Текст книги "Веселые будни. Дневник гимназистки"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Белка. – «На водопое». – Мамочку уломали.
Сто лет ничего не записывала – некогда: уроки гимназические, уроки музыки – чтоб им! – каток, да еще и «Мальчик у Христа на елке». Что и говорить, оно прелесть как красиво, но отчего было Достоевскому не написать этого стихами? Тогда можно бы шутя выучить, потому стихи – они, хочешь не хочешь, в ушах остаются, коли два-три раза прочитал, a тут так ровно ничего не остается, здесь уж надо по-настоящему учить – a я долбни ох как не люблю! Ну, да теперь, слава Богу, скоро конец, всего полстраницы осталось, три с половиной отзвонила. Барбос несколько раз спрашивал, доволен остался, так и сияет.
Сегодня у нас за русским уроком ужасно смешная штука вышла. Читали мы из хрестоматии главу «Молодая белка». Ну, там и описывается, какая она из себя: рыжая, мол, хвост пушистый, зубы острые. Штоф встает и спрашивает Барбоса:
– Ольга Викторовна, почему это беличий мех всегда серый, ведь белка-то рыжая?
– Правда, отчего бы это? Отчего? – раздается со всех сторон.
Только Танька противно так, насмешливо улыбается и говорит:
– Глупый вопрос!
А сама поднимает руку и тянет ее чуть не до самого носа учительницы.
– Грачева знает? – спрашивает Барбос. – Ну, прекрасно, скажите.
– Потому что ее шкурку, вероятно, на изнанку выворачивают, – говорит Танька.
– Как? Что такое? – таращит свои и без того большие глаза Борбосина. – Выворачивают?
Одну минутку все молчат и переглядываются – еще не утямкали, но потом вдруг класс начинает хохотать:
– Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха!
– Ловко!
– Ай да Таня! Что? Выскочила?
– Ну-ка, выверни! Эх ты, голова! – раздается на весь класс голос Шурки Тишаловой.
– Да, уж это поистине удачно сообразила, – говорит Барбос. – Вы, Грачева, лучше про себя берегите такие ценные познания, других не смущайте.
Барбос Таньку не любит, и потому хоть и смеется, но не так добродушно, как всегда. Вообще, она ужасно мило хохочет, даже весело смотреть: вся она так и трясется, подбородок так и прыгает.
Танька красная, злющая. Поделом, не выскакивай!
На перемене мы в умывальной страшно дурачились. «На водопой» сегодня все так и рвались, особенно те, кто гимназические горячие завтраки ест. Может, чего другого в них и не хватает, но не соли… Потом в голове только и есть одна мысль: кран.
Многие уж напились, стоят себе, мирно беседуют, a я, хоть и пила, да мало, еще надо про запас. Ну, как всегда, рот под кран. Не без того, чтобы подтолкнули, то одна, то другая; я все ничего, будто не замечаю, пью себе. A они стараются, видят: я не плескаюсь, терпеливо страдаю, – вот и расхрабрились. Уж у меня и за шиворотом вода, и в ушах, и голова мокрая. Постойте ж, голубушки!
Я голову свою отодвинула, да живо так пальцем кран и приткнула, – видели, как дворники иногда делают, когда улицы поливают? Но только я вместо улицы приятельниц своих окатила. Струя «ж-ж-ж» да фонтаном на них. Здорово вышло! Нет, уж тут как хотите, a кроме «здорово» ничего не скажешь. Визг, писк поднялся, бегут, хохочут!
В это время в невинности души «пятушка»[59]59
Пятушка – ученица пятого класса.
[Закрыть] какая-то бредет себе, ворон считает, и не видит, что тут орошение производится, – да прямо-прямо под фонтан! A я пальцем двигаю, струю направляю то кверху, то книзу. За рукавами у меня полно, холодно, весело!.. Ho у «пятушек», видно, вкус другой, она как завизжит:
– Что это за свинство! Что за сумасшедшая девчонка! Что за уличные манеры! – и поехала-поехала…
Вы думаете, я стояла да слушала? Как бы не так! Давай Бог ноги, скорее от нее с дороги. Тут уж и звонок в класс, a я мокрее мокрого. Кое-как оттерлась, живо шмыгнула на скамейку, да и за Любину спину:
– Загороди, ради Бога, Снежина, чтоб Женюрка меня не догнала.
