у нас молоток, она всегда права! Там, в этих профилакториях, – я читал в газете! – набросают всякой недочищенной ерунды в котел, зальют водой, поварят чуток – и ешьте, будьте добры, товарищи больные, эту свинячую бевку! Ишачат там профилактируемые за станками по двенадцать-четырнадцать часов, а получают кукиш в присыпку с солью! А медперсонал там называют не иначе, как солдафонами и рабовладельцами! Мы отца сами перевоспитаем и никогда не отправим его в эту резервацию… в эту тюрьму!

«Я тебя очень люблю, милый мой друг!» – сказал про себя Сережка, и ему хотелось обнять и поцеловать Силушкина.


4

Оксанка сидит рядом с Сергеем, и ее тонкая теплая рука ромашково-нежно касается Сережкиной руки. Отроку очень приятно исполненное радости прикосновение подруги, звучащее для него мелодией юной верности, и он хочет только одного: чтобы это прикосновение, похожее на дыхание весны, было всегда с ним. И вдруг покраснел, сердце взволнованно застучало, и ему стало казаться, что все в вагоне видят пунцовитость его лица и даже знают то, о чем он сейчас думает. Ему хотелось сбросить с себя любопытные взгляды; и чтобы отвлечься, одновременно мобилизуя волю, которая все же подавит в нем мешающее ему всюду и везде чувство стеснения, он невзначай глянул на отца с матерью. Он мысленно улыбнулся, ибо ему понравились родители: они смотрели уверенно и смело на сидящих напротив. И стеснение исчезло, растворилось.

«Нет маски у моих родителей, – восхищенно констатировал Сережка. – Не позируют и не играют. Мама и папа я вас очень люблю!»

…Сергей всю ночь не спал и думал о том, как ему с матерью будет грустно без отца в Загородном. Мать тоже не спала, стирала белье, и сквозь дверные щели до Сережкиного слуха доносилось тихое-тихое:

Не бродить, не мять в кустах багряных

Лебеды и не искать следа.

Со снопом волос твоих овсяных

Отоснилась ты мне навсегда.

Кому пела мать? Может, отцу?

«Ей нужно отдохнуть. – Сережка сел на кровать, ибо не хотел лежа думать о стирающей в ванной матери. – Ну а мне? Зачем же мне?»

Анна легла за полночь. Поправила одеяло на сыне, поцеловала – словно нежно-теплый лепесток коснулся щеки Сережки, и он вспомнил: так однажды поцеловала его Оксанка.

Выглаженная накрахмаленная простыня была прохладной, и она, свернувшись калачиком, прижалась щекой к подушке, как к плечу Павла.

Разных встречала Анна на своем девичьем веку, но никто из них не оставил по себе добрую память. Для них-то и любви настоящей вовсе не существовало, а была одна лишь игра-забава. «Разуверились мужчины, что ли? – думала она. – Потеряли надежду? А может, обидела-обманула какая мымря? Потому и на всех смотрят искоса.»

Придет, бывало, разуверившийся к Аннушке, сядет важно на стул – нога за ногу, – нарочито рассматривая комнату, словно констатируя взглядом: девица хоть целомудренна, но того, с изъянчиком – плохо упакованная, то есть без приданого. И начинает глазами ползать по рельефным смачным окружностям тела, показывая всем своим видом, что только он один может талантливо загипнотизировать, творя потом сладчайшие, только ему ведомые замки страстей и чар. И уходил фанфаронистый принц не с новой победой, а с ощущением жгуче-неприятной оплеухи. Те же, кто, надеясь на свои бицепсы, хотел сломить, сграбастать, подмять, уничтожив все человеческое в девушке, те с криком выбегали на улицу. Анна была отчаянной: что было под рукой – стул ли, молоток, еще что, – то летело в пошляка и нахала; кроме того, она знала несколько приемов каратэ. После того как Аннушка расправлялась с самоуверенным подонком, она смеялась, смотря в зеркало:

– Такая худенькая побила тяжеловеса!

Да, в комнатке у Аннушки ничего особенного не было: тахта, сервант, шкаф и пару старых стульев. И еще маленький холодильник «Морозко». Вот и все. О телевизоре она могла только мечтать. Но в душе у девушки было то, чего не было у ее подруг: умение любить, умение быть верной и доброй. Это бесценнее любых гобеленов, перстней и бриллиантов.