A вид у меня, точно я часа два под водосточной трубой простояла, вроде Генриха IV[60]60
Имеется в виду статуя Генриха IV. В 1613 году шеститонный монумент был погружен на борт корабля, который затонул возле сарденских берегов, и бронзовый всадник почти год пролежал на дне морском.
[Закрыть]. Сижу тише воды ниже травы. Вдруг среди урока кто-то дерг-дерг за ручку! Дверь открывается, Шарлотта Карловна является, руками размахивает – a руки у нее почти такой же длины, как она сама. «Шу-шу-шу» что-то с Евгенией Васильевной. Поговорила-поговорила, попрыгала около ручки и исчезла. Ну, думаю, по мою голову пришли.
Так и вышло. Чуть урок кончился, меня Евгения Васильевна за бока. Оказывается, «пятушка»-то нажаловалась, a Шарлотта Карловна рада стараться и расхорохорилась. И она сама меня отчитывала, и Женюрочка, но та не очень уж строго, хотя старалась показать, что не дай Бог как сердита. Наконец велела идти просить прощения у этой самой нежной девицы – Спешневой. Нечего делать, иду – и Женюрка за мной. Я в пятый класс, a Евгения Васильевна у двери остановилась. Подхожу и громко так, чтобы она слышала:
– Простите, пожалуйста, я вас нечаянно облила…
А потом потише, уже одной Спешневой:
– Но только другой раз я непременно нарочно вас оболью.
Все кругом рассмеялись, даже сама Спешнева. Она уж теперь просохла, и злость с нее вся сошла.
Так дело и кончилось, но Женюрочка обещала следующий раз за «такие глупые шалости» из поведения сбавить. Ни-ни, не сбавит, слишком она меня любит. Вот если бы я налгала, намошенничала, тогда другое дело, a за это – «ни в жисть», как говорит наша Глаша.
Вечером к нам пришли Боба, Женя, Нина, Наташа и Леонид Георгиевич с тетей – в «тетку» играть. Знаете, новая карточная игра, в нее все теперь играют, – мода, даже и я умею. Ну, играли себе, a потом за чаем стали говорить о нашем юбилейном вечере, о стихах… Да разве я помню, о чем шесть человек говорило, да еще таких болтливых человек! Знаю только наверняка, что о стихах речь шла, в этом-то вся и загвоздка. Женя и обращается к мамочке:
– Наташа, почему ты нам никогда своих произведений не покажешь?
Я обрадовалась.
– A у мамочки, – говорю, – целая толстая синяя тетрадка есть.
– А тебя спрашивают, егоза? – смеется мамуся.
Тут как пристанут все: «покажи» да «покажи».
Нечего делать, принесла мамуся тетрадку и сама же вслух читать стала. Кое-где сплутовать хотела, пропустить, но не тут-то было, всё заставили прочитать.
– Да это грешно, Наташа, под замком держать такие сокровища, надо отдать в печать.
– Мои стихи? В печать? Да вы смеетесь! – говорит мамочка.
Пристают к ней: «снеси» да «снеси» в какую-нибудь редакцию.
– Чтобы я срамиться стала? Ни за что! – отнекивается мамуся.
– Ну, не хочешь, дай, мы сами снесем, – просят они.
Наконец уломали мамочку.
– Ну, несите, только фамилию свою я зачеркну, не хочу позорить весь наш славный род.
A что, мамусенька? Ведь я говорила, что надо напечатать! По-моему и вышло! Все вот говорят: «Талант». И сказки надо, непременно надо в оперы переделать.
Господи, какая я счастливая, что у меня такая умная мама, и хорошенькая, и добрая! Хоть бы мне чу-у-уточку быть на нее похожей!
Да, какую Леонид Георгиевич странную штуку рассказывал: был у них в министерстве юбилей какого-то господина, так отгадайте, что сослуживцы ему поднесли? Никогда не отгадаете, хоть сто лет думайте: адрес[61]61
Имеется в виду письменное обращение к кому-либо с поздравлением.
[Закрыть]! Понимаете, aдрес! А? Ничего себе?! Чей именно – наверняка не знаю: его ли, или каждый свой собственный. Скорее, каждый свой, потому что едва ли старикашка тот не помнит, где сам живет. Но все равно, глупо! Да еще золотыми буквами написали, и каждый свою фамилию внизу нацарапал. Ну, подарочек! Уж умнее было ему просто книгу «Весь Петербург» поднести, там по крайней мере все решительно адреса есть.
Нет, хоть взрослые над нами, детьми, и смеются, но сами иногда такие штуки устраивают!.. Хотела было порасспросить, да потом воздержалась, еще опять на смех поднимут, и так я «римскую маму» до сих пор продышать не могу.
Наш юбилей
Ну, дай Бог памяти, ничто не забыть и все толком записать, как и что у нас на юбилее происходило.
Накануне в семь часов была генеральная репетиция. Весь вечер состоял из двух отделений. Были номера, где девочки и хором пели, и поодиночке – не я, конечно. Две ученицы соло на рояле играли, остальные декламировали порознь или по нескольку вместе. В самой нижней зале устроили такое возвышение вроде сцены, но без занавеса – что там прятать? Ведь нечего: закончил и уходи сам.
Промучили нас на репетиции порядочно, пока мы научились по-человечески кланяться, – а это вовсе не так легко: карабкайся на ступени, потом иди несколько шагов, a потом уж приседай, да так, чтобы реверанс на самой середине вышел. Будто и не хитро, a никак на место не попадешь, то перескочишь, то недоскочишь! Наконец сообразили: влезть на ступеньки, сделать шесть шагов, потом присесть. Наладилось.
На следующее утро велено было к одиннадцати часам прийти на молебен. Начальства понаехало, видимо-невидимо, все мужчины: и какие-то в мундирах на синей подкладке, военные генералы с красными лампасами. Чего этим-то надо было, – не знаю. В кадетском корпусе, там, конечно, им место, но у нас?.. Ну, да это не мое дело, – были, да и все тут.
Выстроили нас всех по классам, по росту в средней зале, куда мы однажды прикладываться бегали… Я спереди очутилась, то есть, конечно, священник с дьячком все-таки еще впереди меня были. Направо и налево от них – хор, вкось от правого хора – приезжее начальство, a учителя и учительницы – в дверях, которые ведут из залы в коридор. Одним словом, был молебен как молебен: священник свое говорил, певчие пели, три или четыре ученицы в обморок попадали.
Потом батюшка речь сказал; ну, понятно, всех хвалил, желал успеха. Да я, по правде, не очень и слышала, потому в это время одна «шестушка» грохнулась, мы и смотрели, как ее подбирают. После молебна нас всех домой распустили и сказали быть вечером к семи с половиной часам в форменных платьях, но ленты и воротники какие угодно можно надевать. Мы разошлись, a наша начальница повела приезжее начальство к себе в квартиру кормиться.
Конечно, мы с мамочкой днем еще раз «Мальчика» нашего подрепетировали, a то ведь как на грех запнешься. Волосы мне к вечеру распустили, только сверху завязали таким сумасшедшим saumon[62]62
Здесь: светло-розовый (франц.).
[Закрыть] бантом, вроде бабочки, и надели большой гипюровый воротник; на шею тоже saumon ленту, передник – долой.
Мамуся нарядилась в черное шелковое платье и была дуся-предуся. Папочка тоже молодцом выглядел, так что я с гордостью могла вывести их в свет. Из посторонней публики только и пускали, что пап да мам участвующих.