После детдома Аннушка первое время работала в ателье портнихой. Заказчики были Анной довольны: шила она добротно, лучше всех, но зарабатывала не ахти сколько.

Как-то вызвал ее к себе в кабинет зав. Не смотря в ее глаза и постукивая ручкой по столу, сказал:

– Шьешь ты отменно, слов нет. Вот и благодарности одна за другой. Хоть езжай в заграницу и показывай твои шедевры на выставке. А что мне с того?! Мне план нужен! Понимаешь: план! – И тихо уже, жалея ее: – Копейки ведь получаешь. И как ты на эти сорок – пятьдесят в месяц живешь – не имею понятия? А ты же красивая – тебе и то и это надо…чтоб форму тела поддерживать спецдиетой.

Много чего наговорил зав, не забыв даже сказать, что Анна при своей структуре гармонии могла бы вовсе не работать, выйдя замуж за респектабельного, с положением вахлака.

Анна ушла из ателье, устроилась нянечкой в клинике.

Никто не знает и с уверенностью не может сказать, кто больше любит – мужчина или женщина. Но истинно влюбленные друг в друга не могут жить один без другого. Любовь показывает им дорогу к счастью, соединяет их и благословляет на всю жизнь.

В тот день они с Анной долго смотрели в глаза друг друга, читая живую сокровенную тайнопись своих сердец. И когда их сердца соединились, став одним большим сердцем, их души слились и они стали одним существом, которое дышит одной жизнью, они услышали стук маленького, третьего сердца и даже голос не родившегося ребенка.

Не было у них торжественно-традиционного марша Мендельсона, поздравлений и улыбок подруг и знакомых, не было длинного белого платья с фатой, кортежа сигналящих машин, но была любовь – простая, человеческая, чистая, нежная, быть может, не похожая на многие другие.

«Разве можно дважды любить?..» – думал Павел, ощущая теплое, преданно прижавшееся к нему тело Аннушки. Ему не хотелось вспоминать

Жанну, но она настырно лезла в воспоминания. Мысль о том, что Тихомирова была нецеломудренна и опытна, вызывала в нем чувство тошноты и отвращения. Он жалел, что не встретил Анну раньше – еще до того, как поступил в консерваторию.

Анна молчала, не боясь, что после случившегося он может навсегда уйти. Он был с ней очень нежен, сознавая, что делает это как бы наперекор Тихомировой – мстит ей, и Анне казалось, что он обнимает и ласкает не ее – будущего ребенка.

Павел, узнав, что Анна родила сына, полез на третий этаж роддома и положил красные тюльпаны на подоконник возле ее кровати.

Павел почувствовал себя отцом, главной заботой которого стало приносить честный заработок домой. После лекций в консерватории он шел подрабатывать: настраивал, ремонтировал, полировал рояли и пианино. «И где ты этому научился?» – нескрываемо завидовали сокурсники. «Взял книжечку да и почитал», – откровенно отвечал он. Ему приятно было давать деньги Анне. Она девичьи краснела, боясь прикоснуться к червонцам, которые, казалось ей, принадлежали только ему. Его до улыбки умиляла святая целомудренная простота этой несовременной девушки, он готов был стать перед ней на колени. «Ну бери же… – чуть было не плакал, смотря в прозрачную чистоту голубых глаз. – Это… это твои деньги…. У нас с тобой сын – Сережка…» Она стояла, загипнотизированная не то горечью, не то воспоминаниями, и он, боясь увидеть ее дрожащие губы и слезы на глазах ( чего бы, конечно, при нем не было), быстро ложил деньги на стол и уходил.

Работа и учеба поглощали большую часть суток, и сон его, все более тощая, доходил порой до трех часов. Компенсировал он этот недостаток сна тем, что очень калорийно ел. О бедах и невзгодах житейских он никому никогда не говорил, и презирал тех, кто вскользь словно ненароком, упоминал о них. «Держи все в себе, – думал он, – коль ты мужчина!»


Поезд метро, набирая скорость, с грохотом и гулом мчит в туннели, и кажется, что летишь в космическом корабле. Но умозрительное это ощущение у Сергея сразу же исчезает, как только он слышит постукивание колес на стыках и сумасшедшее их визжание, отчего он ощущает почти зубную боль.