Девчоночки наши все пестренькие: синие, розовые, красные и голубые ленточки так и мелькают. Люба была премиленькая. Волосы у нее ниже талии, каштановые, пушистые-пушистые. Их тоже распустили, наверх, так же как и мне, прицепили бант, но ярко-красный, как мак. Ей ужасно шло, личико у нее было такое задумчивое, прозрачное. Шурка, по обыкновению, так и дергалась от веселья и была пресмешная с «коком» и голубым бантом. Полуштофик был совсем душка: в ее стриженые кудрявые волосенки ей прицепили с каждой стороны около уха по маленькому голубому бантику, и она стала похожа на желтенькую болоночку. Вообще все в этот вечер были особенно веселенькие и миленькие.
Наконец, начальство – опять-таки генералы – съехались и порасселись. Первой вышла одна девочка второго (предпоследнего) класса и сказала по случаю юбилея какие-то стихи своего собственного сочинения. С одного раза я их не запомнила, знаю только, что закончила она так:
…Здесь, в этом храме просвещения,
Еще на много, много лет.
Конечно, уж дурного ничего не говорила, a всех и все восхваляла!
Ей очень аплодировали. Потом хор пел «Века возвеличат тебя…».
Затем одна большая девочка сказала прелестное стихотворение «Стрелочник». После этого шесть «шестушек» говорили басню «Гуси». Это было ужасно мило!
В шестом «Б» есть две пары близняшек – одних фамилия Казаковы, других – Рябовы. «Казачки» толстенькие, черненькие, a «Рябчики» худенькие, белобрысенькие. Вот они и были «гуси», два черных и два белых. Очень смешно, когда они все четверо за «гусей» кричат: «Да наши предки Рим спасли!» Важно так! Пятая девочка была за прохожего, шестая за рассказчика. Чудесно вышло. Публика смеялась и много аплодировала. Потом играли на рояле, опять пели, опять и опять декламировали.
Но вот второе отделение. В первую голову наши «Бабушка и внучек». Дрожат, трясутся! Ничего, взобрались благополучно, чуть-чуть потолкались, но все-таки реверанс все трое разом сделали. Штофик была премилый мальчуган, и вышло страшно симпатично, когда она положила свою головенку на плечо бабушки Любы и заговорила:
Нет, бабуся, не шалил я,
A вчера, меня целуя,
Ты сказала: будешь умник,
Все тогда тебе куплю я.
– «Ишь ведь память-то какая…» – растягивает Люба, и так это мило они говорили, просто чудо.
Опять пели, играли, декламировали – и по-французски, и по-русски. Моя очередь приближается… Мой номер последний… И жутко, и весело-весело, сердце бьется тук-тук, даже слышно…
– Ну, Муся, идите, – говорит Евгения Васильевна и тихонько подталкивает меня к эстраде.
– Страшно, ой страшно, Евгения Васильевна! – шепчу я.
– Вот тебе и раз! Муся трусит! Вот не думала. Ну, с Богом!
Я поднимаюсь по ступенькам и тихонько крещусь около пояса, как всегда в классе, засунув руку под нагрудник передника.
«Раз, два, три, четыре, пять, шесть», – про себя считаю я шаги, a рукой все делаю крестик на месте, где отсутствует нагрудник, затем приседаю, низко так.
«Только бы не шлепнуться», – думаю я, a сердце тук-тук, тук-тук!
– Какой чудный ребенок! – слышу я чей-то голос.
– Quelle superbe enfant![63]63
Какой великолепный ребенок! (франц.)
[Закрыть] – говорит еще кто-то.
– Oh, le petit bijou![64]64
О, маленькая прелесть! (франц.)
[Закрыть]
– Что за милая деточка! – раздается с нескольких сторон.
И мне сразу делается так радостно, к горлу точно подкатило что-то, но не давит: мне легко, весело и совсем, совсем не страшно, только щеки сильно горят, уши тоже, a руки холодные, как лягушки.
– «Мальчик у Христа на елке», – начинаю я.