Сережка исподволь, как бы невзначай, смотрит на пассажиров, навсегда фотографируя их своей цепкой памятью. Вот мужчина в очках читает «Огонек» и улыбается – рассказ, вероятно, настолько интересен, что он хотел бы прочитать его всем. Так или не так, но читатель, переполненный радостью, гложет глазами страницу журнала так, будто там первое напечатанное его произведение.

А вот пассажир с модными усами и бородой – точь-в-точь Эмиль Золя. Он напускает на себя уж больно много солидности и важности; брови сердиты, сидит бородач-усач с таким видом, словно что-то гениальное знает, но никому об этом не скажет. Смотря на него кажется, что все – воля, ум, мышцы и даже кровообращение – работает лишь на эти «аксессуары» – усы и бороду.

«Мне жалко людей, – задумался Сережка, опустив долу глаза, – у которых голова как красивая подставка для шевелюры или модной шапки…»

Лица многих – серьезны, усталы, грустны, в глазах – обида, боль и что-то горько-досадное. Словно хотят люди сказать что-то друг другу и не могут. А может их что-то сдерживает? Что? Если бы можно было записать на магнитофонную пленку все их думы и переживания, думает Сережка, то это была бы самая печальная музыка во всем мире – печальнее «Высокой мессы» Баха!

«Почему в вагонах не играет веселая мелодия? – удивился Сережка. – Все бы сразу повеселели, улыбнулись!»

Пассажиры выходили, и их печаль и грусть оставались в Сережкиной душе, тяжело наслаиваясь и больно давя на обнаженное, страдающее за всех сердце.

И вдруг в сознание мальчика ворвалось воспоминание: он вспомнил, как бредил отец, и, ощутив комок горечи в горле, не захотел уезжать в Загородный.

Когда Сережка стал на ребристую ступеньку эскалатора, ему показалось, что тот, словно живое очеловеченное существо, чувствует через подошвы стареньких туфель все Сережкины переживания, и поэтому старается мелким подрагиванием успокоить его.

На привокзальной площади люди с чемоданами и без торопятся, волнуются, и Сережке, глядящему на этот живой муравейник, кажется, что все спешат к поезду счастья: вот войдут в него – и все по-волшебному изменится, улучшится, станет совсем другим.

Электричка послушно стояла у перрона, терпеливо ожидая отъезжающих. С глазастыми фарами и лобовым стеклом, повидавшая многое на своем веку, безучастная и равнодушная ко всему, она была похожа на мачеху, которой порядком надоели пасынки и падчерицы. И когда она вобрала в себя почти всех пассажиров (осталось на платформе несколько – курили и разговаривали), на ее апатичном лице мелькнула мало кому заметная усмешка: мол, вожу вас, вожу, черти этакие, а благодарности никакой!

– Полдвенадцатого. Еще пятнадцать минут, -глянула на часы Оксанка. – Солнце за облаками… Слышишь, как воробьи щебечут – жизни радуются…

Ветерок обнимал, ласкал Оксанку, ему нравилась стройная русоволосая девочка. Он, ощущая каждую хрупкую часть ее тела, старался запомнить ее, чтобы потом рассказать о ней речкам, лесам, полям и отавам. А может, он хочет изваять ее у берега моря, и скала, обдуваемая и выветриваемая им, будет во время прибоя петь Оксанкиным голосом?

Оксанка говорила с волнением, и Сергей чувствовал, что она хочет отдалить минуту расставания, пытаясь забыть о ней.

– Ты мне напиши… – сказала Оксанка с придыханием.

И опять органо звучала в Сережке, как в храма, музыка.

Родители были в нескольких шагах от них. Сергей, не оборачиваясь и не глядя на них, хотел, чтобы отец поцеловал мать.

«Володя не пришел, – взгрустнул отрок. – Что-то случилось…»

– Ты смотришь вдаль… – нежно прикоснулась рукой Оксанка.

«Тосковать, грустить буду без тебя, милая Оксанушка.»

– Ты будешь думать обо мне?

– Всегда.

– Правда? – наивно сказала, и такая радость засветилась в ее доверчивых глазах.


Колеса электрички отбивали звонкого трепака. За окнами вагона, как кадры знакомого фильма: угрюмость перелесков, широчинь полей и лугов, синеокость речушек, домишки в садах, как в зеленой колыбели.

Сережка стоял в тамбуре и плакал – он должен был сказать Оксанке, что она добрая, милая, хорошая.


Глава четвертая.