Сперва голос мой немного дрожит, но потом я начинаю говорить совсем хорошо; все дальше и дальше. Наконец я дохожу до своего любимого места, как он уже замерзает, и ему видится Христова елка:
«И вдруг – о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видел еще таких деревьев. Все блестит, все сияет, и кругом куколки. Но нет, это все маленькие мальчики и девочки, только такие светлые! Все они кружатся около него, летают, целуют его, берут его, несут с собой, да и сам он летит! И видит он – смотрит его мама и улыбается.
– Мама, мама! Ах, как хорошо здесь, мама! – кричит ей мальчик».
Здесь, чувствую, что-то щекочет в горле, точно плакать мне хочется, но я продолжаю, a в зале так тихо-тихо:
«– Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? – спрашивает он, смеясь и любя их.
– Это Христова елка, – отвечают они ему. – У Христа в этот день всегда елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки.
A матери этих детей стоят тут же в сторонке и плачут. Каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним, целуют их, утирают их слезы своими ручками и упрашивают не плакать, потому что им здесь так хорошо!..
A внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика. Разыскали и его маму… Ta умерла еще прежде; оба свиделись у Господа Бога на небе».
Только я закончила, со всех сторон так и захлопали.
– Браво! – раздалось несколько голосов.
И живо-живо убежала с эстрады, но Евгения Васильевна опять толкнула меня в спину:
– Идите же, Муся, раскланиваться.
И так я целых три раза выходила. Весело страшно, внутри что-то будто прыгает, тепло, только чуть-чуть неловко.
Потом я хотела проскользнуть через коридор в залу поискать мамочку, но меня по дороге остановила начальница, синий генерал, какие-то две дамы, a потом наши учительницы и «синявки». Все хвалили, говорили, что очень хорошо. Какой-то высокий учитель спросил мою фамилию. Вот дурень – будто на программе посмотреть не мог!
Наконец я добралась до папочки с мамочкой, a они там какими-то знакомыми разжились и разговаривают. Мамуся розовая, глаза как звездочки сияют: рада, что дочка не осрамилась. Знакомые меня тоже хвалили, все время только это и делали, пока всех участвующих не повели в квартиру начальницы, где дали чаю с тортом, по вкусной груше и по веточке винограда. Для всех остальных чай был приготовлен в классах на больших столах, но им ни фруктов, ни торта не полагалось, только тартинки, печенье и лимон.
Попоив и покормив, нас отпустили домой. Мне было страшно радостно на душе, и всю обратную дорогу я, не умолкая, болтала с папочкой и мамочкой, так что мамуся боялась, чтобы я горло себе не простудила, потому морозище так и щипал. Ничего, горло в целости доехало, только спать я долго не могла, мне все представлялось, как я выхожу, говорю, a в зале тихо-тихо, и на меня все смотрят такие ласковые глаза. Ужасно, ужасно хорошо!
Перед законом Божьим. – Мамочка отравилась.
Вчера у нас в классе перед уроком Закона Божьего такое происходило! После звонка Евгения Васильевна по обыкновению ушла, – не знаю, куда она там всегда уходит, – a батюшка тоже где-то запропастился. Ну, a когда же бывает, чтобы класс один, без всякого начальства тихо сидел? Это вещь совершенно невозможная. Вот и пошли гоготать, сперва потихоньку, a потом все громче да громче; пробовали наши тихони и дежурная шикать, да ведь все равно ничего не добились.
Ермолаева стала для чего-то новенькой косу расплетать и распустила ей волосы по плечам. Пыльнева – удирать. Кое-как подобрала их, заплела, хотела завязать, но тут Ермолаева выхватила ленту и подбросила ее, да так, что она и застряла на лампе, подвешенной к потолку. Смешно, хохочут все! Как достать? На выручку является Шурка. Самое, конечно, простое – стул подставить, но только это неинтересно.
– Давай, Лиза, – кричит Тишалова, – руки накрест сложим, a Пыльнева пусть сядет или встанет на них, как себе хочет, да и достает ленту.
– Ладно, – соглашается Пыльнева.
Хоть вид у нее святой, но она жулик-жуликом, на всякую шалость всегда готова.
Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?
– Подпрыгни, – говорит Шура.