1

Сергей лежит на старой, с симпатичными шишечками кровати, вероятно доставшейся Серафиме Андреевне от далеких пращуров. Вся мебель в двух комнатах прадедовская, добротная, из векового дуба. Шкаф, буфет, сундук, комод, тумбы и стулья со столом были сделаны искусным мастером. Вырезанные рисунки, орнамент, инкрустация, дивная вязь из причудливых букв, точеные балясинки наводили на мысль о том, что отменный краснодеревщик был и прекрасным живописцем.

Спать не хотелось За озером осатанело брехал пес – не то злясь на всех и все, не то крича-доказывая своим «сородичам», что он самый сильный и грозный. А рядом . над Сережкой, забравшись в уютно-теплую трещинку оконного переплета, попискивал-посвистывал полночный солист – махонький сверчок телеграфировал азбукой Морзе всем, что ночь нынче звездно-лунная. Куры в сарае обеспокоенно поквохтывали, словно говоря, что им, клушкам, не до сна: луна-то вон какая – сквозь щели дразнится.

«Ночь, как мать, убаюкивает людей, – говорит про себя Сережка. – чтобы они утром улыбались друг другу.»

Анна тоже не спала. Слыша посапывание Серафимы Андреевны, она вспоминала: Павел приходил поздно, садился за стол и под тусклым светом настольной лампы просматривал ноты, писал что-то – шелест страниц, тишайшее его дыхание уколыбеливали ее.

Сергей знал: мать не спит, и их думы, словно пробивая толщу расстояния, устремлялись далеко вперед, чтобы встретится с отцовыми, слившись воедино.

В комнату из сеней проникал запах высушенной гвоздики и корня валерианы.

«Слышала, – вспомнил Сергей разговор Серафимы Андреевны, – есть знахарка такая у нас в Украине: слепых делает зрячими, хромых – плясунами. Аферистка и мошенница – вот кто она! Домище отгрохала себе за счет людского горя!»

Сережка смотрит в слепую темноту и не замечает, как мало-помалу погружается в сновидения. Сон накрывает мальчика мягким пуховым платком, и он, объятый нежно-теплой дремой, видит бабушку свою. Она стоит перед ним в своем темном, с множеством пуговичек длинном монашеском платье, в белом платочке и медленно лепит губами живые слова, выходящие из глубины души:

– «Здравствуй, внучонка, милый ты мой, хороший!»

– «Бабуль, бабуль, это ты?! Здравствуй, родненькая! Как я рад, родимая вы наша, что пришли ко мне в сновидения!»

– «А это не сон, внучонка ты мой, – быль это! Не забыл, старушку, добрый, помнишь ее. Ну и хорошо, ангел мой. Поговорим с тобой – нам , однако, никто не мешает.»

–«Бабуль, долго ждал тебя, плакал, бывало. Казалось: солнце над горизонтом – это ты. Ветерок ласкал меня твоей нежностью. Листва, травушка, цветы шептали твои песни, сказки и колядки. Я так долго ждал твою доброту и ласку.»

– «Неужто мало доброты меж вами, людьми?»

– «Не знаю. Мне кажется, что люди спрятали ее за девятью замками, чтобы потом, лишь потом ее выпустить на волю.»

– «Однако, присяду вот на табурет подле тебя. Верно сказывают: в ногах правдушки нету.– Перевела дыхание, поправила платочек с крестиком, улыбнулась – и морщинки-паутинки враз исчезли, помолодела она. – Притомилась, чадунюшко, к тебе идучи. Дорога – ох-хо-хох! – дальня была, с кладбища напрямки к тебе – в твои, стало быть, добры воспоминания по мне. За фиалки да маргаритки, что садите с Павлушей по весне, за ухоженну могилку и свежекрашенну всегда оградку с лавочкой – за все это поклон нижайший вам от меня и моей памятушки! Не забываете – и на том вам спасибо божеское! Стало быть, совесть – главна ипостась в человеке – живет в вас!»

Сергей подходит к Настасии Гавриловне и, присев на корточки, целует ее натруженные мозолистые шершавые руки.

– «Эти руки, внучонка, помнят войну.»

– «Бабунь, война – страшно это?»

Добрые ладони, точно колдуя, ласкали, нежили Сергея.

– «Страшно, внучонка, страшнее страшного… Тяжелое, горестное навалилось тогда на всех на нас, на всю нашу Родину-матушку! Ночь была темным-темна, день божий тоже – чума фашистска застила солнышко, небушко! А красна заря-зорюшка молвила устами человечьими, что льется повсюду кровушка сынов и дочерей наших.

С сестрою жили мы тогда – померла она в сорок втором от истощенья, царствие ей небесное, вечное! – Перекрестилась истово. – Осталися мы на оккупированной антихристами территорьи. Много было таких. Голодно было повсюдушки, хмуро – куды ни кинь глазом, сердце болью Христовой болело-страдало. По ночам на улицах гупали кирзухами подкованными фрицы-патрули – час комендантский был такой тогда: не выходь – смерть встретишь! Тишину и темень всполашивали очереди автоматны. Слышны были страшнючие карканья не воронья – кровососов-нелюдей, которы догоняли сердешного – быть может, ослабшего, голодного, который, чай, вышел с жизнюшкой проститися. Он споткнулся, упал, бедолашка, на булыжники, лицо раскровянил, а они, ироды трекляты бьют его люто, уродуют сапогом кованным да прикладами… – Плачет Настасия Гавриловна, крестится. – В крови была мостовая. Лежал тот парнишонка утро и еще два дня.»

Вытирает слезы бабушка – платочек то у губ, то у глаз.

– «Ведь и мой он сынок, Мать Пресвятая, пусть не по кровям, а все же мой – ведь одна землица у нас с им родимая, родивша нас…Раскинул рученьки молоденький как Христос-великомученик, глядел мертвенький в небушко голубонькое, кару ниспрашивал у Всевышнего на палачей. Глядели люди издаля, плакали тихонько, чтоб враг лютый не видел, и каждый из свово сердца вынал цветок и жалостно ложил взглядом подле чела парнишонки. А гицель-фриц с автоматом хаживал взад-вперед как волк, наяривал на гармонике губной, злорадствовал, нечистый, ухмылялся, богохульник, – все на свою погибель, возмездье нашло его посля в окопе, припомнило и гармошку и убиенного. И стало место то для меня алтарем священным,, а окна домов – иконостасом.Хожу и поныне туда, несу гвоздички алы и все слышу голос святой парнишонки: «Спасибо,матушка моя!» Память об ем будет жить в моем сердцушке ныне, присно и во веки веков! Аминь!

Помню, внучонка, ночь страшну, бессонну – арестовали тогда в нашем дворе много людей безвинных. Расстреляли всех их за городом – мстил ворог люто, потому как укокошили гдей-то двух гестаповцев на Бессарабке.

Трудно было, Сереженька, ох как трудно и тяжко! Сердце, душа, думы человечески были запружены горечью, страданьем, и , казалося, не будет сему конца-краю Горе черное мучило, терзало людей, изводило до исступленья, одначе вера нисходила по ночам Богоматерью, шептала молитвенно: «Да изгнаны будут с земли нашей святой варвары, порожденье адово! Да воссветит всем нам солнышко мирное, свободное! Да возрадуешься ты, человече!» И шептала я в ночи: «Да воистину так будет! Аллилуйя, аллилуйя тебе, Господь Боже!»

Немец-антихрист был лют, изуверствовал, палачествовал, старца немощного, дите грудное убивал, Лютый зверь, кровожадный был! Не кровушка человеческа текла в его жилах каиновых – грязны помои! Ни в одной библии не прописано о злодеяниях, зверствованьях анафемы этой, гидры человекоубивающей!…

Мыкались, перемогалися мы с сестрой тогда. Голод научил нас многому-всякому, в институтах да академьях такому не выучають. Шили из сатина одеяльного юбки, перекрашивали их в нужный цвет, а из шелка парашутов, коим спекулировали полицаи-мародеры, мудрили платки, красили их тоже.

Потащили, помню, однажды скарб этот на санках аж до Белой Церкви. Хаживали, бывало, и до Жашкова. Проваливалися в сугробы, вьюга-злюка била в лицо и грудя, на пару с бессильем свалить норовила наземь, одначе мы тащили кладь нашу. Мы падали, поднималися, опять падали и вже ползли, сподобленные на изголодавших псов. И в головушке аки светоч одна мыслюшка: выжить, тольки выжить! – ить обратным шляхом мы должны были везти харч, жизнюшку для других, болезных. Надо было выменять слезами политый товар на харч, – получить взамен муку-розовку, крупу каку, сальцо, маслица семечкового, яичек. Нас дожидалися в доме нашем, у кого были детишки, болезные, старики . Нас ждали, быть может, так, аки ждут свободушку вольну!