Ta хоп-хоп, все равно ничего! A мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.
– Эй, вы, голубчики! Allez hopp[65]65
Давай, пошел! (франц.)
[Закрыть]! – покрикивает она, a Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, «хопают» да «хопают». A лента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.
– Батюшка! Батюшка! – раздается несколько голосов.
Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.
– Эй, вы, голубчики! – опять восклицает Пыльнева, a в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться задними ногами.
Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. A он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.
В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.
– Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, – говорит наконец батюшка. – В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! A ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, a боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.
Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву «пред учением». Но выходит не молитва, a грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, до ехав кое-как до половины молитвы, говорит уже «после учения». Все опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.
Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.
– Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… – слышится со всех сторон.
– Не жалуйтесь! Ишь, чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, a батюшка «не жалуйся».
– Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..
– Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.
– Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! – ноет весь класс.
– Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, a нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, a потому, понятно, урок знают.
– Ну, ваше счастье, – говорит батюшка, – а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, a обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, – нет как нет. Я рада радешенька, – одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, a теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.
– Вместе, – говорю, – пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, a обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да ce – и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, a обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
– Дарья, отчего папа дома, a Глаши нет?
– Тише, – говорит, – барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, a теперича в аптеку полетела.
Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
– Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет – болезнь протянется гораздо дольше.
– Папочка, только одним глазком взглянуть, – молила я.
– Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, a это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, a тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.
После обеда папочка повел меня на цыпочках к мамусе. В комнате было совсем почти темно, и мамочка лежала не как всегда, свернувшись кренделечком, a вытянулась прямо на спине. Только лицо ее было повернуто в нашу сторону, бледное-бледное, точно голубоватое, такое жалкое личико, что мне что-то сдавило в горле и я стала всхлипывать.
– Муся, Мурочка, не плачь: мамочку испугаешь, a ей вредно волноваться, – шептал папа.
Я крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться громко, но, как только мы вышли в соседнюю комнату, я не выдержала, села на ковер, положила руки на маленький диванчик, уткнулась в них носом и горько-горько заплакала. Папа ласкал, утешал меня.
Как всегда в девять часов он послал меня спать, a сам вместе с тетей Лидушей, которая давно уже приехала, пошел в комнату мамочки, она все еще продолжала спать.
Но я уснуть не могла, все ворочалась с боку на бок, думала о мамочке. Вдруг она умрет, моя маленькая, моя золотая мамуся! Что тогда? Как же я без мамочки буду? Папа говорит, опасности нет, но отчего она такая бледная, точно голубая, и глаз не открывает?.. Может, она уже умерла?… Конечно, она умерла… Вот она!.. Вот стоит, вся белая, точно облако, a за спиной такие большие-большие крылья… Волосы распущены, в руке звезда, яркая, ясная звездочка, и все лучи, лучи… Вот она, вот идет, сюда, ко мне… Как хорошо, мамуся!.. Милая!.. Золотая!.. Я с тобой, с тобой хочу!
И я тянусь ей навстречу, протягиваю руки, a она подходит все ближе и ближе, но в ее правой руке уже нет горящей звездочки, – она мерцает где-то там далеко, – a мамуся обеими руками обнимает меня, садится на мою кроватку…
– Мурочка, Муся, деточка, успокойся, не плачь же так. Я из соседней комнаты услышала, как ты рыдаешь, и пришла посмотреть, что с моей крошкой делается. Ты же видишь, мне лучше, мне почти совсем хорошо, голова только немного кружится. Отдохну, и это пройдет.
И она горячо целовала меня. Моя милая, настоящая, живая мама!
– Пойдем ко мне, пойдем в мою кроватку! Ляжем вместе. Только надевай туфли и сама беги за мной, a то я тебя не дотащу. Видишь, мамочка-то твоя совсем точно пьяненькая.
Я живо юркнула в ее кровать и крепко-крепко прижалась к своей ненаглядной мамусе. Тепло, хорошо и тихо-тихо так стало мне, совсем не грустно, ничего больше не страшно… И я крепко и сладко заснула.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.