Вымотала таки нас дорога каторжна. Сестрица, сердешна, угодила в ямину, – с Божьей помощью вытащила ея. Хата нас и спасла. Глядим: а вот она, тут как тут, рядышком почти, родимая, за метелью меж сосен спрятамшись.

Хата глинобитная, под соломяной крышею. Вошли, стало быть. Печка с полатями, уютненько, тепло, пригоже так, рушнички, образа, лам-

падка горит. Тихо-тихо – как в церкви перед литургией. Яблоками пахнет духмяными, запах в сердцушко льется, загоивает раны болючие, – и будто войны взаправду нету; казалося, неправда, небылица это, что война по землице нашей хаживает.

Хозяева – мух да жененка – больно хорошие, ласковые: накормили нас свекольником, постелили на полатях. Сон нас враз и взял, усыпимши. Больно разморилась я, ничегошеньки, помню, не снилося – будто в пропастину упала глубоку, бездонну.

Чуть свет запричитала хозяюшка в голос, будто по мертвому: «Ой лышенько нашее!.. Паточку, паточку!.. Що ж оцэ робыты будэмо?!.. Здох наш Жорка, кабан, богу душу виддав!..»

Поняла я, хозяюшка благочестива, как и мы с сестрою. Насилу успокоили мы ее. Я даже молитву прочитала богорелигиозну: «Все мы низойдем в лучши миры: и человек, и животное!»

Кабан был не то чтоб шибко здоровенный, но гдей-то, небось, окля центнера. Чай, заболел хворью какой кабанишко и помер. Аж почернел, болезный. Да мы, одначе, не растерялися с сестрицею, немедля принялись из борова варганить мыло.

Черноброва кареглаза хозяюшка все не нарадуется: «Ой, якее ж мыло!.. Якее ж файнэе мыло!.. Нам будэ, усем будэ в сели!

Потащили мы с сестрицею санки обратным шляхом полны-полны. Харч добрый дали нам селяне благодарные.

В городе попали в облаву, – вот те и Бог не помог, отвернулся, видать, на други дела глядючи! Немец втолкнул нас прикладом в комендатуру, шипел, гад, чтой-то на ихнем языке: «шеляр» или «шнеляр», а к тому договаривал еще: «шрайне» или «швайне». Глазюки змеиные у фрица были – таки, хоть не гляди: будто чего украли мы у его. А я упряма была – все одно глядела, не боючись его, ирода, супостата, думала: шо будет, то будет – семь смертям не бывати! А он, анафема, тоже глядел, будто жрал меня глазюками-чертями, бил, как плетями. Опять стал какий-то словеса говаривать, рыгал, нечистый, луком и чесно ком мне прямо в лико! Не знаю, внучонка, что это за словеса таки были, одначе чуяла сердцушком: фриц шибко злиться на меня, дулом автомата ударямши меня в спину.

Потом фрицуга тот с глазюками горынычевыми козырнул главному ихнему, щелкнул при том кирзухами подхалимно и удалилси восвояси. Комната была больно просторна, светла – чай, класс это был, парты тута когдай-то стояли, детва наша звонкоголоса училася – а теперя эти, картавые, комендаторскую сделали. Все школы в Києве, где в мирно время училася ребятня наша, нехристи-кровососы попеределали под гошпитали свои., учрежденья анафемовски, а то и превращали в ад: в концлагерях за проволокою злой томилися солдатушки наши военнопленны.

Гляжу: стол, за столом пыка жирна, в бумаги уткнумшися, чтой-то царапаеть ручкою. Не помню: вправе али влеве, но, одначе, не запамятовала: с одной из сторон палка была, а на палке той – тряпка с нарисованным павуком чернючим. А разве ж можно назвати то флагом? Тряпка помойна и есть с тараканом! Да ею и пол-то мыть не способно, не гоже, гадко-препротивно, -загажена, замарана она антихристовым , греховно-адовым. С другой стороны, гляжу, рожа черна-пречерна, смолою будто политая, глазенапы на меня таращить как жаба, вот-вот взорвется от злобины демоновой. Стало быть, поняла я посля, бюст это главного ихнего бандюги, хфюрера то есть. То был самый главный ихний кровосос – Гитляром его прозвали, гидлом по-нашему. Хотелося мне подойти да и харкнуть в морду эту черну, зверину.!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации